Поручает Россия. Пётр Толстой — страница 12 из 76

ранях российских стучалась в дверь. Надо было действовать, и безотлагательно.

Пётр Андреевич сгоряча решил было просить иерусалимского патриарха Досифея связаться с главой мусульман — муфтием и через него довести планы визиря до султана Мустафы. Сел к столу, очинил перо, обмакнул в чернильницу. Да тут и подумал: «Какой муфтий, что это я? А пятьсот мешков левков, переданных ему Далтабан-пашой? Забыл? Ни патриарх Досифей, ни муфтий в этом деле не помощники».

Отбросил перо с раздражением, поднялся от стола.

За окном ветер нёс клубы пыли, на соседнем подворье мотались на верёвках пёстрые тряпки, здоровенный кот, с осторожностью касаясь лапами мостовой, переходил улицу… Мутно было на душе у Петра Андреевича, тревожно, будто в угол загнали, а он не ведал, как выбраться. Над плоскими черепичными крышами палкой торчал минарет, и на вершине его посвечивал полумесяц. «Хотя бы крест увидеть, — прошло в мыслях Петра Андреевича. Он вздохнул. — А в Москве сейчас заутреню служат».

И вдруг ему явственно услышалось, как поют «Величание», и, больше того, увиделся заполненный людом раззолоченный в ало-красном свете свечей храм, сверкающие иконы, истовые лица. И голос возгласил: «Славу отцу и сыну и святому духу ныне и присно и во веки веков!»

Хор мощно и сильно подхватил древний напев.

Пётр Андреевич стоял минуту, другую и, резко отвернувшись от окна, оглядел палату: ему показалось, что решение уже есть, оно зреет в нём и вот-вот дастся в руки. Взгляд Толстого переходил с предмета на предмет и вдруг задержался на золотой нити, прошивающей недавно купленный ковёр. Нить причудливо вилась меж сложных узоров, уходила в ворс и выныривала вновь, для того чтобы подчеркнуть, выделить тот или иной оттенок тканого чудными руками ковра.

— Купец! — воскликнул Толстой. — Купец!

На следующий день, не без помощи Саввы Лукича, купец из лавки арабских редкостей, что стояла у мечети Селимие, расстилал драгоценнейшие ткани перед матерью султана Мустафы. Предлагаемый товар стоил того, чтобы его показали во дворце султана. Но купец не только расхваливал ткани, но и успел сказать высокой султанше о намерениях визиря.

Судьба Далтабан-паши была решена. Ввечеру султан спросил визиря, для чего в Крым снаряжается столь великая рать янычар, и выразил при этом удивление: понеже-де татар можно усмирить и не таким великим собранием?

Визирь не нашёл ответа.

Той же ночью Далтабан-паша услышал перед рассветом осторожные шаги в своих покоях, вскинулся на подушках, но широкий пояс крепко лёг на его жирное горло.

Заговор был раздавлен до того, как на южных пределах России объявилась опасная рать янычар.

Пётр Андреевич мог праздновать первую большую посольскую победу.


В Москве донесение от Толстого получили в один из ранних весенних дней. Было сыро, капало с крыш. В Посольском приказе чадно коптили зажжённые с утра свечи. От крепкого свечного духа у приказных болели головы, и оно бы хорошо свечи вовсе не зажигать, но писцы жаловались: темно-де, буквицы не разберёшь и, гляди, не там намараешь. Свечи, конечно, было жаль — пропасть свечей сгорала в короткие ненастные дни, — но бумага была ещё дороже. Так что хочешь не хочешь, а запалишь свечку. Многие из приказных, правда, угорали. Но такого, угоревшего, возьмут под руки, выволокут на крыльцо, посадят спиной к мокрым тесинам — он и отдышится. Писцы народ был ловкий.

Рано поутру повытчик разбирал поступившие бумаги и вдруг, сощурившись, углядел: из Адрианополя, от посла Толстого. И, будто с цепи сорвавшись, соскочил с лавки и, неприлично бухая каблуками по избитым доскам пола, побежал через весь повыт к боярской палате. Подлетел к дверям и, не дождавшись разрешения войти, вскочил через порог, встал перед президентом посольских дел Фёдором Алексеевичем Головиным. Тот — как это дано только людям, сидящим высоко, — не поворачивая головы, скосил на него глаз.

— От посла Толстого, — выдохнул повытчик, — из Адрианополя.

Головин протянул руку. Но тоже не выдержал, заторопился, хрустя печатями. Повытчик кинулся придвинуть свечу. Головин полетел глазами по строчкам: «…рухлядь мягкая получена, однако дело, начатое, государь, твоим верным к царскому величеству радением, и без того свершилось, и то ныне не потребно…» И далее, всё более и более одушевляясь, Головин прочёл, что «визирь казнён, крымские татары попритихли и ныне у турок о войне ни в какую сторону не слышно».

Президент посольских дел передохнул, положил бумагу на стол перед собой и, подняв глаза на повытчика, сказал:

— Молодца, молодца!

И повытчик, ещё и не ведая, о каком молодце речь идёт, на всякий случай и по врождённой привычке каждого русского приказного человека подтвердил:

— Молодца, как есть молодца!

