В кабаке шум, гвалт, неразбериха. У стойки мужичок кривобокий — без рубахи уже — ломался. Но на груди у него крест поблескивал — куражиться, значит, ещё было с чего.
Две девки в волосы друг другу вцепились. Рты поразевали — орут. А щёки свёклой натёртые — синие. Тоже пьяны были гораздо. Но тем и чёрт не брат. Мужик пьяный ещё проспится, глядишь, и опять за работу встанет. А то народ бросовый. Редко какая баба от вина поднимется. Вино бабу крутит, и ей с зельем тем не сладить.
Фёдор разговор издалека начал. Головой покачал:
— Дорогонько всё стало. Пироги-то нынче кусаются. За пару с тухлятиной уже копейку дерут. А о горячем и не говори. Миску швырнут на стол, а ты пятак вынь да положь. Ах, жизнь... Но есть и такие, что едят от пуза. Съел, и ещё дадут. И некоторые из церковных тоже не обижены.
Попа, словно кобылу, загнанную кнутом, между глаз ударили:
— Некоторые? Каждый, кто пристроен! Сказал тоже... Вон на Никольскую пришёл я в монастырь Николы Старого, а монахи в скоромный день говядину трескают так, что в затылках, трещит. А в Богоявленском монастыре бывал ты? Каждый день по два воза рыбы и мяса привозят. Да и здесь, на Варварке, в какую церковь ни войди, попы благоденствуют...
— Так что же они плачутся? — по-глупому брякнул Фёдор, — Все царём Алексея-царевича желают?
— Алексей им мёд. Зажрались, а ведомо, у кого брюхо толще, тот больше и жадничает. Пётр-то им не потатчик[49]. А Алексея они знают. Он с ними и винцо пивал здесь, в Москве.
Смелый, однако, попишка был. С голодухи-то оно, правда, и робкий зубы оскалит.
— Ты имена, имена назови, — наступал на него Фёдор, — кто кричит больше об Алексее.
— Можно и имена. Отец Виссарион, отец Василий, отец Пётр горластый очень уж... А заправи́ла у них протопоп церкви Зачатия Анны в Углу.
Фёдор обрадовался: «Ну, уж о том-то я много знаю».
С попиком у кружала Черемной распрощался. Забыл даже о делах богомазовых спросить, да и тот не вспомнил. Доволен был: «Пожрал и копейки не истратил». На том и расстались.
«Ну, теперь шатну я их, шатну, — подумал Черемной, — есть что светлейшему рассказать. Есть и за что денежку попросить».
Полну пазуху слов, слухов, шёпотов нагрузил Фёдор, словно мужик на сеновале блох покосных. А блохи те, известно, мелки, но кровожадны до беспощадности. Жгут хуже крапивы. Так и Черемного жгли слова людские, им собранные. И словами теми, знал он, как камнями, побить можно многих.
Черемному на радостях захотелось выпить медку горяченького. Так захотелось, что в животе судорога случилась. «Да и поесть, — подумал, — не мешало бы похлёбочки из потрошков. Остренькой, с чесночком».
Губами Фёдор зашлёпал. Слюна во рту набежала.
Когда поп жрал, он-то, Фёдор, только в рот ему смотрел. «И не здесь поесть надо, — решил он, — не в кружале вонючем. Пойду в Зарядье. Там фортина есть славная».
И пошагал Черемной в Зарядье. Знал: медки сладки в тамошней фортине, а похлёбочку такую подадут — со щенками съешь. Деньги у Черемного были ещё из тех, что меншиковский денщик дал.
Пришёл к фортине, за скобу дверную рукой взялся да тут увидел: со стороны к нему вьюн бескостный, ключарь церкви Зачатия Анны, идёт.
Фёдору бы дверь рвануть, в фортину броситься да к стойке, к целовальнику. Горсть золота, что в кармане звенела, в руки сунуть, взмолиться: «Христа ради, тайным ходом выведи».
Ходы такие здесь, почитай, в каждом доме были, а уж из кабака за золото так уведут, что и чёрту не найти. Но сплоховал Черемной. Перехитрить хитрейшего захотел или жадность сгубила. Губы растянул, лицом воссиял:
— Встреча счастливая… пришёл я, пришёл из Суздаля… К вам поспешал, да вот перекусить горбушку какую решил. В дороге голодно.
И ключарь заулыбался:
— Да чего здесь-то хорошего? У нас разве своего мало? — Под руку взял Черемного: — Всего-то и перейти через дорогу. А я и водочку приготовил, и рыбку.
Черемной к фортине повернул лицо, и в нос ему — запах. «Потрошки, точно потрошки, — подумал, — остренькие». И мёдом вроде потянуло. Но ключарь Черемного уже под руку вёл. А идти-то и точно рядом было.
Вошли в ограду церковную, и ключарь в знакомой боковушке, где из купели водочку пили, дверку отворил. Сказал:
— Входи, соколик. Садись. Я мигом.
И вышел. Дверь притворил. Замочком щёлкнул. Черемной присел, огляделся. Всё в пристроечке так же, как и было: тряпочки чистые на лавках и купель стоит. «Ладно, — подумал, — подождём…» И вдруг услышал: тук-тук-тук — металлом по камню. Вскочил с лавки.
Дверка отворилась, и через порог шагнул юрод, за ним ключарь, а там и отец протопоп. Из оконца свет жидкий протопопа осветил. Стоял он неподвижно, только пальцы слабые, видел Фёдор, крест на груди чуть ощупывали.
