вовали, чтобы предавать своих высоких покровителей. Такое было в Лондоне, в Париже, и такое наверняка было в Варшаве. Придворный чувствует себя ущемлённым, ежели не подставит подножку суверену. Слишком низко и часто приходится ему кланяться королю, чтобы не вызвать тем непреодолимого желания выпрямиться хотя бы и в подлой интриге. И царь Пётр хлестал Августа по щекам не без расчёта на то, что звук пощёчин достигнет слуха Фридриха-Вильгельма. Прусскому королю необходимо было напомнить до того, как перед ним предстанет Толстой, о российской армии, стоящей у границ Пруссии. Такое было не лишне. Широко раскрывая рот на Штеттин, по мнению петербургских дипломатов, Фридрих-Вильгельм вдосталь должен был глотнуть страха за будущее, оставаясь без помощи России. Ему следовало сильно подпортить аппетит, прежде чем он сядет за шведский стол. Да и в Варшаве Пётр Андреевич сделал всё, дабы так оно и случилось. Он не скрыл содержание царёва письма от великого гетмана Любомирского и другим пересказал его содержание, пособляя при дворной почте. Видел улыбку Любомирского — злую и опасную, — видел, как туманились хмельным, глумливым счастьем вцепиться зубами в спину короля глаза придворных. И ему стало ясно: Августа они не пощадят.
В Потсдаме российскому дипломату отвели роскошные апартаменты, и по одному этому Пётр Андреевич понял: всё сделалось так, как и рассчитывали в Петербурге. Слова Петра до слуха Фридриха-Вильгельма дошли. Пётр Андреевич удовлетворённо улыбнулся и пустил сквозь зубы звук, который неизменно свидетельствовал о добром его настроении.
Из окна апартаментов российского дипломата открывался широкий вид на поля роз, которыми славился Загородный королевский дворец. Множество садовников отдавали силы этому чуду, и розовые королевские поля поражали и тех, кто видел роскошь Версаля и знаменитые сады испанских королей. Но сейчас, глубокой осенью, розы осыпали великолепный наряд, однако взору русского посланника не было суждено томиться и скучать, озирая картины увядания. Перед пространством полей открывался солдатский плац — главная страсть Фридриха-Вильгельма. Прусский монарх коллекционировал не только цветы, но ещё и необыкновенно рослых солдат. Люди Фридриха-Вильгельма рыскали по всей Европе и отыскивали гигантов. Золотом и вином они смущали наделённых высоким ростом молодых людей и вербовали их в особые роты прусского короля. В минуту слабости человек ставил подпись на их бумагах, а ежели не мог расписаться, чертил крест и становился собственностью короля на долгие-долгие годы. Перед окнами Петра Андреевича под грохот барабанов с утра до вечера маршировали роты исполинов. Казалось, что это были не живые люди, но одетые в железные кирасы неодушевлённые заводные болваны, способные выполнять только команды офицеров. Даже лица их были настолько похожи, что представлялось, будто в движущихся рядах один многократно повторенный человек. Нога взлетала вверх, ударяла подошвой ботфорта в плиты плаца, тут же взлетала другая и также мерно ударяла в камень. И так раз за разом, раз за разом… Это было настолько противоестественно, что у Петра Андреевича холодок прошёл по спине. Он отвернулся от окна.
Барабанный бой за окном гремел два дня, выказывая прусскую мощь. На третий день в апартаментах Петра Андреевича объявился министр иностранных дел Фридриха-Вильгельма. Приседая и кланяясь, он поприветствовал российского дипломата и любезно пригласил присесть на тонконогий, затейливый диванчик. У министра короля был характерный немецкий, с запавшими губами, узкогубый рот, прозрачные голубые глаза и пухлые ручки, постоянно находившиеся в движении. Глядя наполненными склеротической влагой, приветливыми до приторности глазами на русского гостя, он торопливо и сбивчиво заговорил о новых усилиях короля по укреплению армии.
— Солдаты короля, — говорил он, — достойны восхищения. Они способны на любой подвиг. Я думаю, — сказал министр, — сегодня нет армии, которая бы смогла противостоять этил солдатам.
Пётр Андреевич слушал рассеянно. Но это, видимо, не смущало прусского министра, и он продолжал, всё продолжал восхищаться увлечениями короля.
Пётр Андреевич неожиданно осведомился, сколько лет министру. Тот с удивлением глянул на гостя и развёл руками многочисленные перстни на его пальцах рассыпали голубые огни.
— Я это к тому, — сказал Пётр Андреевич вдруг, — что вам несомненно, грозят тяжкие испытания.
Брови министра от удивления взлетели кверху, глаза расширились.
— Да-да, — с прежним напором продолжил Толстой, — именно тяжкие испытания, ежели не сказать хуже…
Глаза министра расширились ещё больше. Руки затрепетали у горла. Когда-то вот так вот ошеломить человека Петру Андреевичу стоило больших усилий и требовало немалой подготовки. Сейчас он обескуражил напудренного, завитого, надушенного прусского министра без всякого труда. Выбить человека из седла в сабельной схватке — значило наполовину выиграть бой. То же означало и в дипломатическом споре — сбить противника с заранее продуманной позиции. Глаза прусского министра суматошно заметались.
