Поручает Россия. Пётр Толстой — страница 67 из 76

Из Швеции пришло известие, что там нервничают и такой-де тревожной зимы, как ныне, давно не знали. Королева Ульрика-Элеонора обложила подданных дополнительным налогом, и в сенат был подан запрос о его правомерности от вконец разорённых граждан.

Петру о том доложили.

Царь пососал трубочку, пустил дым к потолку, сказал:

— Хорошо. Очень хорошо.

Подошёл к окну. За летящим снегом были видны марширующие солдаты. Пронзительно свистели дудки.

— Велите офицерам, — сказал царь, — ещё и атаки проводить. С примкнутыми багинетами. Шуму будет поболее.

Так шли дни, всё туже и туже закручивая пружину ожидания. Вот тебе и дудка солдатская: жестяное тело, в нём дырочки нехитрые да и голос-то у неё так себе, не шибко мудреный, а, гляди-ка, на всю Европу заиграла, да и как ещё заиграла — короли заволновались.

Голос солдатской дудочки из Петербурга достиг и затерявшегося среди серых волн Балтики острова Сундшер.

В один из дней малый фрегат под королевским флагом доставил на остров барона Гилленкрока. Одетый во всё чёрное, как протестантский пастор, однако отличающийся отменным здоровьем, судя по цветущим краскам отнюдь не по-пасторски упитанного лица, барон энергично сбежал с трапа и уже через несколько минут приветствовал российских представителей. Широким жестом Гилленкрок указал на кресла. Слуга, утром подававший к столу чистую воду в графинах, принёс доброе французское вино. Видать, королева расщедрилась, и фрегат доставил на остров не только полнокровного барона, но и ещё кое-что в трюмах. Не без удовольствия потерев ладонь о ладонь, барон Гилленкрок взялся за бокал, ободряюще взглянув на русских гостей. Лилиенштедт, правда, не изменил брезгливого выражения унылого лица и в глазах его по-прежнему сквозила безнадёжность, тем не менее барон Гилленкрок с явным одушевлением начал разговор. Барона прежде иного интересовала всё та же петербургская дудочка. Он вскакивал с кресла, расхаживая по звонким каменным плитам пола, с несвойственной для его соотечественников порывистостью размахивал руками, складывал в любезную улыбку сочные губы, и сыпал, и сыпал слова, но всё сводилось к одному — дудочке. Он говорил, как несчастна его королева, о её искреннем и неизменном стремлении к миру — тут барон весьма низко поклонился в сторону Остермана и Брюса, — о чрезмерной тяжести, которую испытывают её слабые плечи под бременем различных государственных неурядиц. Барон остановился посреди палаты, раскинул руки.

— Но при всём при этом, — сказал он вдохновенно, — мир есть единственная мечта королевы.

И здесь Яков Вилимович Брюс — с невинными интонациями в голосе — задал вопрос:

— Всё, что мы услышали, барон, нас воодушевляет. Но не изволите ли объяснить, почему её королевское величество объявило новый военный налог?

Гилленкрок взглянул на Брюса, как смотрит раненый олень на охотника. Лилиенштедт вскинул голову, словно внезапно разбуженная старая лошадь, достал огромный полотняный платок и с трубными звуками стал прочищать нос.

Так и не дождавшись вразумительного ответа, книгочей и любитель истории Яков Вилимович Брюс, чуть прищурив глаз, продолжил уже более твёрдым голосом:

— Её величество королева Ульрика-Элеонора действует так, как ежели бы она располагала пятьюдесятью миллионами верных подданных. Но в Швеции, как известно, накануне войны проживало лишь около полутора миллионов. Победы же достохвального Карла унесли семьсот тысяч жизней. Страшно подумать, но её величество рискует остаться в Швеции в единственном числе.

У Гилленкрока заметно отвалилась челюсть, Лилиенштедт помаргивал младенчески голубыми глазами. «Да, за всё в жизни надо платить, — подумал барон, вспомнив свою беседу с королём Карлом накануне вторжения шведской армии в Россию, — и дороже всего стоит глупость».

Об этом разговоре в тот же день было отписано русскими посланниками в Петербург. Царю письмо прочитал Головкин. Пётр, о котором говорили, что он может и пулю на лету поймать, решил: «Время приспело, хватит на дудках играть, пора действовать».


Военные действия задержал ледоход. Льдами побило набережную, поднявшаяся вода пошла под земляные бастионы, окружавшие судовую верфь с Невы. Напугались маленько, но тут же подняли народ, подвезли камня, какой только смогли сыскать, и, загнав людей на валы, по живой очереди, бросая камень с рук на руки, стали заваливать прораны.

— Ну-ну, живей! — гремели голоса солдат, но подгонять никого не нужно было. Каждый понимал: не сделают дела — быть беде.

Пётр кинулся в самое пекло, туда, где ещё шаг ступи — и полетишь вниз головой в бурлящий поток под напирающие льды. Пудовые камни с шумом валились в прораны, вздымая фонтаны брызг, дробили льды, а вокруг в сто глоток орали:

— Поспешай! Поспешай!

И камни, казалось без помощи людских рук, поднимались на высокие валы и, перекатываясь через гребни, падали в Неву, укрощая разбушевавшуюся реку.

Воду сдержали.

