чинным местом.
Это наглядное пособие по философии искусства для тех, кто, увидев изъятую из эволюционного ряда итоговую «загогулину», заявляет о своей способности одной левой накарябать «не хуже». Сначала научись копировать натуру, а уж потом анализируй и бушуй за своим мольбертом. Только тогда простое, элементарное может предстать как углубленное и сакральное. Если сквозь абстракцию не сквозит изначально сущее, то это в лучшем случае — декоративный узор, подсобный мотив, экзистенциальной ценности не обретший.
Мне кажется, я уже дал представление об эволюции Андрея Битова как художника, родившегося в год Огненного Быка и перманентно в своих поздних работах выставляющего на обозрение любезных ему зверей Восточного календаря. Очевидно, эти символы отражают состав внутреннего опыта писателя, хотя и чужды, скажем, моему собственному. Чуждость эта ощущается как раз на фоне общей к автору «Начатков астрологии русской литературы» близости. Когда я ему как-то заметил, что явившаяся перед нами сию минуту бутылка водки повлияет на нашу судьбу не слабее какого-нибудь созвездия Тельца, он лихости уподобления порадовался, но согласия не выразил.
Вообще самое интригующее в Андрее Битове, быть может, то, что он писатель, вселяющий в нас грандиозные надежды и постоянно эти надежды разрушающий. То есть он не в состоянии быть таким, каким мы его хотим видеть и каким вот только что полюбили за его последний шедевр. Делал он всегда то, что хотел, а не то, что мог бы сотворить на радость поклонникам. В том числе — к нему изначально расположенным, таким, например, как Т. Ю. Хмельницкая и Г. С. Семенов. Ускользающая, уходящая натура в смерче взвихренных мыслей. Его непрерывно нужно догонять. Не всегда, правда, догонишь, но всегда утешишься: «Не поймаю, так согреюсь». Чего не отнимешь ни у раннего Битова, ни у полуденного, ни у вечернего, так этого одного: интеллект его проза раскочегаривает.
Последние годы мое внимание останавливало замелькавшее в его словаре выражение, пришедшее из французского, — «дежа вю». Это было немного странно: зарубежные языковые вторжения Битов никак не поощрял, приходил от них в раздражение. «Ничего более русского, чем язык, у нас нет» − магистральная его мысль, его культурная опора и патриотический оплот. Но кажется, от него я впервые о «дежа вю» и услышал — без каких-либо осудительных коннотаций. У Битова «дежа вю» − это не синоним «парамнезии», не диагноз болезненного расстройства памяти, не симптом ложных воспоминаний. В его произношении «дежа вю» звучало легко, доставляло ему самому удовольствие. Он различал в нем, как мне представляется, импульс, ведущий к прозрению, к «воспоминанию о настоящем». Считается, что «дежа вю» искусственно не вызовешь. Битов вызывал. Он писал в этом состоянии, как во сне, в один присест, когда особенно актуализируется бессознательное, чему всяческие буддистские практики помогают. Переплавлял в словесность ранее уже испытанное бесформенное переживание. Поэтому мы и читаем Битова с такой растягивающейся заинтересованностью, как будто воочию созерцаем череду озаряющих сознание вспышек, вспоминаем лучшие из потаенных, не написанных нами самими книг.
На Битова многие ставили — и «западники», и «славянофилы», и «государственники», и «анархисты»… Он всем нравился и от всех ушел, элегантно сославшись на «неизбежность ненаписанного». О себе он мог бы сказать как Григорий Сковорода: «Мир ловил меня, но не поймал!»
Да и как поймать человека, провозгласившего задачей «поиски утраченного Я», писателя, ставшего, говорит Т. Ю. Хмельницкая, «поэтом антипоступка», не ведающего, чего от себя ожидать — в ожидании текста? Времени в этих поисках и предположениях Битов зря не терял. Текст плелся равно утраченным и обретенным «я», мнился «больше жизни», ее структурированнее. А жизнь — что жизнь? «Я живу неведомо где», — начинает Битов один из рассказов. В его прозе правдивость выражения подтверждается не «жизнью», а перманентным дублированием сказанного. Оригинальность состоит в том, что битовский «дубль» − это обогащение, обретенное на пути к опровержению.
Вот типичный ход его художественной мысли:
«Итак, поговорим о времени, потому что о себе каждый знает.
Итак, поговорим о себе, потому что время говорит само за себя».
Время начало говорить о себе в случае Андрея Битова со стихов, потому что со стихов начинается сама литература. Но кто ж об этом думает в девятнадцать лет? В литературу он вступал «как все». Практически любая сколько-нибудь значительная литературная биография ленинградского автора конца 1950-х — начала 1960-х предварялась потоком стихов.
Оттепельное раскрепощение и воспитание чувств пришло в ту пору вместе со звучащим по кухням, студенческим аудиториям, литературным кафе и залам Домов культуры поэтическим словом. «Поэтическое переживание», заявленное два десятка лет спустя постмодернизмом как основоположный, экзистенциальный принцип художественной установки творца, был найден ленинградской молодежью без специальной философской рефлексии.
