Голову к плечику пригнул, разглядывая тушу, как редкую парсуну.
Взяв железную вилку, потыкал мясо, потянул носом и указал, какие куски для него срезать. Сел за стол, но мясо не велел подавать, пока не придёт дознайщик. Сидел молча, многодумную голову опустив на руку. Даже глаза веками прикрыл.
Вошёл дознайщик. Редкие волосёнки, порыжелый камзол, пыльные башмаки. Затоптался у порога, робея. Видно было, место своё человек знает. Скромный. Глаза в пол уставил. В Вене чиновный люд помельче по головке не гладили. Больше по-другому поступали: нет-нет да и стукнут. Сиди, есть повыше тебя, им вот вольно.
Пётр Андреевич, не чинясь, бойко поднялся от стола и, расцветя улыбкой, как родного брата, подвёл дознайщика к столу, усадил и, осведомившись о здоровье, об успехах служебных, выказал радость вместе отобедать.
Австрияк приткнулся на краешке стула неловко, отвечал невпопад.
Пётр Андреевич, угощая австрияка, расспрашивал, как выглядел кавалер Кременецкий, записанный в книге приезжих иностранцев, что говорил он и что говорили люди его. Весёлым ли кавалер показался дознайщику или видно было — печален тот путешественник?
Шутил много и выдавил-таки улыбку на бледных губах перепуганного австрияка. Смеяться заставил. Дознайщик, уже не смущаясь, рассказал всё, что знал.
Отобедав, Пётр Андреевич галантно проводил дознайщика до дверей. Раскланялся. Вернулся к столу, сел, раскинув пошире полы камзола, сказал Румянцеву:
— А теперь, голубчик, венку мне представь, дружка твоего сердечного. Сам поезжай к графу Шенборну. О моём приезде ему уже доложено. Ты же засвидетельствуй только моё к нему уважение.
Пальцами пошевелил неопределённо. Сказал ещё:
— Если вице-канцлер станет спрашивать, для чего я прибыл в Вену, без лишних слов скажи: интересуется фуражом для корпуса российского, что в Мекленбургии стоит. — Улыбнулся хитренько, переспросил: — Понял, голубчик?
Румянцев вытянулся, щёлкнул шпорами.
«Экий молодец, — подумал Толстой, глядя на него с удовольствием, — нет, не зря царь ломал стрельцов, головы рубил, не зря. Вот с такими многое можно сделать. А то не войско было, а квашня квашней. Только и знали, что лбом об пол трескать. Да воровать горазды были».
— Завтра, — сказал Толстой, — к замку Эренберговскому поедем. Поглядим, как стоит и чем славен.
К замку выехали поутру. Коней Пётр Андреевич гнать не велел. Ехали не спеша.
День выдался славный: солнце, ветерок не сильный гонит лёгкие облака. Видно далеко. Пётр Андреевич оконце в карете опустил, смотрел на земли незнакомые с интересом.
Показал на деревья, посаженные вдоль дороги, сказал, что неплохо и им такое в России завести. И для глаза приятно, да и снег в зимнюю пору задерживать будут.
В долинах деревеньки просматривались ясно. Деревеньки нарядные: крыши красные, черепичные, стены белёные.
Заметил Пётр Андреевич:
— Трудолюбив народ сей. — Повернулся к Румянцеву, спросил неожиданно: — Как Шенборн, господин офицер, встретил? Что говорил?
— Вице-канцлер, — ответил Румянцев, — просил передать, что счастлив будет лично повстречаться с знаменитым дипломатом.
— Угу, — сказал на то Пётр Андреевич. Отвернулся к окну. Карета катила всё так же не спеша.
И больше ни слова не сказал Пётр Андреевич, пока до замка не доехали. Сидел уютно, губами издавал звук, который можно было принять и за барабанную дробь, и за гудение рожка. Потом и вовсе задремал. Всхрапывал легонько. Но когда на горе показался замок и Румянцев хотел было сказать, что, дескать, приехали, проговорил внятно:
— Вижу, голубчик, вижу.
Завертел головой, оглядывая замок, и соседний лес, и деревушку под горой.
— Так-так, — протянул. — Вот что, голубчик, ступай к коменданту. Скажи, иностранец-де знатный замок осмотреть хочет. Деньги посулил. И говори с ним погромче, голоса не жалей, дабы каждое слово в замке слышно было.
Румянцев выскочил из кареты и зашагал к замку, пыля ботфортами. Здесь, в горах, солнышко подсушило землю, и дорога уже пылила по-весеннему.
Офицер остановился у рва. Внизу плескалась вода, последние тающие льдины вызванивали о камни. В ров была отведена горная речонка.
— Эй, стража! — крикнул офицер. — Стража! В ворота высунулся солдат.
— Коменданта мне, — сказал Румянцев.
Солдат оглядел его недоверчиво. Перевёл взгляд на стоящую чуть поодаль карету. Пётр Андреевич из кареты к тому времени вышел и стоял пышный, в шубе, в шляпе с необыкновенно ярким пером.
И перо то, и как стоял гость — вольно, представительно — солдата смутили.
А Толстой, широко улыбаясь, глазами по стенам замка шарил. Отыскал окошечко небольшое в башне угловой и взглядом в него упёрся. Ждал, что будет.
Солдат ушёл. Румянцев во весь голос зашумел:
— Стража! Эй, стража!
Вышел комендант. Румянцев треуголку снял и по всем правилам политеса заплясал на дороге, кланяясь и расшаркиваясь. Крикнул:
— Знатный иностранец желает замок сей осмотреть! За то пожалует он охрану вознаграждением щедрым!
