Вся открытка была в кошках. Кошки танцуют. Кошки прыгают на скакалке. Кошки пьют чай. Кошки играют в баскетбол.
«Для третьеклассника Сэм отлично рисует. – Я воображаю, как разговариваю с тобой этак вдумчиво и спокойно. – Но с правописанием у него беда». На открытке – я спрятала ее под матрасом у себя в комнате – написано: «Надеюс, тибе лудше». И подпись: «Сэм и Лайнус».
«Лайнус – наша кошка», – объяснила бы я тебе. Ты бы понимающе кивнула, а я бы пустилась в дальнейшие разъяснения, мол, Лайнус теперь приходится жить на улице, так как доктор сказал, что Сэм болеет в том числе из-за нее. Я бы рассказала, что мы назвали ее Лайнус, хотя она девочка, потому что котенком она имела привычку таскать в зубах носок. Носок выглядел как «безопасное одеяло», и мы назвали ее Лайнус[4]. Я бы рассказала все это. Ты бы улыбнулась. Мы бы поболтали о том о сем. Вот только я не болтаю, ни о том, ни о сем.
Странно было ничего не сказать Сэму, когда он вручил мне открытку. Я просто погладила его по голове. Потом мама начала всхлипывать, и это дало мне предлог отойти – чтобы принести ей коробку с бумажными платочками с журнального столика. «Что в этом месте хорошего, – сказала бы я тебе, – так это то, что здесь повсюду стоят коробки с платочками».
Я проводила маму и Сэма к дивану в приемной. Сэм глазел по сторонам разинув рот – он так телик смотрит.
– Почему это место называется «Море и пихты»?
Наверное, он ждал ответа от меня, но я была слишком занята вытаскиванием оборванной нитки из обивки дивана. Я представила, как весь этот диван распускается и мы трое сидим на полу в куче толстых обивочных ниток.
Мама терла виски.
– Просто такое название, Сэм, вроде «Усадьбы Пеннбрук», где жила бабуля, – проговорила она наконец.
– В смысле, где бабуля умерла, – сказал Сэм.
– Ну… – Мама не смотрела на Сэма, а оглядывала комнату, пытаясь подсмотреть, что делают другие семьи.
– В том месте плохо пахло, – сказал Сэм.
– Ну смотри, Сэм, тут другое, – сказала мама. – Тут очень мило.
– Но что это за место? И почему Кэл вообще тут?
– Говори потише, – сказала она. – Я уже объясняла тебе. Она плохо себя чувствует.
– А с виду она не больная.
– Тсс, – сказала она. – Давайте о чем-нибудь приятном разговаривать, пока мы вместе, хорошо? – Она свернула платочек и положила его на колени. – Как твоя соседка? Хорошая девочка?
Я встала и, подойдя к окну, стала разглядывать парковку, ища глазами папу. Я увидела, как по тропинке идет какой-то мужчина, и постучала по стеклу; он поднял голову, и я поняла, что это совсем не мой отец. Раздвижные двери открылись, мужчина вошел и крепко обнял Тару.
– Если ты ждешь папу, то он не приехал, – сказал Сэм.
Мама высморкалась.
Я продолжала смотреть в окно; нашу машину не стоило даже искать на парковке, потому что мама больше никуда не ездит за рулем. Она дико боится больших грузовиков, а еще – пропустить съезд с трассы. Еще она дико боится кишечной палочки в гамбургерах, похитителей детей в торговых центрах, свинца в питьевой воде и, конечно же, пылевых клещей, шерсти животных, плесени, спор, пыльцы и всякого прочего, из-за чего у Сэма может случиться приступ астмы. Не знаю точно, чтó я предполагала увидеть на парковке. Но продолжала смотреть туда.
– Мама, – сказал Сэм, – можно мне батончик? – Он показывал на торговый аппарат.
Мама разрешила, а я подумала, что вот Сэму запросто можно самому подойти к аппарату и купить себе «сникерс» безо всякого сопровождения. Мама дала ему горсть монет по 25 центов, и он поскакал – в буквальном смысле поскакал – к аппарату.
– Папе приходится работать сверхурочно, – прошептала мама, когда Сэм отошел достаточно далеко. – Пытается подзаработать.
Она сложила свой платочек в ровный квадрат, потом в еще меньший квадрат, потом в еще меньший. У меня закружилась голова, пока я наблюдала за этим.
– Пришло письмо из страховой. – Она говорила так тихо, что мне пришлось наклониться, чтобы расслышать. – Они не оплатят твое… твое лечение здесь.
Приемная воспарила над фундаментом, зависла в воздухе на секунду и снова утвердилась. Я взглянула на мать – проверить, заметила ли она.
– Они говорят, что не оплачивают такое, поскольку то, что ты делаешь, – ну, знаешь, все эти порезы, – они говорят, это самопричиненное насилие. А страховка не покрывает самопричиненное.
Комната снова поднялась в воздух, затем пол скользнул куда-то, и вот я очутилась на потолке и теперь смотрела пьесу. Персонаж-мама все еще говорил; персонаж-я теребил нитку из обивки. Где-то за сценой в недрах торгового аппарата застучал «сникерс». Я попыталась сосредоточиться на маминых словах. Она встретила каких-то друзей в торговом центре, что-то такое.
– Я сказала им, что ты приболела, – сказала она. Платочек, теперь крохотный квадратик, вплывал в фокус и выплывал из него. – Ты как, справляешься со школьными заданиями?
