Мы еще посидели какое-то время, не знаю, как долго. На лице у Сэма сначала была надежда, потом серьезность, потом беспокойство, а потом что-такое, чего я не поняла.
– Да все нормально, – сказал он наконец. – Просто Лайнус скучает по тебе.
Я поднимаю глаза и рассматриваю тебя, по-прежнему сидящую здесь: лодыжки скрещены, на коленях блокнот. Ненавижу этот блокнот, потому что знаю: какие-то случайные вещи – типа твоего кресла, напоминающего мне о мертвой корове, – могут оказаться в нем в качестве доказательства того, что я псих. Но еще больше я ненавижу, как ты каждый день переворачиваешь страницу и пишешь сегодняшнюю дату, и каждый день, когда ты провожаешь меня до дверей, я вижу, что страница пуста.
Ты встаешь и надеваешь на ручку колпачок. Видимо, пора уходить.
Столовая здесь провоняла влажным запахом приготовленных на пару овощей – одного этого хватит, чтобы у любого начались пищевые затруднения. Но есть кое-что похуже запаха – шум. Иногда, если я, например, в Классе или игровой, можно притвориться, что это место – просто школа-интернат. Но когда все гостьи из остальных групп собираются вместе в столовой, орут, и ржут, и спорят, и едят, то не остается никаких сомнений, что ты в психушке. Наша группа должна сидеть вместе. Сидни ставит поднос на стол и пристраивается рядом со мной.
– Я постигла философию еды в «Псих-ты». – Она обращается ко всем сидящим за столом сразу.
Люди с пищевыми затруднениями поворачиваются к ней, чтобы внимательно послушать. Я кручу свои спагетти туда-сюда, пока они не соскальзывают с вилки.
– У них тут четыре основных вида еды: паста, пюре, пудинг и паштет. Они подают только то, что на «п».
Дебби вздыхает.
– Серьезно, – говорит Сидни, – вы заметили?
– Достала паста, – говорит Тара. – У меня проблемы со всеми этими углеводами.
– Ага, – говорит Тиффани. – Полная хрень.
– На прошлой неделе давали курицу, – говорит Дебби.
– Да, Дебби, мы помним, – говорит Тиффани. – Это был важнейший момент в твоей жизни.
Из-за того что нам, гостьям, нельзя давать настоящие столовые приборы, вся еда должна быть достаточно перемолотой, чтобы ее можно было есть пластиковыми ложками. Но в прошлый четверг у нас был цыпленок по-королевски, и поскольку в нашей группе только Дебби на Третьем уровне, то именно ей поручили выдать нам тупые пластиковые вилки и ножи. А после еды она же их собирала. «Как на пикнике», – сказала она тогда.
Сидни меняет тему.
– Смотрите, – говорит она, показывая в дальний конец столовой. – Призрак.
Женщина с седой косой до пояса вальсирует вокруг стола с салатами. На ней длинное белое платье, а руки вытянуты так, будто с ней танцует невидимый партнер.
– Она из «Чувихи», – говорит Сидни.
– Это что такое? – спрашивает Тара.
– Отделение, где держат настоящих психов.
– Ты имеешь в виду «Чуинги», – говорит Дебби.
– «Чувихи», – говорит Сидни. – Надо быть реально прикольной чувихой, чтобы туда попасть.
Все смеются.
– Если попала туда, уже не выйдешь.
На этот раз никто не смеется.
Ужин обычно длится недолго. Потому что первый пришедший в гостиную получает пульт от телика. Но сегодня какая-то задержка; из болтовни вокруг я вычленяю – происходит что-то необычное.
– Это здорово, – воркует Дебби над Беккой. – У тебя здорово получается.
Бекка опускает ресницы и отламывает кусочек от брауни. Потом она кладет этот кусочек на тарелку и разрезает его напополам пластиковой ложкой.
– Ты ведь съешь брауни целиком, да? – Дебби произносит это громко, чтобы все услышали.
Бекка кивает с наигранной скромностью.
– Ну же, – говорит она, тыча своим тонким маленьким локтем в руку Дебби. – Ты ведь знаешь, что я не могу есть, пока вы все глазеете.
– Хорошо-хорошо, – объявляет Дебби. – Все-все, не смотрите на Бекку.
Сидни соединяет большой и указательный палец, показывая Бекке «о’кей». Потом все очень демонстративно отворачиваются. Я отодвигаю свой стул назад, трогаю металлическую полоску, идущую снизу по краю стола, и смотрю вниз, на ноги. Гомон, состоящий из бряканья тарелок и кружек и громких разговоров, сначала затихает, потом снова нарастает, громче, чем был. И тогда я вижу, как Бекка роняет брауни с тарелки на колени. Она заворачивает его в салфетку, плющит до плоского состояния и сует в карман.
Спустя еще немного времени Бекка говорит, что можно смотреть. Все охают и ахают. Раздается три звонка – это сигнал, что ужин закончен; Дебби говорит, что сегодня надо отдать пульт Бекке.
Позднее вечером все смотрят в гостиной «Свою игру»[5], а я с кучей стирки в руках прячусь в нычке возле поста сотрудниц и жду, когда будет пусто. Мне приходится стирать через день, потому что мама дала мне с собой почти исключительно пижамы. Точнее, ночнушки. Новенькие, с цветочками и бантиками.
Я дожидаюсь, пока Рошель, дежурная по туалетам, уйдет с поста и займет свое место на оранжевом пластиковом стуле между туалетами и душевыми кабинками. Потом я чуть-чуть придвигаюсь к посту и жду, когда меня заметит Руби.
