Пора по домам, ребята — страница 5 из 42

— Так, значит, старший сержант, можно смело вести батальон?

— Так точно, товарищ майор.

— Интендант!

— Слушаюсь!

— Хозяйственный взвод вперед. Впрочем, сам знаешь, чем должен заняться. Сейчас семнадцать ноль-ноль. Через полчаса поднимаем колонну. Позаботься о размещении людей и лошадей. И о горячей пище.

— Слушаюсь, товарищ майор!

Таманский снова обратился к Родаку:

— А ты передай по цепочке, что скоро выступаем. И чтобы никакого самоуправства при размещении. Куда кого поселят, так и будет. Ну, и подтяни немного солдат, а то некоторым кажется, что мы выбрались сюда на прогулку. А у нас есть боевое задание, вот так-то. Ясно, Родак?

— Так точно, товарищ майор! Но…

— Что еще за «но»?

— То есть, извините, товарищ майор, но я забыл доложить, что там море!

Майор Таманский улыбнулся и похлопал Родака по плечу.

— Ой сержант, сержант, значит, ты до этого не знал, что здесь море? Зачем же ты носишь тогда с собой планшет, а?

Родак почувствовал, как краснеет.

— Смотри, политрук, какое у нас войско непросвещенное. А иной раз послушаешь — поют: «Море, наше море».

— Пусть поют, товарищ майор, ведь теперь у Польши этого моря вон сколько: от Гданьска и до самого Щецина. Не то что до войны. Представляете себе, Родак, какой это отрезок побережья?

— Более или менее…

— А ты впервые увидел море? — спросил майор.

— Так точно!

— Ну тогда ничего удивительного, что столько времени потерял попусту в этой разведке. Ой, Родак, Родак, когда ты, сынок, станешь серьезным… — Майор не успел докончить, как внимание всех привлек короткий глухой звук взрыва. — Мина? Не хватало только, чтобы кто-то нарвался. Наверное, где-то в хвосте колонны… А ну-ка, старший сержант, сгоняй туда!

Спустя несколько минут Родак сидел в пыльной придорожной канаве и кусал губы до крови. Взрыв противотанковой мины разорвал на куски Ковальчика…

— Я же говорил, объяснял старику, чтобы он туда не лез, — рассказывал о происшествии Дулик. — И Тридульский тоже просил, но он и слушать не хотел и только твердил свое, что не загубит скотину, что должен напоить коров, ведь корова — не человек, ее по стойке «смирно» не поставишь. А раз нам после войны приказали заняться хозяйством, то надо заботиться о скотине. Что майор всыплет ему, если, к примеру, буренка подохнет, а ей до этого совсем немного осталось, потому как мало того, что она хромает, так еще и не напоена с самого утра. Ну и погнал своих коров вон туда, к реке, здесь, около этого мостика, спуск ему очень понравился…

— Как вы могли ему позволить? Ковальчик рехнулся, но вы-то о чем думали?

— Я же ему говорил, — растягивая слова, вмешался Тридульский. — Говорил ему: «Валек, ты что, белены объелся или пьяный? Здесь мины могут быть». — «Ну и что, — он мне на это. — Всю войну хожу по минам, и ничего. А скотину напоить нужно. Она — не человек, не поймет». Ну, тогда мы ему: «Так ты, говорим, гони хотя бы эту свою скотину впереди. Почувствовав воду, сама дойдет. А если, не дай боже, подорвется на мине, то и черт с ней». И слушать не хотел, но в конце концов согласился. Отвязали мы коров и погнали к реке, а скотина умная, хоть и немецкая, — по-шла! И ничего. Пьют себе воду, сколько хотят. «Ну, говорим, Валек, пускай теперь свою буренку, пусть и она напьется». А он держал ее все время на привязи. Нет, одну он ее не пустит, потому что хромает. Сам отведет и напоит. А честно говоря, не знаю, как ты, Дулик, но я подумал про себя: четыре коровы прошли, значит, все в порядке. Значит, никаких мин там нет. Ну, вначале так и было. Ковальчик подвел буренку к реке, та напилась, да и он, зачерпнув воду, лицо обмыл. Я тоже хотел было последовать его примеру, ведь жара страшная и пыль столбом. Он уже возвращался, обратно шел. Не спеша, буренка же хромала. Вел ее на постромке да похлопывал по загривку. И вдруг как рванет!.. А такой справный мужик был. Всю войну прошел. И орден только что получил. Троих детей сиротами оставил… Добрый мужик, но упрямый, не приведи господь. А ты говоришь, почему мы его пустили. А ты бы не пустил? Разве тогда, в Берлине, он кого слушал, когда со связкой гранат бросился на танк?..

2

В майские солнечные дни 1945 года Войско Польское выступило из-под Берлина в обратный путь на родину. Возвращались домой победителями, это верно; много солдат полегло да измотаны были страшно. Шли по искореженной, сожженной территории врага, но, когда вступили на родную землю, перед ними предстала еще более безотрадная картина: повсюду разрушенные города-кладбища, сгоревшие дотла деревни. Заминированная, искалеченная бомбами, изрытая зигзагами окопов, поросшая пыреем и бурьяном земля…

Дивизия, в состав которой входил батальон майора Виктора Таманского, спустя всего несколько дней после окончания войны вместо распоряжения о демобилизации получила приказ о срочной переброске в расположенный между Колобжегом и Кошалином район Польши. Перед ней была поставлена задача: собственными силами и с помощью средств, которые удастся организовать на месте, заняться в выделенном районе освоением земель, и в первую очередь крупных помещичьих имений, не допустить, чтобы хоть один клочок или один колосок пропали даром. А бойцам разъяснить, что освоение воссоединенных земель имеет для Польши не только экономическое значение, но еще и политическое — возвращаются Польше ее исконные земли, которые победоносно были отвоеваны у гитлеровцев. Задачу, поставленную перед дивизией, считать боевым заданием.