Петров флот ждал теперь только способной к морской баталии погоды. Но Балтика бушевала. Северные бешеные ветры, пришедшие из Лапландии, вздымали гигантские валы, и они, сшибаясь, грохотали, как сотни пушек. По такой непогоде и мысли не было выйти из гаваней.

В эти дни царь Пётр часто бывал на острове Котлин. В зюйдвестке и гремевшем под ветром морском плаще выходил на берег и подолгу, вжимая в глазницу окуляр морской зрительной трубки, глядел в море.

У горизонта плясали волны.

Царь был возбуждён, морской ветер, казалось, пьянил его. Пётр сложил суставчатую трубу, наклонился к волне, зачерпнул полную горсть воды, бросил в лицо. Поднялся, капли блестели на его тёмной коже.

— Ах, — выдохнул, — красота, красота какая… Неделя пройдёт, и ветер уляжется. Обязательно уляжется.

Поймал взглядом летящую чайку, оглядел обложившие небо тучи. Он был знатоком морских примет, это знали, и ему верили.

Ветер и вправду начал стихать. По вечерам в разрывах туч объявлялась необыкновенно красного цвета луна, дорожка от неё, мерцая, протягивалась от горизонта до берега.

Луна и тревожила и веселила.

В Ревель, где стояли главные силы морской российской эскадры, срочно поскакал офицер с депешей. В ней говорилось: «…выйти в море числом, какое нужным сочтёте, при встрече противного флота принять бой». Конь под офицером, придавленный шпорами, пошёл волчьим скоком, стелясь над дорогой серой тенью. В ночь поскакал офицер, и ему предстояло загнать ещё не одного коня, пока он, меняя их на подставах, доведёт царёво слово до тех, кому оно предназначалось.

Суда вышли из гавани сразу по получении депеши.

Море, вспаханное недавними штормами, было ещё неспокойно, но суда, удачно выполнив сложный манёвр разворота, стали в кильватерный строй и пошли к шведским берегам. Ветер влёг в паруса мощно, устойчиво, суда шли с креном, оставляя за кормой пенные буруны.

Капитан флагманского судна, крепколицый помор Чекачев, выслуживший чин не дворянской родословной, но добрыми знаниями и морской удалью, поглядывал из-под руки на море. Солёные от ветра губы его были плотно сжаты. Волна била в борт с такой силой, что судно вздрагивало, как горячий конь, крепко удерживаемый удилами. Чекачев оборотился к стоявшему у руля матросу, зло, сквозь зубы, сказал:

— Не рыскай, держи курс!

Матрос, так что проступили под робой лопатки, навалился на рогатое рулевое колесо.

Гавань и берег за кормой уходили в туман.

«Хорошо, — подумал капитан, — хорошо. Туман море закроет. Подойдём, никто и не увидит. Только сторожко надо идти… Сторожко…» Перегнулся через фальшборт, крикнул на палубу:

— Вперёдсмотрящим, внимание! Сукины дети!

Ветер смял слова, отбросил в море. Капитан вытер мокрое от брызг лицо, залетавших при таком ходе и на мостик, вцепился в фальшборт. Глаза его сузились, из-под век колко глядели два чёрных зрачка.

Через три часа хода, раньше, чем ожидал Чекачев, за остриём летящего над волнами бушприта он разглядел две пляшущие в море тёмные точки. Секунду спустя от носа донёсся ломаемый ветром голос вперёдсмотрящего:

— Прямо по курсу…

Но капитан сам увидел — шведы!

Чекачев, повернув заросшую матерым волосом шею, оглянулся. За кормой суда шли в строгом кильватере. «Теперь всё зависит от манёвра, — мелькнуло в голове, — всё от манёвра».

— К команде готовьсь! — гаркнул он на палубу. Сорванная его голосом сотня пар крепких матросских башмаков загромыхала по многочисленным трапам.

— На суда дать семафор, — прокричал капитан, — делай, как я!

Подбородок Чекачева, и так выдававший немалую волю, выступил вперёд, словно свидетельствуя: с таким капитаном баловать ни-ни, такой шутить не станет.

Шведов теперь можно было разглядеть довольно. Капитан, летя глазами по морю, считал вымпелы: «Один, два, три, четыре… — В мыслях прошло: — Втрое против нас… А?.. Втрое…» На шведском флагмане, шедшем первым, Чекачев ясно различил жёлтое королевское знамя со вздыбленным львом. Но то, чтобы избежать баталии, в голове даже и не мелькнуло. А знал: швед злой и на море мастер великий. Морская душа в шведе ещё от стародавних норманнов, которые и вовсе на море равных себе не знали. «Только бы пушки волной не захлестнуло», — пролетело в мыслях, и с заботой о тех же пушках он решился на крайность: вывести строй кораблей по ветру выше шведов и, переложив паруса, с разворотом «все вдруг» ударить по противной эскадре.

— На грот и фок, — отдал команду капитан, — поднять все паруса!

По вантам бросились матросы. Висли над водой на многосаженной высоте, хватались обмерзающими на ветру руками за колючие от сырости канаты, таращили глаза, и из распахнутых ртов паром рвалось дыхание.

Судно, подняв паруса, село на корму и много прибавило в скорости. Волна перебрасывалась через форштевень[54], заливала палубу, кипела, пенилась, уходя в шпигаты.

Чекачев, напрягшись до того, что заломило пальцы, сжимавшие фальшборт, неотрывно глядел на шведов. Там, на судах, откидывали пушечные люки. «Пустое, — подумал капитан, — пустое…»