Портрет поздней империи. Андрей Битов — страница 21 из 52

Однажды во время визита я спросил его:

— Гера, ты ведь веришь, что вся твоя жизнь контролируется кагэбэшниками. Значит, и мои встречи с тобой совершаются по их заданию?

Он немного смутился и объяснил:

— Некоторые делают это по приказу. Но есть другие, хорошие, которыми КГБ манипулирует скрыто.

— По-твоему, они знают, что я помогаю тебе перепечатывать твои рассказы? Переправляю их за границу? И если они тебя спросят, ты и не подумаешь скрывать это?

Он снисходительно пожал плечами. Будто сочувствовал моей наивности. О чем тут говорить? Конечно, они знают. Мое появление он, видимо, истолковывал как странный ход КГБ, решившего приоткрыть ему щелку для опубликования за рубежом. Его десятилетний сын подрался с одноклассником в школе — это явно было наказание ему, Шефу, и нужно было догадаться — вычислить, чем он разгневал вершителей своей судьбы. Оказалось, что незадолго до меня приходил Битов, вернул рукописи его рассказов и очень хвалил их, но и его приход был истолкован Шефом превратно. На несчастье, Андрей, уходя, забыл на диване газету. «Смотри, что он мне подбросил по их заданию!» На газетной странице — фотографии расстрела каких-то повстанцев в Африке. «Я не мог заснуть всю ночь».

Абсурд, гротеск были совершенно неприемлемы под контролем «социалистического реализма». Битову удавалось публиковать только книги путешествий и психологическую прозу в традициях Толстого, Тургенева, Чехова. Главным ее нервом, сюжетом, звенящей струной было противоборство с одиночеством. Эта тема прорывалась и в стихах: «Есть мера одиночества, каких никто не знал, кроме тебя»[2]. Приходится только удивляться — и радоваться — тому, что в хрущевско-брежневскую эпоху были опубликованы такие замечательные и зрелые его вещи, как «Сад», «Нога», «Пенелопа», «Жизнь в ветреную погоду», «Улетающий Монахов», «Дверь» и другие.

Сборник Битова «Дни человека», вышедший в 1976 году в Москве, сохранился в моей библиотеке с вырезанным титульным листом: почему-то при эмиграции (мы уехали в 1978-м) не пропускали книги с дарственными надписями. Но зато, оказавшись в Америке на посту редактора в издательстве «Ардис», созданном Карлом и Элендеей Проффер, я получил неожиданный подарок: экземпляр только что выпущенного ими романа Андрея Битова «Пушкинский дом».

В предисловии издатели объявляли, что рукопись этого отвергнутого советскими издательствами романа пришла к ним по каналам «самиздата», то есть что автор не повинен в преступной передаче своего произведения за границу, что каралось тогда лагерным сроком. Увы, это не помогло, и имя Битова было занесено в черные списки. Тем более что в следующем, 1979 году, он принял участие в нашумевшем сборнике «Метрополь», объединившем два десятка российских литераторов, попытавшихся сломать цензурные барьеры.

Для Битова последовали шесть лет без доступа к печатному станку. За период 1980−1986 у него вышел лишь один сборник, и то не в России, а в Грузии. Лишь с наступлением горбачевской перестройки выход книг возобновился. Но в основном это были переиздания прежних вещей и путевые заметки.

Только после двадцатилетнего перерыва нам довелось снова встретиться с Битовым лицом к лицу. В 1995 году он был приглашен читать лекции в Принстонском университете. К тому времени я уже ушел из «Ардиса», мы с моей женой Мариной создали собственное издательство «Эрмитаж» и переехали из Мичигана в Нью-Джерси. Принстон оказался в полутора часах езды от нас — для общения не помеха. Сохранились фотографии: Андрей с новой женой Натальей и их семилетним сыном в гостях у нас в Энгелвуде, мы — у них в Принстоне.

Наша библиотека снова стала пополняться книгами талантливого писателя с дарственными надписями. На книге «Оглашенные»: «Пусть от встречи до встречи проходит меньше двадцати лет». На книге «Неизбежность ненаписанного»: «Марине и Игорю для воспоминаний о НАС». И что еще более важно: издательству «Эрмитаж» была предложена рукопись сборника эссе, которая была уже намечена к выходу в Москве, но не смогла выйти — теперь уже не по цензурным, а по финансово-экономическим причинам.

Конечно, я был счастлив выступить в роли издателя книги старого друга. И даже не очень стыдился того, что наша удача выпрыгнула нам в руки за счет чужой беды — беды всей российской словесности. Освободившись в августе 1991 года от цензурного гнета Главлита, она попала в не менее жесткие тиски рыночных отношений. По той же причине в портфель «Эрмитажа» перешли из России и другие превосходные книги: «Свежо предание» И. Грековой, «Толстой и русская история» Якова Гордина, воспоминания балетмейстера Леонида Якобсона.

Книга Битова вышла у нас в 1997 году под названием «Новый Гулливер». Для каталога я подготовил аннотацию, которую вынес и на заднюю обложку: «Сборник эссе известного современного писателя покрывает широкий круг тем, связанных с историей русской культуры в 18−20-м веках. Автор предстает перед нами в новом качестве — как талантливый читатель. Вместе с ним мы получаем возможность снова погрузиться в мир Ломоносова и Пушкина, Некрасова и Достоевского, Набокова и Хармса, Пастернака и Солженицына, Алешковского и Жванецкого. Тонкое чувство стиля, столь характерное для прозы Битова, окрашивает эту галерею литературных портретов и обогащает наше представление о духовных поисках последних десятилетий».

Когда с книгой работаешь не только как редактор и издатель, но и как наборщик (а нам приходилось все издаваемые книги набирать самим), пропуская текст подушечками пальцев как бы на ощупь, что-то неожиданное и важное может приоткрыться об авторе и его персонажах. Мы привыкли оценивать литературный дар по его богатству, яркости, оригинальности. Но каждый дар уникален и может отличаться от других по доставшемуся ему «инструменту познания».

Попробую пояснить это метафорой. Кто-то получает от рождения умственное зрение, похожее на телескоп, и это станет уводить пишущего в глубины мироздания, наполнит творчество экскурсами в философию. Кто-то получает подзорную трубу или бинокль и, скорее всего, увлечется писанием исторических романов и батальных сцен. Кому-то достанутся очки (дай Бог, чтобы не розовые!), и он будет вглядываться в тончайшие движения эмоций на лицах окружающих его людей и описывать их в драматических коллизиях.

Продолжая эту метафору, я готов сказать, что Андрею Битову из всех вожможных оптических приспособлений досталось зеркало, да и не простое, а вогнутое, отражающее все происходящее в его душе в увеличенном виде. Именно вглядываясь в это зеркало, он сумел создать свои лучшие ранние вещи — об этом уже говорилось выше. Но колодец собственного «я» исчерпаем. Если нет горячего интереса к другим людям, перо начинает блуждать, замедляться. Много раз в признаниях автора мы слышим эту тревожную ноту: «о чем писать?» И в какой-то момент Битов разглядел внутри себя целый мир, полный бурных и страстных отношений с другими людьми: авторами прочитанных им книг и их персонажами.

Раскалывая раковину одиночества, этот мир закружился перед его глазами как карнавал, собравший фигуры в самых причудливых облачениях: трагических, фантастических, сверкающих, комических, многоликих. С участниками этого шествия (вспомним раннюю поэму Бродского с таким названием) у Битова давно существовали горячие, искренние, яркие отношения в диапазоне от восторга и любви до гнева, страха и презрения. Но он долго не сознавал, что этот мир может быть воссоздан в литературе и наполнить читателя таким же волнением, какое испытывал автор.

Первые тридцать лет своей творческой жизни Битов прожил под сетью цензурных запретов, которые лишали его возможности отразить многие важные стороны его внутреннего мира. Любой оттенок душевной горечи не подобал советскому писателю и советскому человеку, он вытравлялся редакторами умело, профессионально, порой даже с увлечением. Для Битова это было особенно тягостно, потому что он с полным правом мог бы сказать о себе вслед за Бродским: «Только с горем я чувствую солидарность».

Другое «табу» было наложено на все отклонения от реалистических канонов в сторону абсурдизма, гротеска, эксцентричности, сюрреализма. А Битов тянулся ко всему этому с ранней юности. И после 1991 года его перо словно вырвалось на волю. В создаваемой им картине российской словесности на первый план выходят литераторы, тянувшиеся именно к этим художественным приемам, которых официальная «табель о рангах» упорно отвергала, принижала, держала в тени, разоблачала: Иван Барков, Андрей Платонов, Михаил Зощенко, Владимир Набоков, Даниил Хармс, Рид Грачев, Венедикт Ерофеев, Юз Алешковский.

В конце сборника «Новый Гулливер» Битов приводит хронологию важных для него событий отечественной и мировой литературы, так или иначе связанных с темой каторги, тюрьмы, казней, ссылок. Понятно, что в такой список попадают тюремная яма протопопа Аввакума, каторга Достоевского, Солженицына, Шаламова, ссылка Пушкина, Лермонтова, Бродского, гибель Блока, Гумилева, Цветаевой. Но примечательно и то, что отсутствуют имена тех жертв произвола российских властей, которых советская идеология сумела включить в пантеон своих героев: Радищева, Герцена, Кропоткина, Чернышевского и других[3].

В творчестве отечественных литераторов Битову дороже всего стилистическое своеобразие, поиск словесных сокровищ, даже откровенное озорство. Например, Пушкина он боготворит, но порой создается впечатление, что ему дороже всего не Пушкин — великий поэт и мыслитель, а Пушкин — величайший озорник своего времени. От эпиграмм и «Гаврилиады» до картежной игры, донжуанства и самовольной поездки на фронт Русско-турецкой войны (1829) — он давал достаточно поводов окружающим для недовольства. Но Битову все это явно по душе. Ведь в озорстве порыв к свободе проявляется самым непосредственным и бескорыстным образом. (Не отсюда ли произошло похищение уличных вывесок для своей домашней коллекции?)

Чуткость к слову позволяет Битову находить глубинный смысл в самых неожиданных книгах, даже в словарях. Вот он берет «Словарь эпитетов русского литературного языка» (Москва: Наука, 1979) и выписывает из него эпитеты, помеченные в скобках «устар.» — «устарелый». Оказывается, что в устарелые попали такие понятия, как «отчий дом», «лето плодоносное», «лоб возвышенный», «хладный и мятежный ум», «надежда вольнолюбивая», «радость быстротечная», «мир благодатный». Зато когда доходит до слова «пытка», пометка «устар.» отсутствует рядом с такими эпитетами как «дьявольская, изуверская, инквизиторская, лютая, средневековая,