Вторая дверца, из церкви что отворилась, без звука распахнулась, и в пристроечку вступил звонарь. По бороде чёрной Фёдор его признал. Отец протопоп, всё так же крест ощупывая, сказал:
— Обоим камень на шею и в реку.
Черемной к окошечку кинулся, крикнул:
— Караул! Люди, караул!
Но к нему звонарь подступил:
— Не беспокойся, милок. Сил напрасно не трать. У нас стены толстые…
Через неделю мужики из балчугских бань кадки мыли в Москве-реке. От горячей воды да пара в кадках плесень растёт, их и моют в реке с песочком.
Работу сделав, мужик, что посмирнее был, увидел под водой тело человеческое. На шее верёвка оборванная. В воде тело колышется, вот-вот всплывёт. Ахнул мужик, закрестился. Второй, из расторопных, глянул, сказал:
— Толкай его. Пущай плывёт.
Но всё ж перекрестился. Сердобольный, видно, был человек. Из тех, кому до каждого дело есть.
Тело оттолкнули от берега, и пошёл Фёдор Черемной вниз по Москве-реке. А юрод и не всплыл даже. Верёвка, что камень у него на шее держала, была из крепких. Так и сгинули голубки.
Церковь тайны хранить умеет. В церкви за души людские молятся. Мирское ей чуждо. Там всё о божественном.
Граф Колорадо Петру Андреевичу Толстому заявление сделал, что не имеет указания из Вены о проезде свободном через город Брюн русского царевича Алексея. А посему вынужден задержать царевича до особого распоряжения. Заявление своё сделал он любезно, голосом ласковым, жестами изящными сопровождая. Но комендант города с такими людьми, как Толстой, раньше не встречался и не понял, что кость та не по зубам. Зубы-то слабы у графа Колорадо были для Петра Андреевича, поломать можно. Но самонадеян человек и силы свои не умел рассчитывать.
Комендант повертел в пальцах ножичек костяной для разрезывания бумаг и осторожненько так положил его на стол. Доволен был. Нравилось ему его поручение, ещё бы, как кот с мышкой, с дипломатом русским играл.
Пётр Андреевич выслушал коменданта Брюна и без шуму и крику сказал, что, во-первых, письменный протест подаст против незаконного задержания наследника российского престола, а во-вторых, сейчас же письмо отпишет командующему русским корпусом в Мекленбургии с просьбой о помощи в вызволении из плена его высочества царевича Алексея.
Так и молвил: «Из плена».
Высказав то, Пётр Андреевич поднялся от стола и, тепло и простодушно глядя в глаза графу Колорадо, добавил, что-де он, комендант города, уже имел честь познакомиться с русским капитаном Румянцевым и, наверное, согласится, что доблестный сей офицер в дорогу собраться не замедлит, а в пути не задержится и, можно сказать без ошибки, доскачет в Мекленбургию весьма скоро.
На том разговор закончив, Толстой бодренько, походочкой мелкой к дверям подался на губах наигрывая своё:
— Трум, турурум. тум…
Вроде бы ничего неожиданного для него не случилось. Но был остановлен любезными словами коменданта. Тот понял, что дело принимает оборот скверный, а такого он допустить никак не мог. В указаниях Шенборновых говорилось, чтобы он, комендант Брюна, явился к русскому наследнику Алексею и, поприветствовав, спросил, волей или неволей возвращается он в Россию. Ежели царевич ответит, что неволей, а насильно увозится из земель австрийских, взял бы его под защиту.
Говорилось, однако, и то, что притом с русскими, сопровождающими царевича, в споры вступать не следует, а, напротив, всячески задабривая их, игру вести тонко, дабы миру между Россией и империей Германской не повредить. А тут получилось, что столь важный сановник, каким был Пётр Андреевич Толстой, чуть ли не дверью хлопнул. И граф Колорадо струсил. В дипломатии он был не силён. Ему бы всё больше шпорами звенеть да со шпагой красоваться перед дамами.
Нет, решил граф Колорадо, вице-канцлер может дела свои вести, как ему вздумается, а он, комендант Брюна, комплимент скажет царевичу, и всё. А то неприятностей не оберёшься.
Соображал граф-то, не вовсе уж глуп был. Колорадо к Петру Андреевичу поспешно подошёл и, ласково взяв за руку, заговорил миролюбиво. Достопочтенный гость должен простить его, графа Колорадо, если он не совсем точно выразил мысль. Какие заявления, какие протесты? Он, комендант Брюна, желает проезжающим через город прежде всего добра. Да-да! Добра. Он хочет только сказать несколько любезных слов царевичу Алексею по случаю его проезда через Брюн. Чувство гостеприимства подвигает его на ту встречу.
Пётр Андреевич довольно долго стоял, наморщив лоб. Но наконец поднял глаза на графа Колорадо.
— Ну что же, скажите свой комплимент. Я думаю, царевич выслушает вас с удовольствием. Идёмте.
У Колорадо от неожиданности даже голос сел:
— Но я не готов. Надо одеться подобающим случаю образом.
Толстой окинул коменданта города взглядом с головы до ног.
— Почему же? Костюм на вас изрядный. Идёмте.
Вот так и привёз в гостиницу несколько оторопевшего коменданта. Граф Колорадо всё порывался дорогой сказать что-то, но только рот разевал. Правда, за комендантом города увязались его офицеры, но при входе в гостиницу ещё одна неожиданность объявилась.
Как только Пётр Андреевич и граф Колорадо вошли, в дверях стал Румянцев и путь офицерам преградил. Офицеры зашумели было, но Румянцев был, как всегда, непреклонен.