ил многие переселения своей души, хотя для философа он извлек крайне мало пользы из этих воспоминаний. Помнить, кем они некогда являлись, было бы поучительным для королей, государственных деятелей и, по существу, для всех человеческих существ, призванных быть теми, кто они есть, и играть свою роль на сцене мира. Отсюда мы могли бы вывести представление о рае и аде: если бы тайны нашей прежней личности хранились глубоко в нас, мы содрогались бы от вины либо торжествовали от восхвалений, воздаваемых нашим прежним обличиям. Поскольку тяга к славе и доброй посмертной репутации столь же естественна для человека, как и его привязанность к самой жизни, он должен трепетать перед честью или позором, сохранившимися для истории. Кроткий дух Гая Фокса успокоился бы воспоминанием о том, что некогда он проявил себя достойно в облике Марка Антония. Переживания Алкивиада или даже изнеженного Стини[21] Якова I могли бы уберечь Шеридана[22] от следования той же тропой ослепительного, но мимолетного блеска. Душа нынешней Коринны[23] была бы очищена и возвеличена тем, что некогда воплотилась в образе Сапфо. Если бы вдруг чародейка-память заставила всех представителей нынешнего поколения вспомнить, что десять столетий назад они являлись другими людьми, немало наших свободомыслящих мучеников с удивлением узнали бы, что страдали еще как христиане от гонений Домициана. А судья, вынося приговор, внезапно узнал бы, что прежде приговаривал святых ранней церкви к пыткам за неотречение от религии, которую теперь исповедовал сам. Последствиями такого прозрения были бы лишь благие дела и великодушие. И все же чуднó было бы наблюдать, как возгордились бы иные служители церкви от сознания, что их руки некогда держали скипетр, а честный ремесленник или вороватый слуга обнаружил бы, что превращение в праздного дворянина или главу акционерного общества не слишком повлияло на его нрав. В любом случае можно предположить, что смиренные возвысились бы, а знатные и горделивые ощутили бы, как все их награды и заслуги обращаются в безделушки и детские забавы, оглянувшись на скромное положение, которое занимали когда-то. Если бы философские романы были в моде, можно было бы написать прекрасную книгу о развитии одного и того же разума в разных условиях, в разные периоды мировой истории.
Но вернемся к м-ру Додсворту, ведь нужно сказать ему несколько слов на прощание. Мы просим его более не хоронить себя в безвестности; если же он из скромности сторонится общественной жизни, умоляем его свести знакомство с нами лично. Нас тяготит тысяча незаданных вопросов, неразвеянных сомнений, неустановленных фактов. Если он страшится того, что старые привычки и странный внешний вид сделают его смешным для привыкших к современной изысканности, мы заверяем, что не станем высмеивать его наружность и что достоинство и душевное совершенство всегда будут вызывать наше уважение.
Мы говорим это на тот случай, если м-р Додсворт жив. Но, возможно, он вновь расстался с жизнью. Возможно, он открыл глаза лишь для того, чтобы закрыть их еще плотнее. Возможно, его древнее тело не сумело приспособиться к пище наших дней. Ему, с содроганием обнаружившему себя в положении живого мертвеца, так и не нашедшему общности между собой и нынешней эпохой, предстояло еще одно последнее прощание с солнцем. Возможно, его спаситель и озадаченные местные жители проводили его в последний путь до могилы, где он смог уснуть истинным смертным сном, – в той же долине, в которой уже так долго отдыхал. Д-р Хотэм мог бы установить простенькую табличку над его дважды погребенными останками с надписью:
Памяти Р. Додсворта,
англичанина.
Родился 1 апреля 1617 года,
скончался 16 июля 1826 года
в возрасте 209 лет
Если эта надпись сохранится после неких ужасных потрясений, которые заставят мир начать жизнь заново, она может стать основой для множества научных исследований и изобретательных теорий о расе, оставившей подлинные свидетельства о людях, достигших такого немыслимого возраста.
Гилберт Кийт Честертон
Самый запоминающийся из созданных Честертоном образов – безусловно, патер Браун: фигура, известная не только любителям детективов. На самом деле это, наверное, не совсем справедливо (Честертон – автор очень многоплановый), но… в каком-то смысле объяснимо. У Брауна, как и у его создателя, очень «католический» взгляд на жизнь (впрочем, как и на смерть), на соотношение между реальным и иррациональным, на мистицизм – как «традиционный», связанный с учением Сведенборга, так и «новомодный» (для времен Честертона, конечно).
Кроме того, этот взгляд предполагает особое внимание к «величию мелочей». И к тому духу «доброй старой Англии», который в творчестве Честертона всегда чувствуется, даже когда изображаемая им Англия не так уж добра и подчеркнуто современна (опять-таки на момент написания рассказа).
В качестве примера можно проанализировать тот эпизод «Величия мелочей», который сам автор с тихой иронией называет «загадочным»: узоры в саду, выложенные из бутылочных пробок. Это ведь не детские игры, а единственное украшение бедного садика, разбитого взрослыми на тесном участке. При минимальном достатке современники Честертона выкладывали такие узоры из разноцветного гравия, а еще дополняли их диковинного вида камнями, устраивая маленькие «альпийские горки»: считалось приличным также украшать их раковинами – то привозными тропическими, то окаменелыми. Это вдобавок могло заменить недостаток экзотических растений, которые стоили недешево. Тот, кто не имел средств даже на такое, но все же стремился придать своему палисаднику оригинальность, использовал в сходных целях раковины от съеденных устриц (для тогдашних англичан – пища бедняков). Но здесь, похоже, семья совсем бедная, даже устричных раковин у них нет… зато винных пробок – в избытке. Сразу возникает вопрос: на что отец семейства расходует бóльшую часть бюджета… и не по этой ли причине семейство прозябает в такой нищете?
Мелочь? Но это одна из тех «великих мелочей», из-за которой кто-то, покидая этот мир, выбирает путь «в великаны», а другой предпочитает навсегда остаться здесь, на ближней окраине несовершенного, но столь дорогого ему мира.
Огненный ангел
Я обнаружил, что на свете действительно есть человеческие существа, которые думают, будто сказки вредят детям. Я не говорю о госте в зеленом галстуке, ибо его я никогда не считал настоящим человеком. Но дама, написавшая мне серьезное письмо, считает, что детям нельзя давать сказки, даже если они правдивы. Она говорит, что жестоко рассказывать их детям, ведь дети могут их испугаться. В таком случае придется утверждать, что жестоко давать девушкам сентиментальные романы, ибо девушки могут над ними плакать. