Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки — страница 31 из 55

Хотя инвективы в адрес господствующей идеологии Мамардашвили считал своего рода оксюмороном. Функция идеологии – “клеить”, держать и не столько сохранять, сколько охранять сложившийся социальный порядок. Не принимая этого порядка, оставаясь свободным человеком, Мераб Мамардашвили в то же время относился к нему спокойно-аналитически, попыхивая трубкой и иронически глядя сквозь толстые стекла очков.

Заметим попутно, что “общественно-политическую” мысль, в том числе русскую и советскую, философ оценивал как социально-утопическую, называл ее социальной алхимией, которая не в состоянии адекватно описать действительность или извлечь уроки из истории, потому что все тезисы и термины ее предустановлены, заранее доктринально сформулированы.

В записных книжках Мамардашвили есть важное замечание: “Всякая идеология доходит в своем развитии до такой точки, где ее эффективность состоит не в действии того, что она говорит, а в том, что она не дает сказать”. Особенно если идеологии и сказать-то уже нечего.

Без “отличительного колпака”

В середине 1980-х Мамардашвили ушел в подробный философский разбор прозы Марселя Пруста. Казалось бы, где Пруст, Декарт, Кант, а где советская власть? Но вот за эту самую способность мыслить – не антисоветски, а просто несоветски – Мераб Мамардашвили и был изгнан со всех мест службы в Москве и провел последние десять лет жизни, с 1980-го по 1990-й, в Тбилиси, в неотапливаемом доме на проспекте Чавчавадзе, в комнате, выходящей огромным окном во двор. Окном, из которого по сию пору льется, как в стихотворении Арсения Тарковского, “вечерний, сизокрылый, благословенный свет”, узнаваемый даже на фотографиях философа.

И в то же время размышление о Прусте стало возможным потому, что советская власть, озабоченная подавлением прямого политического несогласия, упустила другое: возможность глубины. Можно было изучать Канта, Декарта, античную философию. Но и думать по поводу Канта, Декарта, античной философии. Что само по себе точило изнутри политический режим: когда начинаешь думать глубоко, видеть второй, третий слой – это вдруг становится опасным для основ системы.

Мераб Константинович называл себя метафизиком, как бы говоря: занимаюсь самыми глубокими вещами, не ищите во мне поверхностного и политического. Он был одиночкой, индивидуалистом, отчасти поэтому не мог стать диссидентом – принципиально не принимал подполья, считал, что культура может быть только открытой. “Уважение законов и отсутствие желания обязательно носить какой-либо отличительный колпак и ходить на манифестации протеста всегда давало и даст, представьте, возможность свободно мыслить”, – почти запальчиво отвечал он на вопросы читателей журнала “Юность” в 1988 году.

Он и здесь шел против течения, придерживаясь почти набоковской позиции неучастия в клубах и кружках: “Не участвуй в этом ни «за», ни «против» – само рассосется, рассыплется. Делать же нужно свое дело, а для этого следует признать право на индивидуальные формы философствования”.

Взаимная индукция мысли

Мамардашвили – из послевоенного поколения выпускников философского факультета МГУ, с которых в СССР началась собственно философия, в отличие от советской философии как части идеологии и агитпропа. Ну и отпочковавшаяся от нее социология: Борис Грушин и Юрий Левада заложили фундамент и основали традицию.

Мамардашвили неоднократно подчеркивал важность 1950-х, когда на философском факультете МГУ появился, по его словам, “некий духовный элемент”. Идейно Мерабу не был, например, близок гегельянец и марксист Эвальд Ильенков. Но с ним у Мамардашвили возникала, по его определению, “взаимная индукция мысли”.

Комфортную для мысли среду создавали философы круга Института философии АН СССР и журнала “Вопросы философии” во времена главного редактора Ивана Фролова – именно в этой команде замом главного работал Мамардашвили, а заведующим отделом зарубежной философии был Владимир Кормер.

Статус полуофициального гуру стал едва ли не общепризнанным в годы перестройки. Но и в перестроечный стиль мышления Мамардашвили не очень попадал. Когда все вокруг сходили с ума от обрушившейся свободы, кидались из крайности в крайность, превращаясь то в поверхностных демократов, то в неофитов-охранителей (трагическая история, произошедшая с Александром Зиновьевым), казалось, единственным трезвым человеком оставался Мераб.

И не просто трезвым: он был не русским, не грузином, он был и оставался гражданином мира, как и надлежало философу европейской традиции и мирового масштаба. Он и для тогдашней Грузии оставался чужим, да отчасти остается и сегодня. Антифашизм и антисталинизм Мамардашвили сочетались с антинационализмом. Его слова об истине, которая выше нации, и о том, что, если народ пойдет за Звиадом Гамсахурдиа, он пойдет против народа, стали классикой. Общение с нацией обернулось настоящей драмой. И стоило ему конфликта со звиадистами, нервов и расстроенного здоровья.

