Умно?»
«Псих-ты» станет безУмным заведением, когда Ума уедет. Я бы хотела рассказать ей этот анекдот – в качестве подарка на выпускной. Но она уходит, а я сижу рядом с НЛО – безУмно – и гадаю, как это ей стало лучше, если выглядит она все так же.
Ты хмуришь брови и просишь посмотреть на тебя минуту. Я смотрю мимо, на белку, усевшуюся на конец ветки.
– Кэлли, – мягко произносишь ты. – Нужно, чтобы ты подумала, хочешь ли ты и дальше ходить ко мне.
Белка ковыряет свой желудь, подозрительно оглядывается, потом возвращается к еде.
– То, что мы двое сидим тут ежедневно и я смотрю, как ты считаешь полоски на обоях, тебе не помогает.
Белка застывает: ветка раскачивается, по ней взбирается еще одна белка.
– И, Кэлли… Я считаю, что тебе нужна помощь.
Белки ускакали, а ветка продолжает раскачиваться. Я украдкой бросаю на тебя взгляд; ты красивая, замечаю я, и довольно молодая. Ты обхватила руками колени, как будто мы просто две подружки, просто зависаем вместе и треплемся. Я снова начинаю считать полоски на обоях.
Через некоторое время я слышу скрип твоего кресла из мертвой коровы. Ты вздыхаешь.
– Ладно, – говоришь ты. – На сегодня все.
Часы говорят, что у нас еще пятьдесят минут. Но ты уже надела на ручку колпачок и закрыла блокнот.
Я с минуту держусь за твою дверную ручку, стоя в коридоре у твоего кабинета и раздумывая, что мне теперь делать. Сопровождать меня некому и некуда.
Я представляю тебя по другую сторону двери: как ты закрываешь бумажную папку с моим именем на ней и как все пустые страницы из блокнота, – за все дни, когда я приходила и сидела у тебя в кабинете, считая полоски на обоях, – вываливаются в мусорное ведро. Тут мне в голову приходит, что впервые с тех пор, как попала сюда, я одна – по-настоящему одна.
Я отпускаю ручку и отхожу от твоей двери, медленно, потом быстрее движусь по коридору, не зная, куда, собственно, иду, просто иду. Прохожу мимо кладовки, потом мимо двери с большой красной ручкой и металлической табличкой «Аварийный выход» и задумываюсь, завоет ли сирена, если я открою дверь, будет ли это как в фильмах про побег из тюрьмы, бросит ли Рошель свой журнал и побежит ли сюда, бросит ли Дорин белье и включит ли прожектор, выбегут ли из своих комнат остальные девчонки и начнут ли спрашивать, что происходит. Но ноги несут меня дальше аварийного выхода, обратно, туда, откуда я несколько минут назад пришла с Умой, обратно в Класс.
Однако дверь заперта. Никакого объявления, ничего. Разумеется, она закрыта: Класс сейчас не работает. Все разошлись по индивидуалкам, управлению гневом и арт-терапиям. Все, кроме меня.
Я слышу звон ключей в дальнем конце коридора. Мари, дневная дежурная по туалетам, занимает свой пост на оранжевом стуле. Я иду в ее сторону, стараясь держаться как ни в чем не бывало.
Она едва замечает, что я прохожу мимо: не спрашивает, что я здесь делаю без сопровождения или почему я в принципе здесь, когда должна быть в другом месте.
Я выбираю кабинку в дальнем конце, захожу в нее и становлюсь лицом к унитазу. Я кладу руку на ручку слива и представляю, как имитирую ведущего на радио, который говорит: «Проверка. Раз. Два. Три». Ручка холодная и влажная от конденсата; я вытираю ладонь о джинсы и молюсь, чтобы звук смываемой воды оказался достаточно громким. «Это проверка, – говорит радиочеловек. – Просто проверка».
Я прочищаю горло и тереблю ручку.
– Все в порядке там? – зовет Мари.
Я сжимаю ручку.
– Я говорю, все нормально у тебя?
Я слышу, что Мари встала, – ее стул скрежещет по кафельному полу.
Я нажимаю на ручку. Из туалетного бачка раздается громкий рев. Я наклоняюсь над унитазом, как будто меня рвет, но ничего не выходит наружу.
Сорок пять минут – это долго. Можно разделить их на девять отрезков по пять минут, пять отрезков по девять минут, три отрезка по пятнадцать минут, пятнадцать отрезков по три минуты или на два отрезка по двадцать две с половиной минуты. Конечно, если у тебя есть часы. А если ты проводишь эти минуты, прячась в прачечной и прислушиваясь к звукам шагов наверху, по которым ты определяешь, что люди закончили свою арт-терапию, или управление гневом, или индивидуалку, то ты должен рассчитать время идеально, чтобы не подняться слишком рано или слишком поздно, чтобы проскользнуть на Группу точно по расписанию, чтобы никто и не заметил твоего отсутствия.
Когда я выхожу из Класса и направляюсь на ужин, ко мне подходит Тара с букетом тюльпанов. Цветы выглядят громадными в ее маленьких, детских ручках, и со стеблей стекает вода, хотя она подставила под них ладонь.
Я думаю, не повернуть ли мне назад, притворившись, будто я забыла кое-что в Классе, но Тара окликает меня.
– Прикинь, – говорит она, – они убрали вазу со стойки в приемной. Потому что стекло.
Здесь в «Псих-ты» нам, гостьям, запрещено все колюще-режущее, то есть стекло, канцелярские кнопки, компакт-диски, перьевые ручки, бритвы. Сидни постоянно шутит, что между сотрудницами и гостьями только одно различие: гостьи, говорит она, – это у которых волосатые ноги.
