Больше всех веселья вносила в цех крановщица Настасья. Большая, плотная, краснощекая, несмотря на свои сорок лет, она выходила в круг, туже повязывала платок и под поощряющие хлопки сначала степенно и медленно ходила по кругу, потом все ускоряла темп и наконец бешено откалывала «русскую», вызывая на всех лицах очень веселые и даже горделивые улыбки: знай наших!
В са… в са… в са… в са…
выкрикивал Митька Банков, и весь круг буйно подхватывал:
В саду ягодка малинка была,
В саду ягодка малинка была.
Настасья срывала платок с головы и, встряхивая стрижеными волосами, помахивая платком, неслась по кругу, подпевая приятным грудным голосом:
Под прикрытием малинка росла,
Под прикрытием малинка цвела…
Первым обычно срывался с места маленький рыжий токарь Сайкин. Он выскакивал в круг, и оттого, что в паре с крупной Настасьей казался еще более маленьким и смешным, — в кругу становилось веселее, и песня переходила на совсем разухабистые тона.
Эх, и ягодка д`малинка д`росла
Эх, ягодка д`малинка д`вкусна…
Настасья презрительно обмахивала платком лицо Сайкина. Рыжие волосы Сайкина медными стружками топорщились во все стороны. Он быстро уставал и выходил из круга.
В конце полдника Настасья обычно пела частушки, в большом количестве изготовляемые тем же невзрачным Сайкиным, слывшим в цехе большим похабником. Частушки были все непристойные, и секретарь ячейки Андрюша Мухин одно время даже думал запретить их, но потом разрешил для внутреннего цехового пользования.
Настасья, покачиваясь в пляске, подмигивала кому-нибудь из стариков и выводила тонким голосом:
Эх, сват, сват, сват, сват!
Все соседи говорят,
Что сынок мой всем хорош,
На тебя, сваток, похож.
— Ну и Настя… Ну и Настюха, — захлебывался круг…
…Терентий Никитич не пошел сегодня слушать музыку и песни. Пообедав в столовой, он вернулся в цех и хмуро присел у станка.
К его станку доносился смех, отдельные частушечные слова… Он чувствовал себя одиноким, ему казалось, что все оставили его, и было обидно, что никто не замечает его горя.
— Ты что же, Никитич, в круг не идешь? — как бы отвечая на его мысли, подошел сосед по станку, Булкин.
— Так уж, Андрей Петрович, не хочется что-то.
Булкин подошел ближе, расчесывая реденьким изломанным гребешком свою темную, густую бородку.
— Что-то Алешки не видать? Или по больнице сегодня? — участливо спросил он.
Участие это подкупило Карякина. От'езд Алексея опять вырос перед ним как большое, непоправимое горе.
— Уехал Алексей, Андрей Петрович. Совсем уехал, — тяжело сказал он. — В деревню уехал.
Карякин недолюбливал Булкина. У Булкина было в деревне свое хозяйство. О хозяйстве этом он любил поговорить, а разговоров о деревне не выносил Карякин. Ему казалось, что Булкин не любит машин и не понимает их — ему лишь бы побольше заработать и в деревню услать. «Какой же это мастеровой, ежели у него под станком корова мычит!» говаривал Терентий Никитич.
Но теперь ему Булкин показался очень близким, и он даже готов был расспросить о деревне, поговорить о сыне и поделиться большой обидой на него.
— В деревню, говоришь… Зачем в деревню? — забеспокоился Булкин.
Большие и круглые глаза, напомнившие Карякину глаза голубя, с интересом смотрели на старика.
Обеденный перерыв кончился. Зашумели станки.
— Андрей Петрович, — не отвечая, быстро заговорил Карякин, — давай после работы ко мне пойдем. А? Давай, что ли?.. Пивца купим, покалякаем…
Внутренне удивляясь этому неожиданному приглашению, Булкин согласился.
Карякин работал сегодня нервно и невнимательно, но чувство одиночества пропало. Он с нетерпением ждал конца работы. И — чего с ним никогда раньше не бывало — остановил станок за пятнадцать минут до гудка.
По дороге к дому они перекидывались цеховыми новостями, обсуждали вопрос о новом заказе, советовались сколько купить пива, и оба понимали, что это не главное, что не за этим они идут к Карякину.
Открывая дверь, Терентий Никитич вдруг представил себе, что Алексей не уехал, а сейчас сидит за столом, читает что-нибудь и ждет старика. Это представление было настолько реальным, что у него забилось сильнее сердце и задрожали колени.
Медленно, нарочито медленно он отворил дверь. Комната была пуста. Так же безнадежно пуста, как он оставил ее утром.
После шестой бутылки пива Терентий Никитич почувствовал себя опять жестоко обиженным сыном. Он наклонялся через стол к Булкину и дрожащим голосом говорил ему:
— Ты, Андрей Петрович, на земле живешь… Ты, Андрей Петрович, не можешь понять этого! От машины ушел! Колхозы делать!.. Нешто это его дело — колхозы делать? — недоумевал Терентий Никитич. — Он же инженером должен был быть. Инженером! А колхозы — это ваше дело, крестьянское. Не касается оно нас… Не касается, Андрей Петрович!