— Штеттин, — продолжил Пётр Андреевич, — немалое приобретение для Пруссии.
Он поклонился министру.
— Я отдаю должное вашим дипломатическим успехам. Его величество король прусский, несомненно, будет доволен подарку. Как же! Вас ждут награды.
Пётр Андреевич качнулся вперёд и, значительно приблизившись к прусскому министру, сказал:
— Но подумали вы, что, приобретая Штеттин, навсегда рассорите вашего короля с царём Петром? Нет слов — солдаты его величества хороши, но сможет ли Пруссия противостоять своим врагам, оставшись без поддержки России?
Министр ежели не со страхом, то, во всяком случае, с растерянностью уставился на Петра Андреевича. Руки его бессознательно перебирали и перебирали кружева у ворота.
— Я полагаю, — продолжил Толстой, глядя на эти руки, выдающие душевное волнение министра, — не следует пояснять: в случае заключения Пруссией договора со Швецией Россия немедленно разорвёт дружеские связи с вашей страной.
— Но… — хватаясь как утопающий за соломинку, начал было министр, — договор между Пруссией и Швецией…
— Нет, — прервал его Пётр Андреевич, — нам трудно, точнее, невозможно будет говорить в таком разе.
— Но всё же…
Пётр Андреевич поднялся с диванчика и, пройдя к камину, остановился в решительной позе. Лицо его потемнело от гнева.
— Сообщите его величеству, — сказал он, — есть только одна возможность сохранить дружеские отношения между нашими странами.
Пётр Андреевич сомкнул губы и замер в молчании. Прусский министр подался вперёд, ожидая, что скажет Толстой. Но тот молчал. Пауза затягивалась, как затягивается петля на шее приговорённого к смерти. Глаза Петра Андреевича хотя и были устремлены на министра, но, казалось, не замечали его, обративши взгляд внутрь и озирая в эти долгие мгновения известные только ему — Толстому — политические горизонты.
Министр не выдержал и поторопил:
— Дружественные отношения между нашими странами…
— Да, — остановил его жестом Пётр Андреевич, — могут быть сохранены только в том случае, ежели при заключении союза со Швецией его величество Фридрих-Вильгельм даст торжественное обещание — и это будет закреплено на бумаге — не предпринимать никаких враждебных действий против России.
Последние слова Толстой отчеканил с твёрдостью. И голос, и взгляд Петра Андреевича сказали: это должно быть так, и только так!
Позже стало известно, что Фридрих-Вильгельм в те дни написал в своём дневнике: «Мой мир со Швецией заключён, но я не смею говорить об этом, потому что мне стыдно… Я болен и делаю это безответственно. Ежели я потеряю царя и попаду под ярмо Англии и германского императора, я привлеку к ответственности своих министров…»
В сомнениях прусский король не находил места, но всё же, несмотря на оказываемое на него давление и Англии и Австрии, оговорил при заключении договора, что он не выступит против России.
В конечном итоге всё, даже самое огромное, состоит из малых составляющих. Чащобный лес из деревьев, гора из железно-рудных, медных или каких-либо иных пород, общественное мнение из представлений по тому или иному вопросу отдельных людей. Так и европейская политика, как и всякая иная, шаг за шагом, событие за событием составлялась из интересов и разнообразных условий европейских народов, правящих дворов, разноречивых заявлений власть предержащих людей, из союзов, договоров, межгосударственных актов и множества иных причин и следствий. А ветры, менявшие эту политику, казалось возникавшие внезапно, вдруг, на самом деле не были ни внезапными, ни случайными, но всегда были закономерны, хотя эти закономерности не прослеживались людьми. Так, горный обвал, сокрушающий вековые деревья, гигантские скалы, начинается с движения малой песчинки, которая незаметно лежала в своей лунке, но в один из дней сдвинулась с места, толкнула рядом лежащую песчинку, та в свою очередь подвинула следующую, и вот уже возникла цепь движения, и с вершины горы грозно двинулся обвал. И возможно, роль такой песчинки, породившей, казалось, внезапные изменения в европейской политике, сыграло настойчиво и многократно повторенное прусским королём Фридрихом-Вильгельмом заявление о верности царю Петру. Об этом заговорили при одном и при другом правящем дворе, о силе России зашептались в дальних королевских покоях, в высоких кабинетах, за закрытыми дверями. Словно сквозняком потянуло по европейским переулкам, улицам, площадям, и под его напором задрожала, завибрировала, начала рваться и тут и там долго и тщательно сплетаемая паутина противороссийских союзов и договоров. «Северное умиротворение» — плод огромных усилий Англии, её настойчивых и ловких дипломатов, последовательно объехавших европейские столицы, — начало разваливаться столь стремительно, что это поистине напоминало горный обвал.
Лорд Картерет, недавно рисовавший перед шведской Ульрикой-Элеонорой радужные перспективы, неожиданно попросил королевской аудиенции и, войдя в покои Ульрики-Элеоноры с мрачным видом, заявил, что Швеции следует согласиться на заключение мира с Россией. Это было для королевы шведов столь обескураживающе, что у неё от бессилия и ярости брызнули слёзы.