Тара тормозит в метре от меня. Мои ноги тоже притормаживают.
– Вот, – говорит она, выпутывает один цветок из букета и протягивает мне, типа как Сэм, когда он вручал свою открытку «Надеюс, тибе лудше». Потом, пока я еще не успела взять или не взять цветок, она кладет его на мой учебник геометрии.
Легкой походкой она идет дальше, мурлыча что-то под себе нос. Мне требуется огромное усилие, чтобы сдвинуться с места.
После ужина Сидни и я сидим на кроватях за учебой, когда новенькая стучится в наш бездверной дверной косяк. На новенькой майка с тонкими бретельками, обрезанные шорты и шлепанцы; мне холодно даже смотреть на нее.
– Тебе, – говорит она, кивая в мою сторону.
Я не понимаю. Этот ее наряд – мне? Хочет, чтобы я на нее посмотрела? Хочет, чтобы замерзла, глядя на нее?
– Звонят, – говорит она. – Тебе. – Она собирается уйти, но потом останавливается. – Эй, а как работает лечебное молчание по телефону? В смысле, откуда они вообще знают, что ты взяла трубку?
У меня горят щеки. Я откладываю свой учебник по геометрии, встаю с кровати и иду за ней по коридору, считая, сколько раз ее желтые шлепанцы чмокнутся о блестящий зеленый линолеум.
Она на мгновение замирает у входа в свою спальню, которая расположена прямо рядом с телефонной кабинкой.
– Не волнуйся, – говорит она. – Я не буду подслушивать, как ты не разговариваешь.
Я сажусь на маленькое гнутое сиденье в телефонной кабинке и протягиваю руку, чтобы закрыть дверь. Но здесь нет двери. Иногда я забываю, что здесь нигде нет дверей. Я поднимаю трубку, все еще теплую от рук предыдущего человека, и таращусь на концентрические круги крошечных дырочек в ней.
С того конца доносится слабый голос моей матери, он звучит с надеждой:
– Кэлли? Это ты?
Я задерживаю дыхание. На заднем фоне кухонные шумы: булькает посудомойка, закрывается выдвижной ящик.
– Ох, боже мой, – говорит она, и ее голос становится капельку тише, словно она разговаривает сама с собой. – Как мне узнать, что ты вообще взяла трубку?
У меня деревенеет спина: эти же слова использовала новенькая. Я чуть-чуть ерзаю на сиденье, затем немного кашляю.
– Ну, надеюсь, ты там, Кэлли, потому что мне надо тебе кое-что сообщить. – Какое-то время она ждет, потом вздыхает. – Ладно. Они говорят, ты сопротивляешься лечению.
Я перекладываю трубку в другую руку и вытираю ладонь о штанину.
– Оппозиционное что-то там такое, они говорят. Оппозиционное поведение.
Оппозиционное поведение. Звучит как нечто очень преднамеренное. Умышленное.
– Ты слушаешь?
Я забываю, что решила не кивать, – и забываю, что мама вообще не может видеть, как я киваю.
– Они говорят, что, наверное, отправят тебя домой.
Дверной проем маленькой кабинки шатается. Он сужается, потом расширяется.
Мама говорит, мол, работники «Псих-ты», наверное, хотят отдать мое место кому-то другому. Кому-то, кто хочет работать. Кому-то, кто хочет выздороветь.
Пол кабинки кренится, потом уплывает куда-то.
Теперь она говорит что-то про школу.
– И в школу тебя тоже не возьмут, – говорит она. – Пока ты не прошла лечение.
Я отвожу трубку от уха. Голос матери становится почти неслышным, далеким – стоит нам порядочных денег… как бы у твоего отца не случился инфаркт… не понимаю, почему… – пока наконец не наступает тишина; остается только слабое потрескивание на линии.
Пол совершенно не там, где он должен быть, когда я выхожу из телефонной кабинки: словно делаешь шаг с бордюра, не зная про бордюр, и нога проваливается в пустоту. Я хватаюсь за дверной косяк, потом заставляю себя идти в комнату. Но коридор весь в мареве, как асфальтированная дорога в жаркий летний день. Гладкие зеленые квадраты линолеума вздымаются у меня на пути, а потом уходят из-под ног. Еще впереди склон, линолеумный холм, на удивление трудный, и он без предупреждения превращается в ложбину, в такую вытянутую, углубленную канаву, тянущуюся по коридору между телефонной кабинкой и моей спальней.
Когда я наконец добираюсь до комнаты, свет уже выключен и Сидни в кровати. Я сразу ложусь в постель и натягиваю одеяло до самого подбородка, хотя после похода от телефонной кабинки до спальни я вся в поту. Рубашка и штаны задираются под одеялом, я натягиваю рубашку обратно, но на штаны меня не хватает. Я слушаю дыхание Сидни. Без толку. Я поворачиваюсь, рубашка перекручивается. Я поворачиваюсь в другую сторону и одергиваю ее.
Я поворачиваюсь на один бок – комната опрокидывается на другой. Я представляю, как моя кровать – кровать, которую «Псих-ты» хочет отдать кому-то другому, – проваливается сквозь гигантский люк в полу.
Потом до меня доносятся шаги Руби – она приближается к нашей двери. Перекатывание комнаты прекращается, мебель утверждается на своих местах. Затем Руби идет дальше.
Прежде чем пол снова начнет крениться, я сбрасываю одеяло и сползаю с кровати. Одной рукой я приподнимаю матрас, другой шарю под ним. Матрас неожиданно тяжелый. Рука у меня дрожит от напряжения, сгибаясь под его весом. Потом я нащупываю ее. Ближе к изножью кровати – десертную тарелку. Я тянусь вперед, хватаю ее и бросаю матрас – шлеп.