Офицеры-политработники объясняли солдатам значение этого исторического факта, раздавали листовки.

«Солдаты! Товарищи по оружию!

Закончился период сражений. В ходе победоносных боевых действий вы вернули родине ее исконные земли. Сегодня под вашей вооруженной защитой возвращается к жизни возрожденная Польша. Хлеб нужен вам, вашим женам, матерям, сестрам, детям. Хлеб нужен всему народу! Впервые дают Польше хлеб воссоединенные земли по Одре, Нисе и на Балтике. Близится момент, когда к золотым колосьям протянутся тысячи рук. Но враг опустошил наши деревни, унес сотни тысяч человеческих жизней. Мало осталось рабочей силы в польской деревне. Женщины, молодежь и дети встанут на битву за хлеб. Мы должны помочь им в их труде! Кто первым придет на помощь матерям и сестрам?

Солдат — их сын и брат!

Солдат — освободитель и сеятель этой земли!

Ни один колосок не должен пропасть даром! Соберем урожай теперь уже не для оккупанта, а для самих себя. Дадим народу хлеб. Не подведем! Откликнемся, все как один, на призыв! Земля ждет!»[2]

Ждала польская земля и батальон майора Таманского. Северная приморская земля, по которой всего несколько недель тому назад прокатился фронт, где отгремели жестокие бои… Далеко было отсюда до родного дома майору Таманскому. Наверное, дальше, чем всем остальным бойцам, с которыми он шел от Ленино до Берлина. Ведь он был родом из Западной Сибири, с берегов Оби. Там, на краю тайги, над рекой стояла деревня, в которой он родился. Там был совхоз, где он работал до войны. Там, в деревне Подгорное, ждала его жена Евдокия с сыном Валеркой и дочкой Светкой, которых он не видел долгие четыре военных года, с того памятного июньского дня. Тоска — это слабо сказано. Так только принято говорить — солдат тоскует. А в действительности солдат на войне живет иначе. Почти в ином измерении. Становится другим. Все, что было до войны, отдаляется, кажется нереальным, напоминает порой сон. Довоенный мир Виктора Таманского был миром реальным. Тайга. Безбрежная гладь реки. Снежная, с трескучими морозами зима. Короткая весна, знойное лето, радующая глаз золотом листьев осень. Извечный, неизменный ритм природы. Виктор не представлял себе, что он мог родиться не на берегу сибирской реки. Он был мальчишкой, когда через Подгорное пронеслась революция. Промчалась двумя эскадронами красных партизан, которые расспрашивали про царских казаков. Детишки — а те всегда все знают — сказали им, что казаки переправились недавно на другой берег Оби и что у них утонули во время переправы несколько лошадей, потому как погнали их вплавь, а Обь — как известно — не ручей.

Никаких сражений в Подгорном не было, но люди говорили, что свершилась революция и батюшки царя уже нет. Потом начали возвращаться в деревню солдаты с фронта. Пили самогон, колотили неверных жен и рассказывали, как там было на той войне. Больше всех отличался однорукий Семка, каких только невероятных историй про войну он не рассказывал. Поначалу ребята — а среди них и Виктор, конечно, — слушали эти Семкины небылицы, разинув рты, но потом поняли, что он все выдумывает, и начали прямо в открытую издеваться над бывалым солдатом. Да к тому же еще прозвали они Семку «Генерал-вша». Так как Семка, когда напивался, все время твердил, что для солдата в окопах нет более грозного (а выходило, значит, и непобедимого) врага, чем генерал-вша. Семка говорил «вша», а не «вошь». Так и пристало к нему это прозвище: «Генерал-вша». Все, что в раннем своем детстве Виктор знал о войне, — это было то, что она шла где-то далеко, что там стреляли, что кругом грязь, а солдат жрали вши. Тоже мне война! Но ведь Семка вернулся без руки, даже ширинку не мог сам застегнуть. Не вши же ему отгрызли руку. А несколько других мужиков из сибирской деревни Подгорное вообще не вернулись с той вшивой войны. Потом Виктор смотрел еще разные кинофильмы, которые время от времени, чаще всего в выходные дни, крутили в клубе, но и там эта война выглядела как-то несерьезно… Школа. Колхоз. Армия. Почти три года прослужил молодой Таманский в дальневосточных войсках. И только там почувствовал широкое дыхание большого мира. А заодно, наверное уже тогда, понял, что, хотя его родная деревня и является всего лишь небольшой точечкой на карте мира, карта эта, этот мир в миниатюре, состоит именно из таких точечек. Почти три года готовили из него солдата, чтобы в случае чего… И он все лучше понимал это «в случае чего». Становился все более зрелым и рассудительным. Окончил курсы и демобилизовался в звании сержанта. Вернулся в деревню. Поработал несколько лет и только тогда женился. Поздновато, правда, ведь ему было уже под тридцать, но он в шутку говорил, что ждал свою большую любовь. А эту большую любовь смуглолицего совхозного механика Виктора Таманского звали Евдокией, Дусей, и была она с другого берега Оби, работала там учительницей. Большая любовь — а Таманский в такую любовь верил — вспыхивает внезапно и длится вечно. В ином случае это просто увлечение, страсть и черт знает что еще, но если это чувство проходит — неважно, через неделю, через год или десять лет, — это, конечно, была не любовь. Ибо настоящая любовь тем и отличается, что тебе не нужен никто другой, кроме той одной девушки. Только она! Даже если та — другая — восьмое чудо света. И пока длится это благостное состояние — можно говорить о любви. Виктор знал это, и было ему легко на душе. Он был счастлив.