Портрет поздней империи. Андрей Битов — страница 8 из 52

Толстовская максима об «энергии заблуждения» развернута в этой повести со всей полнотой: «Величие замысла есть величие изначальной ошибки. Замысел всегда таит в основе своей допущение, то, чего не может быть. Это и есть жизнь. И жизнь есть допущение».

Говорит это собеседник рассказчика, его двойник-искуситель, художник Павел Петрович. Как раз его он в этой самой единственной точке пейзажа и встретил. Но говорит это все художник уже после невесть какого стакана. Истина распознается по ее гримасе и в этой гримасе исчезает. Мысль в целом равно «набоковская» и «постмодернистская»: об истине мы можем судить только по ее «обезьянке» — смеху.

Все же, что крайне важно, Битов в описании судорог пьяного вдохновения не соблазняется пародией на ищущих в вине смысл жизни. Как бы не наоборот. Пусть и демонстративно, расхристанно, но герои писателя движимы стремлением преодолеть обыденные доводы трезвого рассудка. Их воспаленное сознание хорошо тем, что реагирует на самые болезненные, проклятые вопросы — и без промедления. Вот, например, о том, что мы корректно называем «экологической проблемой»:

«… — Уж как я его не люблю!

— Кого же?

— Человека! Именно того, с большой буквы… Венец Творения. Всюду лезет, всё его, всё для него!.. Ну хуже любой твари. Хуже. И жрет, жрет, жрет, а чтоб вокруг посмотреть, а чтоб заметить…»

Это не минутное настроение, не воспаление разума, а параллельный мотив, сомнение, внедренное в ткань всех поздних битовских сюжетов. С завершением «Оглашенных» оно не исчезает. В предсмертном, вынесенном за пределы повествовани монологе своего дублера Павла Петровича, «последнего из оглашенных», описывается некая идеальная книга — вроде бы ни о чем: «Как бы и содержания нет, и мысли. Обо всем сразу! Она обволакивает тебя, как облако. Это как вера, что ли… Там все живое тебя любит. Да и неживое тоже. <…> И ветер, и луна, и волны… Все Творение — акт любви, и авторы ни разу не упоминают это слово — как имя Бога — всуе. Просто вдруг становится прозрачно, что все связует только любовь и поэтому до сих пор и мы еще есть. Все еще цело, потому что целиком, ни одно звенышко не выпадает. Кроме человека».

Персонажи двух первых повестей «Оглашенных» — рассказчик, доктор ДД, художник ПП — сошлись в третьей, названной «Ожидание обезьян», 23 августа 1983 года, в ту минуту, когда прервалось действие «Человека в пейзаже». Возбужденные дискуссии в неформальной обстановке растянулись и приблизились в «Ожидании обезьян» к еще одной раскаленной точке нашего исторического пейзажа — 1984 году. Подтекст обогащается и антиутопией Оруэлла, и вопросом Андрея Амальрика «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?», и общими рассуждениями обо всех наших безобразиях, об их «творцах». А также об ответственности за сотворенное. Рассказанное в «Ожидании обезьян» рассказано в ожидании русского путча, бессмысленного, точнее — придурковатого.

Завершается вся трилогия пейзажем с грозными ангелами над Белым домом, московским, 19 августа 1991 года. Роман даже был расценен как «повесть о крушении империи, тайный сдавленный плач о ней» (Лев Аннинский). Битовский гений, конечно, как мало чей, — «парадоксов друг». Но не до такой степени, чтобы скорбеть о провале малахольного заговора. Воспринимал автор «Оглашенных» свое отечество иначе, парадоксы его в этом отношении глубоко осмысленны. «Привыкли повторять: отсталая… а ведь Россия — преждевременная страна», — сказал он в 2003 году. У слетевшихся к финалу романа ангелов для замысливших реставрацию заговорщиков крыльев нет…

Насчет «крушения империи» Битов и сам не раз высказывался. Иногда с пафосом отчаянного парадоксалиста, все того же «антигероя»: «Никогда не воспринимал я советской власти над собой, но Союз любил». Даром что этот Союз и был прямым детищем советской власти, ее эманацией. Спорить тут бесполезно: любовь для художника — вожатый не слабее разума. Как и подсознание, выволакивающее на свет нечто менее простодушное: «Есть в трилогии что-то имперское, — размышляет автор ʼʼромана-странствияʼʼ. — Жадность. Захват. Лишняя территория». Тяжелый смысл таился для писателя не в том, что «лишняя территория» канула — это знак свободы. Суровее другое: свобода добыта, но в родстве — отказано. Не это ли основное постсоветское переживание Андрея Битова? В представлении об Империи его привлекала мысль о союзе в родстве, не зависимом от границ. Ибо не существовало границ между Битовым и Грантом Матевосяном, Битовым и Резо Габриадзе, Битовым и Рустамом Ибрагимбековым, Битовым и Тимуром Пулатовым, Битовым и Фазилем Искандером…

Просветления персонажи «Оглашенных» достигли — без плача и стенаний по империи («Не такие царства погибали!» — уж этот-то ответ они знали). Узрели и воинство ангелов в воздухе, и «небесный мусор русских деревень».

