В таком лилейном настроении я приехал в Тушино. Дверь отперла милая седая женщина, мать Петра.
— А у нас несчастье, — тут же с порога сказала она, кажется, приняв меня за товарища своего сына. — Петя погиб. — И я поразился ее пронзительному, горящему взгляду при совершенно спокойном выражении лица. — Я вот с дочурками сижу, а наши поехали к нему в больницу…
— Как же это случилось? — пролепетал я.
— Совершенно случайно, — отвечала она. — Только вернулся из деревни, так в тот же вечер поехал куда-то. И в метро, на перроне оступился неловко, упал прямо навстречу выходящему из тоннеля поезду. Его сразу вынесло ударом обратно на перрон и, знаете, просто аккуратно так уложило, что и следов на нем почти никаких не осталось. Просто все внутри разбилось…
Она так рассказывала, как будто сама была свидетельницей, и я тоже словно своими глазами это увидел.
Странное чувство нахлынуло на меня. Такая тяжесть упала на сердце, что показалось, я должен немедленно ей открыться, повиниться. Эта симпатичная, несчастная женщина сможет, конечно, понять и простить нас с Татьяной. Но я, слава богу, сдержался. Она же, словно почувствовав что-то, как-то особенно пытливо всматривалась в меня. Потом сказала:
— Вы знаете, а ведь Петечка стихи писал.
— В самом деле?
— Да. И у него в кармане оказались стихи.
Она протянула мне листок, и я прочел строчки, написанные тяжелым, как бы вдавленным в плоскость листа почерком. А прочитав, попрощался и ушел, повторяя про себя:
Не здесь, не там, нигде
Шел дождь, шел снег.
Не здесь, не там, нигде
Жил человек, и спал.
И ничего не знал.
И никого,
Но у него был дом —
Только и всего.
Не здесь, не там, нигде
Кому-то снился сон.
Не здесь, не там, нигде,
Что у него есть дом.
А в погребе вино,
И женщина,
Цедящая его,
И больше ничего —
Вот только и всего.
Его действительно уложило так ровненько, словно он был в целости и сохранности. Только из ушей и ноздрей выступила густая и темная, застывшая быстро, как сургуч, кровь. И мертвый он был подобен… подобен… запечатанной жалобе, запечатанной и отправленной в никуда, которую уже никто не сможет прочесть… Ну, а Тот, Кто, может быть, все-таки прочтет, посочувствует ему, пожалуй, и уж, конечно, взыщет не с него.
ШЕПНИТЕ МНЕ ИМЯ СЕСТРЫ
Солнце, расплюснутое собственной тяжестью в небесной тверди, сияло и слоилось сиянием преизбыточным, отливая то чистейшим золотом, то медяной прозеленью, то резким багрянцем, и вся, впервые открывающаяся взору местность, пропитанная текучим солнечным теплом, была прекрасна, не наглядеться.
Крепкий и чистый еловый лес то наступал, то отступал, маня в загадочное пространство, расклиненное кустами орешника и черемухи, с жесткими пучками цветущего репейника в легкой, высокой траве.
Я находился среди незнакомых, но, впрочем, абсолютно мне безразличных мужчин и женщин, вольготно рассеявшихся по ближайшим пригоркам и полянам, и так же, как и они, гулял и с наслаждением разглядывал изощренно-роскошные картины природы, ловя ноздрями сумбур диких запахов папоротника, крапивы, чертополоха, бузины и хвои. Шелковистые ручьи в ладонь шириной бежали от ключевых источников, увенчанных коронами серебристой, упругой осоки, до которой нельзя было коснуться без риска глубокого пореза. В карликовых родниковых озерцах, в услащенной ископаемой воде пасся доверчивый малек. На рукава моей рубашки садились шмели размером с сосновую шишку, золотистые медовые мухи и горбатые стрекозы с хрусткими крыльями.
Сквозь обвислые заросли ивы высветилась большая вода — тенистая речная заводь с поверхностью, иссеченной сложными линиями, — отражением извилистых гряд придонных водорослей.
По противоположному, полузатопленному берегу тянулся сумрачный и далеко просматривающийся вглубь борок низкорослых и неповторимых в своей уродливости сосен с коленчатыми, темными стволами и затейливо вывернутыми ветвями, в верхней их части кожистыми и нежно-кремовыми, почти телесно-розовыми.
Вместе со всеми я повернул вдоль этой реки и шел все дальше и дальше, испытывая жадное нетерпение налюбоваться новыми видами, которые менялись непрестанно и как бы обещали впереди еще более увлекательные впечатления.
Водная гладь по левую руку от меня быстро ширилась; бесплотная, до стерильного скрипа идеальная небесная синь мешалась в ней с мириадами солнечных бликов. По берегу стали попадаться плоские и подточенные, как слоеные коржи, каменные глыбы.
Между тем подошвами и всем телом я начал ощущать, что наш путь явственно и неуклонно поднимается в гору, но преодолевал эту нарастающую крутизну с физическим удовольствием и даже азартом, — то же самое, мне казалось, должны были испытывать и другие. Кроме того, какое-то время приходилось смотреть только себе под ноги, чтобы выбирать более удобную дорогу, и поэтому, когда я вновь поднял глаза и осмотрелся, то обнаружил себя взбирающимся по крутому склону с необычно искаженным профилем.