Первым литературным сообществом, в которое Андрей Битов вступил осенью 1956 года, оказалось ЛИТО Горного института, руководимое Глебом Семеновым, поэтом, ментором тогдашних ленинградских неангажированных дебютантов, а первым поразившим воображение Битова литературным сверстником нарисовался примкнувший к горнякам Глеб Горбовский. Стихи Битова были даже «напечатаны»: во втором поэтическом сборнике семеновского ЛИТО, сожженном по решению институтского парткома летом 1957 года во дворе этого высшего учебного заведения. Дальше все так и шло — под сенью «неизбежности ненапечатанного».
Это была «охранная грамота»: юношеское рифмоплетство из обращения изъято, а представление о значимости русского литературного слова в сознании закреплено и тут же санкционировано — прежде чем получить диплом, юное дарование загремело в стройбат.
Следом и достойная восхищения среда появилась: Владимир Британишский, Сергей Вольф, Яков Виньковецкий, Виктор Голявкин, Рид Грачев, Александр Кушнер, Инга Петкевич, Генрих Шеф, Генрих Штейнберг… Много помогло сравнительно удачной литературной судьбе Битова и то обстоятельство, что в его звезду изначально поверили самые авторитетные среди молодежи ленинградские писатели старшего поколения: Л. Я. Гинзбург, Г. С. Гор, В. Ф. Панова, Л. Н. Рахманов, М. Л. Слонимский… В частности, последний руководил ЛИТО при издательстве «Советский писатель», которое Битов посещал в начале 1960-х. С определенной надеждой присматривались к нему и литераторы, облеченные доверием властей, − например, профессор Б. И. Бурсов.
Проработав после окончания института меньше года буровым мастером на Карельском перешейке, Битов в двадцать пять лет, раньше большинства своих литературных друзей, вступает на путь профессионального литератора. Уже в 1963 году у него выходит первый сборник рассказов «Большой шар». В 1965 году он принят в Союз писателей, в 1965–1966 годах учится на Высших сценарных курсах в Москве и с тех пор делит свою жизнь между двумя столицами.
Утвердила положение и авторитет Битова в глазах читателей, как это преимущественно и бывало в поздние советские годы, ругательная официальная критика. Рассказ «Жены нет дома» из сборника «Большой шар» партийные идеологи включают в один негативный перечень с «Вологодской свадьбой» Александра Яшина и «Матрениным двором» Александра Солженицына. Битов вместе с Голявкиным уличаются в «чрезмерной приниженности и растерянности изображаемых ими героев» («Известия», 14 августа 1965). Не будь этот приговор обвинительным, он затронул бы существо дела тоньше многих кулуарных восторгов по поводу новой ленинградской прозы.
Прежде всего, «принижен и растерян» герой Битова был никак не перед угрюмым лицом советской власти. Немощен он перед своими страстями, а не перед лишенными человеческих эмоций идолами. В этом отношении особенно замечательна маленькая повесть Битова «Сад», открывающая истинно поэтическую суть дальнейшей работы прозаика. Заметим предварительно: «поэтическое переживание» ее автора все же отлично от того, на котором держится чистая лирика. Это «поэтическое переживание разума».
Контрапунктом к этой повести, так же как и к «Жизни в ветреную погоду», лучше всего подобрать что-то из настоящей лирики. Например, такое:
Не потрясенья и перевороты
Для новой жизни очищают путь,
А откровенья, бури и щедроты
Души воспламененной чьей-нибудь.
Написано несколько раньше обеих повестей, зато опубликовано позже, в 1966 году.
В «Саду» Битова «принизивший» себя во имя любви «воспламененный» герой шепчет в кровати, показавшейся ему «огромной»: «„Какие мы все маленькие, — повторял он про себя. — Какие мы все ма-аленькие…“» Но вот в недальнем финале он, листая неведомую ему книгу (а метафизический уровень ее сравним, скажем, с «Перепиской из двух углов» Вячеслава Иванова и М. О. Гершензона), натыкается на «свои» слова, никакими минутными переживаниями не вызванные: «„Господи! Какие мы все маленькие!“ — воскликнул странный автор. „Это так! Это так!“ — радовался Алексей».
Чему ж тут герою Битова радоваться? Это загадка. Разгадка в том, что и Алексей из «Сада», и другие философы-автодидакты битовской прозы — при всей их склонности к рефлексии и мучительному самоанализу, при всей уязвимости — личности, радости никак не чуждые, натуры полнокровные, цельные, завершенные в себе. И «маленький человек» анонимного, но несомненно высокого автора, и «маленький человек» Битова, — именно они созданы «по образу и подобию» Божию. Лишь внутри сложившегося миропорядка они — «антигерои».
Человек как таковой — он и есть прежде всего «маленький человек». Все прочие — мутанты «исторического прогресса». Представление в общем и целом христианское, с буддистским — у Битова — оттенком: прикосновение к вечности подразумевает у него «обнуление» исторического времени.
Мысль христианская — с запалом толстовским. По замыслу автора «Войны и мира», образ капитана Тушина, прямо названного в эпопее «маленьким», о человеческом достоинстве говорит больше, чем образ «творца истории» Наполеона. Бытиен он, а не французский император.