«Вот это уже разговор», — говорит предпоследние слова неясно кто из собеседников. Но все теперь окончательно смешалось в их мире. Империя, приобретя «четвертое» измерение, реальные очертания утратила. Потому что «замысел не воплотим в принципе. Концы с концами никогда не сходятся и не сойдутся. Их можно только завязать узлом. Замысел всегда торчит. Его не скроешь».

Не скрытый замысел «Оглашенных» состоит в том, чтобы увидеть в нашем бытии «маленького человека», «антигероя» — творца, не совладавшего с творением, но все же гениального, своего рода Ван Бога — с «облачком недоуменной веры» в виде залога постижения Бога истинного.

Сюжет, конечно, благостный. И все же — не слишком. Вот проложенный в «Оглашенных» путь осознания человеком себя в нашем сотворенном мире: «…неужто… а может быть… а вдруг мы еще ранние христиане?.. а почему бы и нет?.. безумствуем как оглашенные… Повергли идолов — идолизировали Христа… повергли Христа — идолизировали человека… Пришла пора и себя опровергнуть…»

«Оглашенные», «идолопоклонники», крещение приняли, в храм введены. Но и дел — безумных и неправедных — понатворили, ведут себя как «оглашенные», то есть с беспардонной суетностью. Такую антиномию диктует писателю сам русский язык. Он и завязал весь битовский узел, сплетенный из повторов, или «дублей», по обоснованной самим писателем терминологии.

«Дубль», опять же по авторскому признанию, ему «подходит больше. Он объединяет акт написания и чтения, подтягиваясь к живописи. Ибо живопись мы сначала видим целиком, а потом разглядываем, а литературу сначала разглядываем (в последовательности чтения), а потом видим целиком, как картину».

Увидев кое-что целиком и уже в некоторой последовательности, Битов и на свободу стал поглядывать не без рефлексии о «былом». «А ведь не было еще и слов-то таких как диссидентство или имидж, а мы уже, не сговариваясь, не воспринимали ничего, что пованивало идеологией или пропагандой. И я не уверен, что теперь столько же свободы», — пишет он в «Памятнике последнему тексту». Если в тоталитарном обществе удавалось сводить концы с концами вольным трудом, то в свободные времена концы оказались на привязи у работодателей. Скажем более философски: «соблазн принудительнее насилия».

«Пожалуй, до 1985 года я никогда не писал по заказу, чем было принято гордиться. Впрочем, не так уж трудно было беречь эту честь смолоду: никто и не просил», — признается Битов в «Робинзоне и Гулливере».

Тяжесть нового ярма и ностальгию по старому Битов не преувеличивает. Захотелось, например, издать отдельной книжкой свои стихи, и он это тут же делает — в двух вариантах: сборники «Дерево» (1997) и «В четверг после дождя» (1997). Эти же стихи (часть) можно смешать с эссеистикой и получить еще одну книжку — еще одно «Дерево» (1998). Можно и астрологией заняться и утвердить «Начатки астрологии русской литературы» (1994). И свою «первую» книгу выпустить, через 40 лет после написания: «Первая книга автора (Аптекарский проспект, 6)» (1996)… И т. д. Книг у Битова в последнее десятилетие XX и в начале XXI века появилось несравнимо больше, чем в советское время. На всех языках мира.

Силою вещей — и в то же время силою от этих вещей не зависимого характера — Битов стал одной из центральных фигур русской литературы, ее посланником в любых регионах планеты. Помимо различных отечественных и зарубежных литературных премий и занятых постов (вице-президент международного ПЕН-клуба, президент русского ПЕН-центра и т. п.), о его заслугах и авторитете можно судить хотя бы по установленному его стараниями памятнику Мандельштаму во Владивостоке. Мало кому из писателей пошли бы краевые власти навстречу в этом вопросе…

С Пушкиным тоже многое удалось — даже памятник Зайцу в Михайловском. Но главное — выпущенные книги: «Предположение жить. 1836» (1999), «Вычитание зайца. 1825» (2001), интерактивное издание «Глаз бури. 1833» (2003). С постулатом в первой из них (но последней по пушкинской хронологии): «В любви нашей к Пушкину, конечно, всего много. И, конечно, она давно уже больше говорит о нас, чем о нем». И резюме во второй: «…поэма „Медный всадник“ — более памятник Петру, чем скульптура Фальконета. И теперь памятник Медный всадник — более памятник Пушкину, чем Петру. Так Пушкин стал Пушкиным». «Текст» победил. Попытка сказать что-то свое после предложенных нам ответов — это «единственное оправдание и право речи». Так, кажется, думал Андрей Битов.

«Пока нечто не произойдет в каждом, ничто не случится во всех». Его слова.

Увы, за всех не поручишься. Даже когда видишь: в Битове «нечто» творилось непрерывно, огонь не затухал.

Последний вопрос битовского «романа-странствия» я уже предусмотрительно огласил: «Он подумал или я сказал?..» Запоминается легко, но усваивается как-то неотчетливо. Плюс к тому на книжной странице сама возможность уловить смысл фразы поставлена под сомнение перечеркнувшей ее линией.

Иероглиф получился не слабее, чем у Пикассо.

Позволю себе завершить его толкование приличествующим, но не дежурным, комплиментом.

В нашей сумеречной жизни Андрей Битов то и услышал, чего никто до него вымолвить не сумел.


2007, 2019