А. Г. Битов участвовал почти во всех учрежденных мной организациях, в том числе, конечно, писательских (не буду перечислять). Был членом жюри созданной по моему проекту премии «Триумф» среди самых известных людей культуры. В него входили Олег Табаков, Вадим Абдрашитов, Андрей Вознесенский, Алла Демидова, Михаил Жванецкий, Инна Чурикова, Владимир Васильев, Александр Кабаков, Владимир Спиваков, Олег Меньшиков, Владимир Познер, Эрнст Неизвестный, Дмитрий Бертман, Юрий Башмет и другие. Трудно сегодня объяснить и поверить, как тесно было сотрудничество и взаимодействие личностей, приверженных созданию нового объекта культуры, как важно было соединить людей «под крышей» единой проблемой или идеей. Подобное сотрудничество связывало намного теснее, чем родство, общая деятельность или общее местоположение.
Премия «Триумф» — финансово крупный смотр частного разлива — вынуждал кривиться официальные круги, но для людей искусства это была желанная и престижная награда. Наши первые пять лауреатов если и не находились под прямым запретом, то уж точно были в статусе гонимых. Сергей Аверинцев, Нина Ананиашвили, Дмитрий Краснопевцев, Лев Додин и Татьяна Шестакова, Альфред Шнитке — все крупные имена, в начале девяностых возразить против них напрямую было уже невозможно, но государство немного поежилось, когда мы выдвинули их на первый план. Мы проработали без малого двадцать лет, голосовали неукоснительно тайно даже друг от друга, чтобы исключить любой момент симпатии и дружбы.
У нас с Андреем Георгиевичем сложились доверительные отношения: я была в курсе его личных и профессиональных дел. Мне многие доверяли, я была вместилищем и кладовой огромного числа тайн членов жюри − наверное, потому, что никогда не болтала.
Мы сблизились с А. Г. Битовым в общении и понимании, но было одно свойство, загадочное в его закрытости и поведении, которое для меня оставалось тайной. Очень поздно я поняла, в чем было это свойство, которое с новой стороны осветило его личность. Мне довелось прочитать какой-то рассказ Андрея Георгиевича, где затрагивалась тема детства. Было удивительно, что этот отрезок жизни, эту пору созревания, человеческого состояния он почитал столь высоко. У него оказалось множество высказываний, именно связанных с этим периодом, точнее с периодом формирования характера и тем коллективом, который влияет на жизнь в возрасте от 5 до 13 лет. Когда он касался понятия детства, в его высказываниях звучали такие нежные, такие трепетные интонации, которые встречаются редко у других людей. Казалось бы, брутальный, жесткий в оценках, отстаивании идеологических убеждений художник — почти сентиментален в обращении к нежной поре. Подобных случайностей не бывает. Что-то очень будоражащее отпечаталось в сознании писателя надолго.
Он дружил с Беллой Ахмадулиной, с которой вообще-то трудно было подружиться. Она не очень жаловала собратьев по перу, но для А. Г. Битова и А. А. Вознесенского делала исключение. Андрею Андреевичу она такие строки посвятила: «Ремесло наши души свело, заклеймило звездой голубою. Я любила значенье свое лишь в связи и в соседстве с тобою». Наверное, в этот момент она была чуточку в него влюблена, потому что не знаю, про кого бы еще она так сказала. И Андрей Георгиевич был одним из немногих, над кем она никогда не подшучивала (но он подшучивал над собой). Помню, он как-то рассказывал: выступали они где-то в колхозе. Все пьют, Белла − как огурчик. Они все проспаться не могут, а она свеженькая, розовенькая говорит:
— Ну, идем.
— А куда?
— Ну как! В десять мы едем в другой колхоз.
У А. Г. Битова был особый жанр: смесь прозы, эссеистики и аналитики. Но все это разнотравье определяло одно: безупречный язык, умение сказать по-своему и заставить помнить это людей, хотя бы тех, кто будет о нем писать.
Про него могу сказать, что это был человек очень одинокий, сильно изменившийся в определенном возрасте. Смелый, озорной, а иногда и хулиганистый — мог эпатировать. Петербуржец, это вылезало из всех пор. И стать петербургская, и снобизм. Да, он был о себе довольно высокого мнения, чего и не скрывал. Но главное, Андрей Георгиевич всегда был четко определяемой индивидуальностью: заранее можно было сказать, на что он пойдет, а на что — нет. Конечно, человек исключительно яркой одаренности, до конца не реализованной. Собственно, «Пушкинский дом» и «Уроки Армении» сродни «Горю от ума» А. С. Грибоедова в определенном плане. Но не будь «Пушкинского дома», в писательской биографии А. Г. Битова образовалась бы большая пустота. Блестящий стилист, знаток русского языка — обширность его лексического запаса не поддавалась какому-либо сравнению.
Андрей Георгиевич Битов − отдельный. Индивидуальностей много, но он − отдельный внутри своей индивидуальности. Он мог казаться строгим и респектабельным, но временами, и даже в пожилом возрасте, из него вылезал тот озорной питерский мальчишка, который чудил дай бог как.