Мамин рот продолжал шевелиться, но персонаж-я уходил прочь, лавировал в лабиринте диванов и столиков в приемной и еще диванов, пока не оказался в туалете для посетителей и не начал тереть внутренней стороной запястья о ребристый край аппарата с бумажными полотенцами. Все мое тело как будто стало одним этим местом на руке, и оно умоляло почесать его, поскрести, порезать – что угодно, что угодно – облегчения ради. Нажим, яркие капли крови, и наконец я в порядке. Я натянула рукав вниз, ненадолго прижалась щекой к холодной кафельной стене, а потом вернулась в приемную как ни в чем не бывало.
Только приемная почти опустела. Мне казалось, я пробыла в туалете всего минуту, но мама, и Сэм, и почти все остальные уже ушли. Я пошла по лабиринту диванов и столиков, заставляя себя концентрироваться и идти медленно, чтоб не броситься бежать.
Наконец я нашла Сэма, он сидел один в игровой – темном, похожем на библиотеку помещении, где хранятся настолки и карты, в которые никто никогда не играет. Игровая – мое любимое место здесь; я ухожу туда почти каждый вечер, когда у нас свободное время, чтобы не слышать фальшивого смеха из телика в нашей гостиной и фальшивых аплодисментов из телика на посту сотрудниц, и радио, и фенов в спальнях. Когда я вошла, Сэм обернулся и заулыбался, обнажив свои крупные новые кроличьи передние зубы.
– Кэл! Глянь, какая у них есть игра, – сказал он. – «Четыре в ряд».
«Четыре в ряд» – что-то вроде «крестиков-ноликов», где ты должен выставить ряд из четырех фишек в пластиковом, вертикально стоящем поле, и это наша с ним любимая игра. Мы начали играть в нее, когда Сэм заболел и ему запретили бегать сломя голову. Сначала я поддавалась, потому что он младше и потому что он болен. А теперь он каждый раз выигрывает.
Не знаю, как ему это удается, но Сэм видит сразу два или три способа выиграть. А я все время трачу свои ходы просто на то, чтобы заблокировать его, или пытаюсь выставить свою четверку в вертикальный ряд, пока Сэм не кричит «Попалась!» и не показывает на какую-нибудь свою законченную диагональ, которую я абсолютно прохлопала.
– Сыграем? – сказал он.
Я оглянулась проверить, нет ли кого поблизости. «Конечно», – хотела я ответить. «Конечно». Я сделала усилие, чтобы заговорить, но ничего не произошло. Я посылала команды от мозга ко рту. Ничего. Я задумалась, могут ли мышцы, обычно задействованные в речи, забыть, как они работают, от долгого неиспользования.
Некоторое время я таращилась в окно, как будто ответ был где-то там. Я кивнула.
Сэм выбрал черные фишки. Я взяла красные. Так всегда. Это даже не обсуждается. Пока мы сидели за столом и играли, единственный звук производили фишки, падая в пластиковые отверстия поля. Я представила, как произношу что-нибудь такое необязательное, старшесестринское – о Лайнус, о коллекции хоккейных карточек Сэма, – но меня вымотала сама мысль о том, чтобы заговорить.
Сэм опустил очередную фишку в поле и показал на ряд из четырех черных кружков, взявшийся из ниоткуда.
– Попалась, – сказал он. – Хочешь еще партию? – Он не стал ждать. – Ладно, – ответил он сам себе.
Тут до меня дошло, что Сэм понимает. Каким-то образом он узнал – своим странным, восьмилетним, мудрым образом, – что я не разговариваю. И стал говорить за нас обоих. Я ответила, опустив красную фишку в отверстие ровно по центру нижней линии. Это мой любимый первый ход.
– Кэл, – сказал он, качая головой, – старый, утомленный Сэм, делающий вид, что я разочаровала его. – Тебе нужно мыслить нешаблонно. – Я смотрела, как он бросает черную фишку в угол поля. – Это значит смотреть на вещи с разных сторон, – сказал он. – Мистер Уэйсс говорит, у меня хорошо получается.
Я бросила красную фишку сверху своей первой и задалась вопросом, кто такой мистер Уэйсс.
– Это мой тьютор. – Еще одна черная фишка заблокировала мой ряд. – Он приходит к нам домой.
Значит, Сэм снова настолько плох, что не может ходить в школу. А это значит, что мама расстраивается еще больше, чем обычно. А это значит, что папа еще больше задерживается на работе, чем обычно, или проводит больше времени с клиентами или с людьми, которых он надеется сделать клиентами, хотя они почему-то никогда ими не становятся.
– Не волнуйся, – сказал Сэм. – Мы за это не платим. Школа платит.
Я понятия не имела, как сходить, так что начала строить новый ряд с самого низа.
– Попалась! – Сэм показал диагональную четверку черных фишек. – Нешаблонное мышление, Кэл.
Он освободил поле, чтобы начать новую партию.
– Мама пошла поговорить с одной из твоих, ну, этих, учительниц. – Что-то в его словах, в том, как по-детски он это произнес, заставило меня почувствовать себя плохо. Он опустил черную фишку в угол. – Она пошла искать ее, пока ты была в туалете.
Я опустила красную фишку в центральное отверстие. У меня не было сил на нешаблонное мышление.
Сэм держал свою фишку над полем, готовясь сделать ход.
– Когда ты вернешься домой, Кэл? Мне никто ничего не говорит.