Кожа у Руби цвета индиго, а прическа похожа на старинный заварочный чайник. Но лучшее в Руби – это ее обувь: старомодные сестринские белые туфли. В отличие от остальных сотрудниц, которые одеваются так, будто идут в офис, или в торговый центр, или еще куда-то в этом роде, Руби носит толстые белые чулки и настоящие сестринские туфли. В мою первую ночь здесь единственным, что помогло мне заснуть, был скрип ее шагов по гладкому зеленому линолеуму, когда она делала обход. Не могу толком объяснить почему, но я доверяю этим туфлям.
Руби сидит и вяжет что-то розовое, может одеялко для младенца. Я наблюдаю, как ее узловатые руки летают над пряжей в такт с шуршанием и постукиванием спиц. Я гадаю, чем занимается Руби, когда она не в «Псих-ты». Может, она чья-то бабушка, может, чья-то соседка.
Увидев меня, она улыбается.
– Проводить тебя в прачечную? – говорит она.
Я не отвожу глаз от розовой штуки, выходящей из-под ее спиц.
– Ага, ладушки, – отвечает она сама себе. – Обожди секунду, хорошо? – Она не требует от меня ответа. – Хорошо, – говорит она.
Как и Сэм, Руби не рассчитывает на какие-нибудь слова от меня. Ей нормально говорить за нас обеих. Я прислоняюсь к стойке и наблюдаю, как она наматывает пряжу на палец и довязывает несколько петель. Потом она кладет вязанье на стол и поднимает свое невысокое плотное тело со стула. У нее звенят ключи, и она говорит:
– Ну вот, детка. Пойдем.
Я пытаюсь вычислить правильную дистанцию между мной и Руби, пока мы идем по коридору. Сначала я держусь стены. Но это как-то неправильно, и я придвигаюсь ближе, чтобы подравнять свой шаг с шагом Руби; натыкаюсь на нее и снова отхожу подальше. После этого опять держусь стены. Когда мы доходим до лестницы, Руби придерживает дверь, а потом, когда мы обе оказываемся снаружи, отпускает ее, и та захлопывается. Теперь мы в нашем личном маленьком мирке, тихом мирке лестницы, где исчезает весь шум жилого крыла – постоянная музыка, болтовня и голоса из телика. Она останавливается на мгновение и протягивает руку. В руке маленькая ириска типа тех, которые моя бабушка держала в вазочке у себя в гостиной.
– Давай бери, – говорит она. – Все нормально. Ты же не одна из тех девчушек, у которых с едой беда, верно? – Она сует конфетку мне в руку. – Вот так. И потом, чуть-чуть сладкого никогда никому не вредило, – говорит Руби. – Я, может, и не выучена на психолога, но кое-что в этой жизни понимаю.
Она легонько стучит себя по груди, как будто именно там хранится это ее понимание жизни.
Когда мы добираемся до прачечной, Руби отпирает шкаф, где хранятся средства для стирки; она прислоняется к стене и смотрит, как я складываю свои джинсы и рубашки в машинку, отмеряю и переотмеряю порошок, складываю и перескладываю вещи в барабане, надеясь, что она скажет еще что-нибудь про свое понимание жизни.
Но она молчит. Я слышу только шуршание, когда она разворачивает конфетку себе.
– Ну вот и славно, деточка, – говорит Руби, когда я закрываю дверцу машинки. – А теперь пойдем обратно.
На обратном пути мы проходим мимо знака аварийного выхода, там висит схема здания, и на этой схеме – большая красная стрелка и надпись: «ВЫ ЗДЕСЬ».
Интересно, если «Псих-ты» загорится или что-нибудь такое, смогу ли я заорать?
Сегодня ночью многовато плача. У спален тут нет дверей, так что плач – или стоны, или всхлипывания – разносится по всему коридору. Иногда я лежу в постели и представляю себе реку всхлипов, текущую мимо и оставляющую лужицы страданий на каждом пороге.
В первые дни здесь я тратила уйму времени, чтобы угадать плачущую по голосу и месту. Кто-то неподалеку мяукает, как котенок. Мне кажется, это Тара. У кого-то в конце коридора отрывистый плач, который сначала похож на смех. Это Дебби, я практически уверена. Но со временем я решила, что игра в угадайку, какой девочке принадлежит тот или иной плач, еще больше мешает заснуть.
Тогда я придумала игру, которая отвлекает меня от плача.
Игра простая. Я лежу и фокусирую все свое внимание на дыхании Сидни. Сидни, которая засыпает, как только выключили свет, спит на спине с широко открытым ртом. Если я сильно напрягаю слух, то слышу, как воздух входит в нее с легким «аах» и выходит с «хаа». А если очень постараться, то можно заметить тот самый миг, когда вдох превращается в выдох.
Сегодня, когда Ума отводит меня в твой кабинет, она зависает перед дверью дольше, чем обычно, и тычет носком одного кроссовка в носок другого. Я тычу носком одного кроссовка в носок другого, замечаю, что мы делаем одно и то же, и прекращаю. Ума тоже прекращает, потом по одной вытаскивает руки из карманов и сцепляет их перед собой. Она медленно поднимает подбородок и наконец, приложив огромные усилия, смотрит мне прямо в лицо. А потом она улыбается.
Улыбка выглядит какой-то неуместной на покрытом красными пятнами лице Умы, как будто бы Ума улыбается не слишком часто, как будто она только тренируется.