Дмитрий БыковМоскваСвоя воля
Есть манера — побивать покойником живых, о чем, собственно, еще Баратынский — «чтобы живых задеть кадилом», — и тянет сказать, что все повторяют банальщину, потому что не помнят, когда открывали Битова в последний раз. Отсюда ярлык «постмодернист», ничего не объясняющее «интеллектуал» и сетование на тему «ничего равного себе раннему» (или зрелому). И тут бы сказать — все это неправда, а правду я сейчас вам выложу! Но Битов трудноопределим. Ясно, что эти штампы мимо, а что не мимо?
Не мимо, думаю, вот что: мы будем постепенно нащупывать, в процессе письма, как делал он сам, это его метод, и он срабатывает, делая читателя соучастником; топчется, наворачивает круги и вдруг прямо говорит то, что думать и говорить нельзя.
Не мимо то, что он писал так, как хотел. То есть был свободен от любых обязательств, включая обязательства перед собой. Не хотел после пятидесяти — даже после сорока — сочинять шедевры, ну и не сочинял. Вообще писал, как бог на душу положит. Он мог писать очень хорошую шестидесятническую прозу, что доказал своими первыми двумя книгами, но отошел от нее уже в третьей. Каково место Битова в том исключительно плотном ряду, в контексте семидесятых годов, когда работали Аксенов и Трифонов, Шукшин и Стругацкие, Казаков и Распутин? (И Маканин, с которым их обычно упоминали в паре.) Как было себя обозначить на таком фоне? Думаю, Битов был наиболее свободен от канона, даже собственного: Трифонов, например, выработал манеру — до сих пор не превзойденную — и этой манере следовал. Битов каждую вещь делал по-новому, то лучше, то хуже. Можно было написать не один, а пять романов в эстетике «Пушкинского дома», но Битов предоставил это эпигонам. Можно было тиражировать «Улетающего Монахова», но он не стал. Пожалуй, в поздней манере, обозначенной «Уроками Армении», в манере свободных путевых записок написал он больше всего, — но и здесь не повторялся. А когда не хотел писать — просто не писал: разговаривал, пил, сочинял дежурные предисловия или выступал по календарным поводам.
Битов был одним из очень немногих, кто прекрасно чувствовал свое время (Трифонов, кстати, тоже — и понимал, что скоро оно закончится). Его время было — вторая половина шестидесятых и первая — семидесятых, когда, собственно, он и сделал все лучшее. Это время сложное, многослойное, тяжелое, вязкое, скучное снаружи, страшно интересное внутри: все характеристики его прозы. В это время можно было вписываться в систему и делать работу, а можно было самовыражаться без оглядки на контекст, что-то публикуя, а главное, держа в столе.
Битов выбрал стиль восхитительного своеволия, отчасти саморазрушения — не столь радикального, как у Вен. Ерофеева; стиль свободного скитальчества по городам и текстам.
Он позволял себе все то, чего советская проза, даже и самая свободная, не позволяла. Считалось, что роман не должен быть литературоцентричен, — а он написал книгу, словно намеренно кажущую фигу всем, кто требует от литературы жизнеподобия и знания жизни. Считалось, что нужен срез жизни, внятный герой, — его герой подчеркнуто вял, рефлексивен, он явный и сознательный аутсайдер, не Лев, а Лева, и живет он в литературе, а не в унылой ленинградской реальности. Описаний мало — все больше мысли по поводу. Битовская проза обходится без героя, почти без действия, без быта почти, — она ловит авторские состояния, ну и достаточно.
Битов вел себя с той свободой, какую может позволить себе человек, уверенный в своей уместности. То есть человек, шире говоря, уверенный в том, что есть Бог (и доказательства этого обнаруживаются в себе, в своей несомненной творческой способности и сложности, а не во внешнем мире, который обычно ненадежен). Он в этом никогда не сомневался и прямо на эту тему высказывался.
Из всех современников наиболее тесная внутренняя связь была у него с Ридом Грачевым (Вите), который сходил с ума и знал об этом. И в миг, когда безумие окончательно застлало ему горизонт, — Битов жил уже в Москве, и вдруг его накрыло при спуске в метро отчаяние такой силы, которого он не знал в жизни. Ему хотелось биться головой о колонны, и какой-то голос в нем кричал: без Бога жизнь бессмысленна! (Так он рассказывал.) Спускаясь в метро, он каким-то образом сумел подняться на свет, а Грачева затянуло безумие. И Битов всегда об этой возможности помнил — почему и оставался таким рациональным даже в собственных безумствах. В основе всего лежала уверенность в осмысленности и гармонии мира, и потому он сделал все, что хотел, а чего не хотел — не сделал.
У меня с ним было не так много осмысленных разговоров. Однажды он сказал фразу, которая нравится мне больше всей его прозы. Летели мы в самолете с какой-то книжной ярмарки, сидели рядом, я еще тогда пил понемногу. Самолеты я не очень люблю. Тут что-то в звуке этого самолета изменилось, я и говорю:
— Андрей Георгиевич, что это?
— Падает, наверное, — сказал Битов невозмутимо, попивая вискарик.
— А как вы думаете, — спросил я, — вот я понимаю, конечно, что душа бессмертна, но куда денется мое «я»?