Но Фёдор Алексеевич посерьёзнел лицом и, навычным к государственным делам умом, уже прикидывал, что означает для России это замирение на южных пределах и как всё то может сказаться в задуманных царём Петром делах.

Глава вторая


 посольском промысле есть особенность: лучше чего иного не сделать, нежели шаг ступить необдумавши. Ошибка потянет за собой другую, а там, глядишь, и беда пришла. И с Петром Андреевичем Толстым чуть было подобное не случилось… Карл-таки прибил короля Августа, хотя того и прозывали Сильным и Великолепным.

Подальше от любопытных глаз, в маленькой деревушке Альтранштадт, сей Август Сильный подписал отречение от польской короны. В секретных статьях договора говорилось, что он и как король польский, и как курфюрст саксонский разрывает союзнические отношения с Россией.

Август учинил пышную подпись и бросил перо. Помедлил мгновение, поднял глаза на короля Карла, но тот даже не удостоил его ответным взглядом. Да оно и смотреть-то было не на что. Крупная голова Августа, правда, по-прежнему гордо вздымалась на крепкой шее, и лицо, ещё час назад словно резанное великим мастером Твошем[25] из его, Августа, королевского Кракова, не представляло ничего значительного, а было неким жалким месивом. В прозрачных глазах Карла светило откровенное презрение. Коротким движением швед придвинул листы договора и, брызгая чернилами, единым росчерком подмахнул: «Карл». Как шпагу воткнул в соломенного болвана. Да, для него Август — король-шалун, король-баловень — и был соломенным болваном. И именно в эту минуту Август с отчаянием и болью почувствовал огромность своей потери. Однако, будучи натурой мелочной, он тут же попытался найти хотя бы малую лазейку для удовлетворения своего тщеславия. Не сводя глаз с узкогубого, серого лица шведа, Август с едкой иронией подумал: «Он, наверное, чудовищно нелеп и смешон в будуаре любимой им дамы, ежели таковая и есть у него». И улыбнулся. Он-то сам в будуаре был великолепен, и это было всё, что оставалось у него за душой.

Карл, так и не взглянув на Августа, с грохотом отодвинул смазным ботфортом стул и поднялся из-за стола. Над местной кирхой тоскливо брякнула медь колокола, и это была самая подходящая музыка для завершения свершившегося акта.

Через минуты от замка Альтранштадта отъехали две кареты. Примечательно: за обеими каретами поспешили верхоконные и дождь враз намочил до неразличимости их мундиры, кожаные возки карет одинаково заблестели под хлещущими струями. Однако при всей похожести этих первых, бросавшихся в глаза примет была разница в том, как сидели в сёдлах всадники, сопровождавшие кареты, вскидывали вожжи ездовые, шли кони. Всё потому, наверное, что одна карета везла победителя и короля, другая — побеждённого и бывшего короля.

Над тощими, желтевшими бесплодным песком полями сгущались сумерки.

В Польше был провозглашён королём ставленник Карла, выученик ордена иезуитов и ненавистник России — Станислав Лещинский[26]. Медлительный, в движениях, высокий, сухой, он занял королевский дворец в Варшаве и окружил себя шведами. В переулках Старого Мяста застучали крепкие каблуки здоровенных, розоволиких, уверенных в себе драгун короля Карла, и золочёный крест святого Яна, казалось, поблек от бесцеремонности, с которой чужие городу люди звенели шпорами у святой для каждого поляка гробницы князей Мазовецких.

Руки Карла в Польше отныне были развязаны, и он устремил взгляд на восток Но не только это обостряло положение на западных гранях России. Август, едва сойдя с кареты, привёзшей его из Альтранштадта, ввязал в кашу на западных пределах российских прусский, датский, английский и голландский королевские дворы. Заваривалась большая свара, и в это время царю Петру стали известны тайные статьи Альтранштадтского договора о разрыве союзнических обязательств Августа с Россией.

Пётр узнал об этом, сидя в избе у Меншикова, в недавно основанном на берегу Невы Петербурге. В избе, из меншиковского хвастовства величаемой дворцом, ещё сочились смолой стены, крепко пахло непросохшим лесом, но зато весело горел камин, облицованный на голландский манер кирпичом. Пётр, держа в одной руке поданную ему бумагу, другой взял щипцы от этого самого камина. И вдруг, выкрикнув с яростью: «Пёс, пёс поганый!», с силой влепил щипцами в камин. От пылающих поленьев брызнули угли, посыпались на пол. Меншиков бросился их подбирать. А когда разобрался, от чего гнев царский, сказал, успокаивая Петра:

— Господин бомбардир, брось, не горячись… Ну что Август… Бабник, сластёна… — и всё хватал, хватал пылающие угли голыми руками, швырял в камин. — Я всегда говорил: не царское это занятие — бабы. — Закинул последний уголёк, выпрямился, отряхнул руки. — Ну что от такого было ждать?

И засмеялся.

А смеяться было вовсе ни к чему. Да Александр Данилович отлично это понимал. Дело было куда как худо. Смеялся он для того, дабы Петра утихомирить.

— Двести тысяч Августу ежегодно отваливали, — сказал Пётр, — дабы он Карла за хвост держал. Двести! И куда он такую кучу девал, коли дела-то не было?

— Ну, так теперь они дома останутся, — усмехнулся Меншиков, — может, оно и к лучшему.