Посещение Иосифо-Волоколамского монастыря — страница 4 из 6

Еще раз, и на этот раз неопределенно, размышляюще, улыбнулся отец.

- Позволь же спросить, почему?

- Древность эта, старина всякая, старье это, оно меня не интересует, папа. Я живу современностью, сегодняшним днем. И это уже совсем другие разговоры, другие танцы, другие запросы и интересы. Что нам за дело до каких-то древних стариков?

- Не обобщай себя с кем-то, отвечай за себя. Я интерес к старине, к этому монастырю, к Иосифу хочу привить не всем, не толпе, не твоим дружкам, а тебе исключительно. Он к тебе привьется, он даст побеги, молодые, зелененькие... а я буду любоваться тобой, словно ты стоишь между солнечными лучами и гирляндами цветов, буду упиваться твоими знаниями, твоими блестящими способностями, - мечтал на ходу Иван Алексеевич. - Я буду руки тебе целовать, если ты поймешь все это, всю эту правду! Иосиф, он стяжателем был, земли к рукам прибирал, а уж денежки...

И потом, продекларировав что-то быстрое и скомканное о стяжательстве Иосифа, говорил Иван Алексеевич, говорил долго и сбивчиво. Он вдруг принимался рассказывать о Сашеньке как о маленькой, как о крохе, которую некогда держал на руках, сажал себе на колени, чтобы не сказки ей говорить, а делиться с ней мечтами о ее будущем росте, заключающем в себе и непременный творческий рост интереса к проблемам и духовным исканиям отца, к его таланту находить в жизни любопытное и таинственное, неким символом прикрывающее великую тайну идеи бытия. Поднявшись на эту гору былого и стоя на биографических обломках, Иван Алексеевич в слепом удовлетворении потирал руки; он выкрикнул: вот так-то! - и ударил кулаком в раскрытую ладонь. Это было его частое телодвижение, но сейчас оно особенно ободрило дочь. Сашенька хмыкнула одобрительно, оптимистически. Затем Иван Алексеевич снова выражал что-то смутное о строителе монастыря Иосифе, и не вполне точно известная ему, но так или иначе огромная масса захваченных тем земель и денежных средств словно удушала его мысль, мешала протолкнуться к достойно венчающему его рассуждения умозаключению, что брал богатства Иосиф в общем-то не для себя, т. е. действовал не корысти ради, а во имя процветания обители. Иван Алексеевич начинал говорить и о противниках Иосифа, о заволжских старцах, но Иосиф словно самолично тут же вторгался в тесноту его понятий и возможностей объясняться со столь невежественным существом, как Сашенька, и несчастный вспотевший отец, сбившись, опять принимался за стяжателя и гонителя еретиков.

И только прозвучит пролог о заволжских старцах, с Сашенькой как будто случалась некоторая истерика, и ее плечи тряслись от смеха. Но ее отцу ведь было тяжело в эту минуту, означавшую появление тени Иосифа на темных горизонтах его внутреннего обозрения, так что даже и перед его глазами образовывалось какое-то подобие тьмы или большого миража с лихорадочным движением не вполне различимых фигур, и он не мог видеть происходящего с дочерью. Ей же рисовались разные смешные немощные старцы, у которых возня из-за воззрений, нынче представляющихся не иначе как нелепыми, и она с трудом удерживалась от того, чтобы рассмеяться прямо в лицо разгорячившемуся отцу. Однако это было бы чересчур, отца не следовало обижать и опасно было сердить, поэтому Сашенька сгоняла с губ улыбку и устраивала на них более строгий рисунок, и когда Иван Алексеевич снова обретал возможность видеть ее, она уже представала перед ним внимательно слушающим и вникающим человеком. Но все подозрительнее всматривался в нее отец. Наступали мгновения, между слепотой и последовательным улучшением зрения, когда он достигал своего рода прозрений. Он вдруг начинал видеть отдельность Сашеньки, ее обособленность и самостоятельность, улавливать ее непреклонность в нежелании согнуться под тяжестью возлагаемых им на нее исторических сведений. Уже пугал его и самый факт того, что можно привезти такую девушку в самое сердце старины, поставить ее среди древних стен, где, казалось бы, никакому разуму и ничьей душе не отогнать естественного интереса к не совсем-то и умершей правде давних людей, а она все же будет безмятежно и нагло раздумывать о своем, вынашивать свои крошечные мыслишки о ждущих ее совершенно других разговорах и развлечениях. В ее душе не воскреснут образы людей прошлого, хотя бы и великих, и в сердце не проснется любовь к ним, ибо она исполнена только собственной силы и восхищения своей красотой, о которой знает как о постоянно нуждающейся в поддержке и неком дополнительном украшении.

- Ты выглядишь хорошо... - произнес Иван Алексеевич сумеречно. - Ты отнюдь не проигрываешь на фоне этих стен. На этот счет не беспокойся... Прошу, однако, на минутку перестань об этом... да-да, сейчас об этом не думай, а вот... - Он не договорил и с новой пристальностью всмотрелся в дочь. - Ну, что же ты молчишь?

Сашенька, отвернувшись, пожала плечами.

- Думаю, - ответила она как бы с напряженностью, с желанием, чтобы отец сам догадался о том, чего она не договорила или не смела сказать, и больше уже ни о чем не спрашивал ее.