И второй раз комендант отрицательно помахал рукой. Румянцев в сердцах крепкие русские слова сказал.
А Толстой всё смотрел и смотрел на окошечко зарешеченное. В окошечке мелькнуло белое. Вгляделся Толстой — лицо и широко распахнутые глаза. Мгновение только и смотрел человек из башни на офицера, на Толстого в собольей шубе. Откачнулся, исчез.
Толстой медведем полез в карету. Сказал кучеру:
— Поди уйми господина офицера. Голос надорвёт. Хватит. Своё мы увидели.
В человеке, что выглянул из маленького оконца на башне, узнал царевича. Зоркий был глаз у Петра Андреевича Толстого.
Замок Эренберг стар. И лучшие времена, когда двор его был полон голосов и грохота копыт, давно прошли. Отпылали его широкие камины, в которых по целому быку жарить можно. Отплясали в залах красавицы, отыграли клавесины, и рыцари давно не ловили улыбок дам, стоящих на его балконах. Да и балконы те обрушились. В залах на стенах проступили тёмные пятна сырости, плиты в полу расшатались, обветшали ступени лестниц скрытых и явных переходов.
На стенах замка старой, доброй кладки тут и там трава пробилась. Да что там трава! Кое-где и деревца поднялись. Чахлые, но всё же корнями жёсткими кирпичи раздвигали. Время не только людей, камни грызёт...
В один из дней прикатили кареты из Вены во двор замка, люди, неведомо кем посланные, сорвали сгнившие гобелены, кое-как, торопливо, без любви и приязни повесили новые, вымели мусор из углов, обмахнули паутину, поправили перильца, червём съеденные, подновили ступени. В одном из залов растопили камин. Но прогреть старые стены было нелегко, и в замке по- прежнему было холодно и неуютно.
Царевич Алексей, шагая по гулким плитам, ёжился, потирал руки. Не мог согреться. Ходил, как журавль по болоту, ноги высоко поднимая.
Ефросинья в беличьей московской шубке сидела у камина. Лицо невесёлое. Не замка Эренбергова, затерянного в горах, ждала она здесь. Не потайных комнат дворца Шварценберг, не карет, крепким караулом охраняемых. Нет! Мечтала она, что будет жить за границей вольно, лица не закрывая и в машкерадные одежды пажей не рядясь. Но того не получилось. Алексей поглядывал на неё с боязнью. Говорил мягко:
— Подожди, Ефросиньюшка, всё образуется.
Шагнул царевич к креслу, хотел было руку на плечо
любушке своей ласково положить, но вдруг крик страшный раздался:
— С-с-с-ы-ы-ы...
Откачнулся Алексей, у Ефросиньи гребень из рук вывалился. Подскочила в кресле. Глаза побелели. И опять крик:
— С-с-с-ы-ы-ы...— С болью, со стоном.
Алексей схватил колоколец с камина, зазвонил что
есть силы. Простучали быстрые шаги. Дверь распахнулась. Заглянул испуганный комендант в шляпе с пером.
— Что то? Что? — выкрикнул Алексей.
И в третий раз, словно на дыбе железом припекли:
— С-с-с-ы-ы-ы...
У Ефросиньи лицо задрожало жалко.
— Совы, высокородный граф, — сказал комендант, — совы...
Высокородным графом величать гостя Эренберговского замка распорядился вице-канцлер Шенборн.
— Совы...
У Алексея рука с колокольцем плясала.
— Переловить, переловить, согнать из замка!..— выкрикнул царевич.
Каблуками забил в пол. Швырнул колоколец. Тот покатился со звоном по каменным плитам.
— Согнать, согнать!
Комендант выскочил в дверь. А Алексей всё стучал каблуками. Губы искривились.
— Ладно уж, Алёшенька, — сказала Ефросинья, — иди ко мне.
Алексей опустился на колени перед креслом, ткнулся головой в мягкий мех беличьей шубки.
— Успокойся, успокойся, голубок, — гладила его по голове Ефросинья.
Плечи у царевича ходуном ходили.
Неладное получалось житьё у наследника под рукой цесаревой. Шурин, Карл VI, в аудиенции отказал: занят делами спешными. Велел передать только, что рад-де приютить его на своей земле. Радость ту цесареву, как кость собаке, Алексею кинули.
Вице-канцлер и так и эдак отказ скрашивал. И руку наследнику жал, и в плечико целовал, и улыбался. Слова говорил любезные. Но слова только и есть что слова, и как их ни перекладывай, а дела от того чуть.
Однако наезжал граф Шенборн в Эренберговский замок часто. Приедет — в парадной зале стол накроют богато. Кубки поставят дорогие, блюда серебряные внесут. Нарядно. Весело. Пестро. Будто и не замок то скрытый, а дворец роскошный. И царевич не упрятан здесь от глаз людских, а приехал на праздник в хороший, беззаботный день. Захочет и уедет в быстрой карете.
Но как-то, сидя за столом, царевич глянул в сторону, а в углу зала крыса сидит, зубы жёлтые скалит. Поймав его взгляд испуганный, граф обернулся и крысу увидел. Засмеялся. Сказал, что в старых замках крысы те, по преданию древнему, покой охраняют. Но всё же в угол апельсином бросил. Крыса ушла лениво, хвостом вильнула. Хорошо, Ефросиньюшки за столом не было. Она бы в обморок упала. Ефросиньюшку, впрочем, не приглашать к столу попросил с поклоном граф. Дела-де государственные обсуждать нужно, а женщины — народ ветреный. Им то ни к чему. Так, вдвоём, они всегда и сидели: Шенбо