Что это было? Новое вино стало выдержанным? Советские люди дозрели до чтения таких вещей? Цензура ослабла – это в 1977-м-то? Почему в 1967-м голая Маргарита была невозможна, а в 1970-х стала допустима и в таком непристойном виде? А потом, почему-то опять же в 1977-м, явилась отборной московской публике обнаженной – хоть и со спины – на сцене Театра на Таганке (актриса Нина Шацкая). Отчего “квартирный вопрос” не мог “испортить” москвичей в 1960-е – эту фразу вырезали, – а спустя несколько лет с этим не возникало проблем? Откричали свое, положив под язык валидол, цензоры (“…у нас одним только Иванам Бездомным жить, недоумкам!”), утомился отдел культуры ЦК?
В годы застоя режим забронзовел, стал, говоря словами Брежнева, “стабильным”, уверенным в том, что ничто не может покачнуть его здание. Если, конечно, его самим не трогать и не устраивать перепланировку. Не то чтобы система утратила чекистскую бдительность, но смирилась со всеобщим лицемерием, с тем, что все “делают вид, что работают” и подчиняются правилам, лишь изображая подчинение им.
Это касалось и охранителей, и либералов. У всех был кукиш в кармане, который они время от времени показывали, в том числе в виде литературных произведений. То “Тяжелый песок” Анатолия Рыбакова предъявят либералы, то Виктор Астафьев с Валентином Распутиным шарахнут с другого фланга талантливой прозой, по содержанию своему антисоветской. Иной раз было трудно понять, где кончается критика новой городской цивилизации и начинается антисоветчина. Иногда и за прозу, достойную самиздата, можно было вдруг получить Государственную премию… Государство и общество напоминали сложные, многоподъездные и многоэтажные строения с хитросплетениями коридоров. И, как в случае с “Мастером”, нижние этажи иной раз оказывались в своих цензурных порывах святее этажей верхних.
Что уж говорить о самоцензуре. В 1968 году в фойе Центрального дома работников искусств готовилась однодневная выставка работ шестнадцатилетней Нади Рушевой. По свидетельству Мариэтты Чудаковой, заместитель директора ЦДРИ потребовал убрать два стенда с воздушными иллюстрациями Рушевой к “Мастеру”: “Этот необычный, сомнительный булгаковский роман написан не для школьников!”
Оказалось, что для школьников, по крайней мере старших: двор дома на Большой Садовой с его квартирой № 50 в годы позднего застоя сделался местом паломничества молодых людей, одержимых Булгаковым. Стены подъезда были талантливо расписаны, сам Михаил Афанасьевич воспринимался как символ этакого полуподпольного нонконформизма.
Сейчас тот же двор на Садовой стал частью всеобщего опопсовения, затоптанной достопримечательностью похорошевшей Москвы, а не тайным местом московских прогулок юных посвященных, знавших “Мастера” наизусть.
Кстати, если судить по роману Булгакова, Москва похорошела отнюдь не в первый раз, по крайней мере по мнению “гражданина соврамши”:
“– Иностранный артист выражает свое восхищение Москвой, выросшей в техническом отношении, а также и москвичами, – тут Бенгальский дважды улыбнулся, сперва партеру, а потом галерее.
Воланд, Фагот и кот повернули головы в сторону конферансье.
– Разве я выразил восхищение? – спросил маг у Фагота.
– Никак нет, мессир, вы никакого восхищения не выражали, – ответил тот”.
Появись роман в наши дни, (само)цензуре было бы над чем поработать…
В замысловатой истории публикации романа, помимо демонстрации некоторых специфических черт советской эры и неувядающих свойств иных общественно-политических устройств, есть и обаяние той эпохи, когда сама публикация книги прозы имела ошеломляюще масштабное значение сначала для десятков тысяч людей, а затем для коллективного интеллекта огромной страны. Это совершенно иные “линзы”, нежели сегодня, в эпоху хайпа и “прозы” размером с чирик, то есть твит в жанре злобного выкрика.
…Однажды Алексей Кириллович Симонов показал мне семейное сокровище – экземпляры одиннадцатого и первого номеров “Москвы” за 66-й и 67-й годы. Это были распухшие от вклеек и вставок журнальные книжки – Алексей Кириллович и его мама вручную вставляли в тело журнала то, что было купировано цензурой. Благо Евгения Самойловна имела доступ к аутентичной рукописи. Это были не просто обычные “толстяки”, а свидетели и свидетельства эпохи, по драгоценному своему значению равные экспонату музея древностей: “Журналы топорщились при каждом открывании, как два огромных бумажных ежа. Там были вклейки-слова и вклейки-фразы, вклейки-эпитеты и вклейки-абзацы, вклейки-метафоры и вклейки-страницы. И три больших многостраничных куска: «Сон Никанора Босого», половина «Бала у Сатаны» и «Разгром Торгсина»…”
Банально, но чистая правда: рукописи таки не горят. По справедливому замечанию иностранного аг… нет, консультанта Воланда.