- И о чем же ты думаешь? - по-своему напрягался Иван Алексеевич. Он словно прорывал завесу, опустившуюся на дочь, и в этом его мучительном труде вдруг возникала цель слишком, страшно приблизиться к Сашеньке и, может быть, даже загнать ее в угол.

- Да все о том же...

- Ну? - тревожно выкрикнул Иван Алексеевич.

Сашеньку толкнул изнутри порыв смеха. Она странно искривила губы, посмотрела на отца вытаращенными глазами и сказала:

- Так ведь мне того, замуж пора...

Иван Алексеевич закричал и забегал, а очутившись вдруг за спиной у дочери, он поднял ногу и, согнув ее в колене, презрительно, как бы только снисходя до жестокости, погрузил грязную туфлю в округлость Сашенькиного зада, показавшегося ему на этот раз чересчур рельефным, надуманным в своей выпуклости. На его лице изобразилась неутоленная жажда оскорблять и унижать. Затянувшимися пленкой молчания, темного безмолвия глазами он смотрел на вызванные толчком поспешные шаги дочери по влажной траве. Она разламывалась и едва ли не крошилась, а он был крепок и нерушим. Сашенька возгласила что-то встрепенувшимся щенком. Слезы брызнули из ее глаз. Отогнувшись в сторону, как готовый опасть лепесток, она испуганно зарыдала.

Старик опомнился. Выпучив глаза, он хватал дочь за руки и прижимал ее к себе. Ей же казалась ужасной и его внезапная нежность, и она судорожно цеплялась за ствол дерева, ища у него спасения от отца.

- Прости, прости... - лепетал Иван Алексеевич. - Я этого не хотел, это вышло случайно...

- Ну как ты мог, папа?

Сашенька говорила сквозь рыдания.

- Я и сам не знаю. Я теперь очень расстроен.

Перестав плакать, она закрыла лицо руками.

- Мне больно...

- Неужто? Я же не сильно, это было всего лишь невольное движение... Ну что мне сделать, Сашенька, что мне сделать, родная, чтобы ты меня простила?

- Очень это обидно для меня, папа. Я взрослая... и не девка какая-нибудь, а ты... Как же это так? Будто в пивной! Еще никто, слышишь, никто не обходился со мной подобным образом, даже друзья, ну, те самые мои сверстники, которых ты презираешь... даже они...

- Это просто приключение, Сашенька.

- Ничего себе приключение! И что же дальше? Что меня ждет после такого? - снова бредила девушка. - Что впереди? Ты так и не объяснил мне, папа, в чем смысл жизни. А теперь обязательно, я требую... после того, что ты со мной сделал, ты не имеешь права уклоняться от ответа... Что, и другие будут поступать со мной так же? Я позволю! Я и тебе, папа, не позволяю. Больше не смей!

- Хочешь, я стану перед тобой на колени? Прямо здесь, у этих стен, у этих старинных башен, у этой обители Иосифа...

Он продолжал хватать летавшие в нервных жестах руки дочери, склонялся и целовал их, вдохновенный.

- Хочешь, я на руках понесу тебя домой? До самой Москвы! И уже будет совсем другое... и в монастырь не пойдем... На танцы пойдем. Я пойду с тобой на танцы. Я буду болтать с твоими дружками, с этими недорослями глупыми. Я буду как они!

Сашенька обняла его обеими руками и, откинув назад голову, пытливо смотрела на него.

- Папа, за что ты меня ударил?

- Давай присядем и разберемся, - засуетился Иван Алексеевич. - Вот здесь, садись, на травке. Да вот, прямо на книжку садись! Книжкой почти что жертвую! - все неистовей суетился выбитый из колеи отец; в своем неистовстве сделал все, чтобы Сашенька аккуратно и защищено сидела на только что приобретенной, толком не познанной им еще книге. А затем он положил руку на плечо дочери и, глядя на озеро, сказал проникновенно: - Ты не захотела меня понять, и я тебя ударил.

- И только-то?

- Какие же подробности тебе еще нужны?

- Ты любишь меня?

- Люблю, но ударил, и это теперь камнем лежит на моей совести. Я и сам не понимаю, как смог. Не знаю, простишь ли ты меня когда-нибудь. Ты ведь это запомнишь. Может быть, все станет снова обыкновенно, восстановится, а ты все-таки помнить будешь. Я посмотрю на тебя, на твое милое лицо, и ты улыбнешься мне в ответ, но тут-то меня и кольнет: она помнит! Как я буду переносить такую муку, я не знаю, Сашенька. Мне отныне словно и не жить. Что мне делать?

- Я тебя простила. Поверь, папа, это не стоит того, чтобы действительно страдать.

- Нет, тут что-то большее, - в раздумье покачал головой Иван Алексеевич. - Если бы я тебя прямо сейчас ударил еще раз, мне это уже было бы все равно. Разом больше, разом меньше... Но тот, первый раз... Из-за него меня словно жжет огнем... И не в тебе даже дело, во мне скорее, в том, что у меня лежит на душе, или даже где-то под душой, а тут вдруг вылезло. Вот этого уже нам с тобой не исправить. Найти бы кого-то, кому бы я мог рассказать все это, про все, что у нас с тобой случилось...

- Зачем? - вскинулась Сашенька. - Этого не надо, я, знаешь, позоров не хочу. Скажи, что ты этого не сделаешь. Поклянись! Или я буду бояться, я буду постоянно чего-то стыдиться...

- А если Богу?.. Чего же тебе стыдиться, если я откроюсь Богу?