Гигантский горный гребень, без начала и конца, откосо суживался, дыбился и уходил все выше, закручиваясь по спирали, как нитка резьбы громадного шурупа, ввинчиваемого в небо, а довольно далеко внизу, под противоестественно большим углом наклона все так же искрилась водная гладь с руслом, — вернее, не руслом, а слегка залитой водою плоской кремнистой полосой, стремящейся подняться вдоль горного гребня.
Мужчины и женщины, и я вместе с ними, продолжали карабкаться на гору, несмотря на то, что все труднее было удержаться на склоне, который изгибался, словно лист Мебиуса; восхождение становилось, несомненно, опасным, однако все до одного, казалось, вознамерились добраться до самого верха во что бы то ни стало; все прониклись безусловной уверенностью, что там, на вершине, облепленной клочками сухой пены облаков, нас ожидает нечто чрезвычайное, нечто совершенно потрясное, сравнимое разве что с Богом.
Впереди меня, чуть повыше, поднималась очень свежая, молодо свежая женщина — причем с чисто женской старательностью и серьезностью поднималась, — и я с сочувствием и почти умилением следил за ее не очень ловкими движениями. А она вдруг оглянулась и очень внимательно и серьезно посмотрела на меня, одной рукой неуверенно балансируя для равновесия, а другой упершись в склон, укутанный, словно мехом, курчавой и мягкой порослью горной черники.
Я с некоторой растерянностью вгляделся в ее близкое лицо и вздрогнул от радости: я догадался, кто она такая и что значит для меня.
И одновременно свет, озаривший ее лицо, показал, что и она догадалась о том же самом; такое безмолвное и стремительное единение.
И сразу же меня охватил острый страх за нее — наше карабканье сделалось безрассудным; кое-кто уже скатывался по склону вниз, и по двое, и по трое, промелькивая, словно оборвавшиеся с веток яблоки, и как только я испугался, в то же самое мгновение и она оступилась, отделилась от гребня и покатилась вниз, упала в воду, и течение быстро повлекло ее прочь вперемешку с другими, отторгнутыми горой.
Еще секунда — и я совсем потерял бы ее из виду, но, осознавая, что она значит для меня, я восторженно и со всей решительностью, уже не думая о восхождении, бросился вслед, плавно скользнув поверх пышной растительности, и, раскинув руки, плюхнулся в прозрачную воду, легкую, словно воздух.
Я сразу нащупал ногами твердое, ровное дно — глубина была небольшая, чуть выше пояса — и, не мешкая, поплыл по течению вниз, не только гребя руками, но и помогая движению энергичными толчками ног. Я уже не терял ее из виду, расстояние между нами быстро сокращалось, и скоро мы уже плыли вместе.
Нас сносило все ниже, река становилась все глубже и шире, течение замедлялось, пока и вовсе не перестало ощущаться. Вода опалово потемнела, настоенная в торфяниках. Снова лес подступил к берегам, и ленивые купы деревьев склонились над нами, словно опахала. Природа вокруг была так тиха, чиста и нетронута, что, казалось, вот мы — я и плывущая со мной — выйдем на берег и будем первыми людьми на Земле, созданной для нас, и познаем и эти прекрасные места, и друг друга — словом, заживем, неразлучно соединенные в основание родов человеческих.
Покинув открытый речной простор, мы углубились в полузатопленный сосновый борок и то ли плыли, то брели по грудь в воде, как-то незаметно, подталкиваемые окружающим нас дневным сумраком, теснее подвигались друг к другу. Водяная масса приятно овевала тело волнообразным чередованием прохладных и теплых слоев. Дно пружинило, словно эластичная сеть, густым переплетением корней.
Двигаясь плечом к плечу и притираясь друг к другу то локтем, то бедром, не нужно было ничего говорить или объяснять. С каждым прикосновением все полнее становилось взаимопонимание, но его пронзительная невысказанность заставляла замирать от смущения, накатывающего, как озноб или удушье, но это было очень хорошо.
Я почувствовал, что руки и ноги, словно от великой усталости, отказываются меня слушаться, и хотел дернуться, чтобы еще раз взглянуть на мою спутницу, но она бесшумно скользнула мне за спину и, пропустив свои руки мне под мышки, легко притянула к себе на грудь, как ребенка, и повлекла на себе дальше.
Послушно вытянувшись, я только смотрел перед собой в воду, где, словно за мерцающим стеклом, ее левая ладонь чудесной морской звездой опустилась и прикрыла мне живот, а пальцы правой руки, опустившейся ниже, нащупали и обвили меня, осторожно, плотно сжимая, выводя из-под кожи всю сокровенную плоть, и наши кровеносные сосуды как будто впились друг в друга, слившись в общем пульсе, а подушечки ее пальцев сначала сдвинулись в щепоть, потом, заиграв, разбежались, словно по телу свирели, — только вместо трепетной нотной вязи из-под ее чутких пальцев вдруг вырвалась и хлестко развернусь нитка жидкого жемчуга, и перламутровые горошины потянулись за нами длинной чередой, пропадая в матово-медовой толще воды.