Бегство из “края непуганых идиотов”
Я принадлежу к поколению, опознававшему “своих” по сигнальным фразам из Ильфа-Петрова и Бабеля. В редакции “Новой газеты”, где я работал, даже запретили к месту и не к месту цитировать “Двенадцать стульев” и “Золотого теленка”. Но – до смены поколений: следующая генерация журналистов и не думала сыпать цитатами из классиков. На детство пришлась экранизация с Папановым и Мироновым (1976), которая для меня предпочтительнее фильмов с Юрским (1968) и Гомиашвили (1971). Дома был потрепанный, некрасиво изданный том с двумя романами Ильфа и Петрова. В 1987-м появилась книга статей и фельетонов. Затем я собрал все, что в принципе издавалось в последние годы об Ильфе-Петрове или из их наследия.
Евгений Петров, Евгений Петрович Катаев, Ильф-и-Петров, погиб 2 июня 1942 года. О его гибели ходят разнообразные легенды.
Впрочем, и об иных эпизодах его жизни рассказывают самое разное. Например, о том, как он начал писать. Причем свой вклад в противоречивую мифологию внес старший брат, Валентин Катаев. То у него Евгений со злости, чтобы не сидеть на шее у Валентина Петровича, написал свой первый рассказ. То сам Валентин Петрович ушел за папиросами и попросил младшего продолжить за него фрагмент сериального произведения, которое из номера в номер шло с колес в газету. А тот написал так, что и править ничего не надо было…
Наверное, легенды и должны сопровождать биографии знаменитостей, но старший Катаев умел адаптировать свои истории и тексты не только к интересам публики, но и к нюансам текущего момента, то есть к потребностям власти и ее дискурса. По Катаеву, Петров погиб в самолете, который уходил от “мессершмитов”.
Ни от каких “мессершмиттов” самолет не уходил, зато история, предшествовавшая роковому полету, уже могла обернуться гибелью.
Бесстрашный военный корреспондент, Евгений Петров побывал в осажденном Севастополе и возвращался из него в Новороссийск на эсминце “Ташкент”. Корабль атаковали немцы, потонул шедший впереди эсминец “Безупречный”, из-за постоянных обстрелов невозможно было спасти людей, плававших в озерах мазута… Адмирал Иван Исаков присутствовал при всех этих событиях, а затем наблюдал за реакцией Петрова, потрясенного всем увиденным и пережитым. Якобы, оказавшись в результате в Краснодаре, писатель несколько дней пил. В день рокового вылета в Москву тот же Исаков обнаружил на веранде, где ночевал военкор, множество исписанных листов бумаги, каждый из которых был придавлен камешками: “Это сушились записки Евгения Петрова, вместе с его полевой сумкой попавшие в воду во время боя”.
А дальше – две версии. Самолет “дуглас” летел низко, чтобы свои узнали своих и не обстреляли. “Тень от самолета падала на землю, – писал литературовед Яков Лурье, – и пасшийся там скот с испугом отбегал от этой движущейся тени. Летчика это позабавило, и он стал нарочно пугать коров. Тут-то он и врезался в курган”. Другая версия: пилот и штурман позволили Евгению Петрову сесть за штурвал, и, хотя пилот руководил его действиями, уйти от внезапно обнаружившегося холма не удалось.
Смерть ходила по пятам Евгения Петрова, – утверждал его старший брат, – еще с тех пор, как младший едва не утонул в детстве. В волшебной прозе Валентина Катаева, в повести “Белеет парус одинокий” (первое издание из домашней библиотеки лазурного цвета с белым пятном паруса разваливается в руках – оно сильно зачитано еще мамой и ее братом до войны: “Сдано в производство 31.5.1936 г. Подписано к печати 21.7.1936 г.”, Детиздат ЦК ВЛКСМ, тираж 25 000) младший описан с удивительно трогательной любовью. Маленький Павлик, брат Пети, запрягающий игрушечную лошадку Кудлатку, и есть будущая половина Ильфа-и-Петрова. “А у вас когда-нибудь погибал младший брат?” – эту фразу, как утверждают, Катаев произносил с неизбывным отчаянием.
Невезучему младшему брату повезло стать соавтором двух сатирических романов, тексты которых не просто ушли в народ, а стали паролем в общении нескольких поколений более или менее интеллигентных слоев советского и даже постсоветского общества. Он сделал карьеру, пришли слава и достаток, квартира в Лаврушинском в 1937-м и орден Ленина в 1939-м, назначение главным редактором “Огонька”.
Он был счастливчиком, но счастливчиком обреченным. Слишком высоко залетать во времена обретавшего зрелость после ювенильной легкомысленности НЭПа сталинизма было опасно. Когда, двигаясь к статусу классиков, Илья Ильф и Евгений Петров получили предложение писать для самой газеты “Правда” – это был огромный риск. Снаряд в угол дома, где ночевал военкор Петров, на финской войне или минометный обстрел под Москвой – это полбеды. Главная мина разорвалась прямо рядом с двумя соавторами, когда 9 декабря 1932 года в “Правде” был опубликован их первый фельетон “Клооп”.
В нем описано некое абстрактное советское учреждение, где все заняты чем угодно, только не работой, и никто, включая начальника конторы, не знает, в чем состоит смысл работы и как расшифровать само название.
Если начальник Клоопа был переброшен на новую работу “с молока” – настоящие большевики с равным успехом могут руководить чем угодно, – то и тогдашний главный редактор “Правды”, когда-то фактически портфеленосец Сталина по прозвищу Мехлис, спичку! тоже б