Булкин сосредоточенно гладил сначала свою бородку, потом облысевшую голову, по краям которой были прилизаны редкие волосы, и, стараясь собрать свои мысли, чтоб ответить повнушительнее, и чувствуя сейчас себя сильнее этого, обычно замкнутого и гордого старика, густым слежавшимся голосом говорил:
— Молодежь, Терентий Никитич, молодежь!.. И потом… только тебе скажу, только тебе, Никитич. Конечно, линия партии — верная, и я даже сам в партию войти хочу. Но здесь не додумали, Никитич; понимаешь, не додумали. Мы — крестьяне. Мы землю своим потом полили!.. — вдруг выкрикнул Булкин, чувствуя, что сейчас скажет этому старику всю настоящую правду, правду, которую он прячет глубоко-глубоко и о которой никто, кроме него, не знает. Он залпом выпил под ряд два стакана пива и, не замечая, как насторожился Карякин, прерывисто продолжал, тяжело дыша и постукивая кулаком по столу: — Мы за землю ответчики! Каждый — за свою землю. А коммуны лодыри выдумали, лодыри, Никитич, которые на солнце брюхо греть привыкли, а не работать! Ошибка у партии, Никитич, ошибка! Не знает партия сельского хозяйства, земли не знает. Вот твой Алешка… еще молоко на губах не обсохло, а управлять едет! Он над лодырями командовать и будет. Ты не знаешь этих дел, Никитич. Ты земли не касался. А у меня эти коммуны на горбу сидят. Я сплю и эти коммуны вижу. Не дают мне моей земли развивать! Моим хлебом распоряжаться не могу! Хлеб забирают, Никитич! Я себе не хозяин, значит, не хозяин… Лодыри мною хозяйничают. Ошибка здесь у партии, Терентий. Не дам хлеба!.. Не имеют права мой хлеб брать!..
Круглые глаза Булкина стали еще больше. Лицо его с резко проступающими скулами налилось кровью, прилизанные на лысине волосики растрепались на отдельные жгутики, а черная бородка смешным встревоженным ежом топорщилась во все стороны.
Он с силой ударил кулаком по столу. Одна бутылка упала, больно ударив по ноге Карякина, и разбилась, обливая рыжим пивом чистенький полосатый половичок. Карякин уже давно пытался прервать Булкина. Слова Булкина прорывались в сознанье сквозь пелену первого опьянения, и ему казалось, что перед глазами вертится, поблескивая коленами, вал, и каждое колено больно задевает его, Карякина.
Ошибка… Какая ошибка?.. Он сам спорил с Алексеем. Но он не так понимал, как Булкин… Совсем не так. Он не хотел, чтоб Алексей уезжал от него. Он думал, что нечего мастеровых отрывать. Своими силами деревня обойдется. А этот Булкин говорит другое… Са-авсем другое! «Коммун не надо». Ну, положим, он сам в этом не много разбирается. Но здесь, чует он, врет Булкин. Хлеба не даст? То-есть кому это не даст? Рабочим не даст? Вот сволочь-то!.. Сам у станка работает — и своим рабочим хлеба не даст! Да какой он свой! Нешто он понимает машину? Он от машины все больше норовит в свое хозяйство урвать. Кулак!.. Настоящий кулак! И лицо Булкина стало ненавистным ему. «Этот ни за что продаст. Хлеба, говорит, не даст. Ах, сукин сын!.. Я тебе не дам хлеба! Я тебе не дам!.. Вот Алешка у него хлеб и возьмет». — И обида на Алексея отступила далеко, сменившись злобой на этого враждебного, ненавистного ему человека.
Боль в ноге от удара бутылкой ожесточила Карякина.
— Молчи, сука! — закричал он, перебивая сразу осевшего Булкина, и зеленые зрачки его загорелись. — Молчи! Кому говоришь? Рабочему говоришь!.. Ты что думал: как я не в партии, так я слушать твои речи должон? Да я, может, больше партии понимаю. Коммун боишься?..
И вдруг Карякин почувствовал, что не сумеет ничего доказать Булкину. Он ведь сам о коммунах спорил с Алексеем. Но у него есть право спорить. А этот не имеет права партию ругать. Он, Карякин, сам ругает партию — много в партии всякого мусора есть, — но Булкину ругать партию он не позволит. Он не может предать Булкину Алексея.
И он постарался вспомнить, как ему самому доказывал о колхозах Алексей и, чувствуя, что никогда так у него не выйдет, все более озлобляясь, кричал:
— Ты против социализьму идешь, Булкин! Ты социализьму враг. Вот ты какой! Я тебя на чистую воду выведу. Ты не можешь с Алексеем спорить, не можешь! Побьет тебя Алексей. И как только ты к машине, Булкин, попал? Ты и машину погубишь. Ты и машине враг. Враг!.. Враг!.. — поднялся Карякин и казался хищным черным зверьком, который вот-вот вцепится в рыхлого и тяжелого Булкина.
Булкин совсем отрезвел. Он пытался что-то сказать в ответ, в чем-то оправдаться: он понял, что наговорил лишнего, непоправимо лишнего, что нельзя было доверяться этому сумасшедшему старику. Он ведь всегда считал его сумасшедшим. И что только за дурь сегодня на него нашла!
Карякин пнул дверь ногой и, толкая Булкина, говорил хриплым сорвавшимся голосом:
— Уйди, Булкин!.. Уйди от меня! Растревожил ты меня очень…
Булкин дрожащими руками надевал шубу и, уже на ходу утаптывая калоши, никак не лезшие на ногу и несомненно не свои, а карякинские, в чем-то путанно оправдывался. На улице он еще раз ощутил всю непоправимость своей чрезмерной откровенности.