Усилие

Одно из главных понятий философии Мамардашвили – усилие. Для философа человек – “это прежде всего постоянное усилие стать человеком”, “человек не существует – он становится”. Культура – “это усилие и одновременно умение практиковать сложность и разнообразие жизни”. То же – и история. И все это налагает на человека ответственность не стать варваром. Для того чтобы не стать варваром, тоже надо прилагать усилия: “Человек только тогда фигурирует как элемент порядка, когда он сам находится в состоянии максимального напряжения всех своих сил”.

Сознание меняется лишь там, “где была проделана работа”. Ничего просто так, само собой, не возникает. В европейский истории “случился”, к примеру, опыт представительной демократии, что могло закончиться ничем. Но была проделана работа. В России же “не случилось так, чтобы возникла артикулированная форма выражения, обсуждения и кристаллизации общественного гражданского мнения”.

О необходимости усилия, практик свободы в конце 1980-х, когда у Мамардашвили появилась большая общественная трибуна, когда его стали выпускать за границу, когда выстраивались очереди, чтобы взять у него интервью, он говорил постоянно. “Свобода приходит в силу того, что ее практикуют… научиться свободе можно, только осуществляя ее… Тех, кто говорит, что народ еще не созрел для демократии, я называю «просвещенными негодяями»… нам недостаточно лишь установить отношения с Европой, ни даже послать массы молодых людей в Европу; чтобы воссоздать здесь тело жизни, нам понадобится присутствие здесь европейского труда, европейской формы жизни”.

…Осенью 1988 года тбилисские студенты вышли на проспект Руставели с лозунгом “Истина выше нации. Мераб Мамардашвили”. Философ Эрих Соловьев обращал внимание на созвучие этой мысли с чаадаевской любовью к истине, которая “нечто еще более прекрасное, чем любовь к Отечеству”. Борьба за власть в Грузии выталкивала философа в ту сферу, которая была ему не просто чужда, а омерзительна, – в политику.

21 сентября 1990 года незадолго до выборов в Верховный совет Грузии в одном из интервью Мамардашвили произнес ту самую, одну из самых знаменитых своих фраз: “Если мой народ выберет Гамсахурдия, тогда мне придется пойти против собственного народа в смысле своих взглядов и настроений”. 28 октября народ выбрал националистический блок Звиада Гамсахурдия. 14 ноября Гамсахурдиа стал председателем Верховного совета Грузии.

25 ноября 1990 года друзья Мераба Мамардашвили Лена Немировская и Юрий Сенокосов, в квартире которых на Кутузовском он всегда останавливался в Москве, проводили его в аэропорт – философ с тяжелым сердцем улетал в беспокойный Тбилиси.

В накопителе Внукова он умер.

Мамардашвили вполне мог бы приложить к своей жизни и своей смерти собственные же слова из “Картезианских размышлений”: “Сократа убили, чтобы избавиться от него, как от оспы, убили непри-ятием, а Декарта, который скрывался более умело, чем Сократ, убили – любовью, как бы распяли на кресте его же образа, его ожиданий”.

Трифонов – Кормер. Двойное зеркало (анти)советского человека

Том с повестями “Старик” и “Другая жизнь” 1980 года издания я видел в обложках разного цвета. Не хватало, вероятно, единого обложечного материала, поскольку тираж книги — 200 тысяч. У нас дома – кирпичного окраса. Учась в старших классах школы, я, конечно, на эту книгу не обращал внимания. А когда мне было двадцать, “Худлит” расщедрился на собрание сочинений Трифонова – настоящее, этакое благородно-советское, в обложке болотных тонов. Тираж 130 тысяч, вроде бы большой, но рассчитанный на то, чтобы удовлетворить исключительно спрос интеллигенции, не замахиваясь на большую аудиторию. Но вот что важно: толчком к чтению этих томов стала публикация в “Литературке” в сентябре 1985-го фрагмента из незаконченного романа, который потом станет известен как “Исчезновение”. Именно по этим строкам, набранным литературкинской шрифтовой гарнитурой, я понял, что это мой писатель и я прочитаю его всего. А совсем недавно мой друг подарил мне скромное сокровище из своей библиотеки – сборник ранних рассказов Трифонова, в основном его туркменского периода. Сборник цвета оранжевой пустыни. Подписан к печати в июне 1959-го, автору 34 года. Редактор – Фогельсон, тот самый, который в Большом Гнездниковском, в издательстве “Советский писатель”, будет редактировать поэзию.


Прежде чем понять эпоху, ее надо описать. И один из немногих оставшихся доступными ключей к пониманию людей застоя – проза Трифонова.

Жизнеспособность советского общества и тех его элементов, которые почти нетронутыми перекочевали в сегодняшний день, кажется загадочной. Трифонов показал, что никакой загадки нет: просто люди живут, как могут, в заданных обстоятельствах, как если бы постоянно решали математическую задачу с условиями, сформулированными не ими. Так большинство жило тогда, так живёт и сейчас. Что, собственно, и является простым объяснением тотального и банального конформизма.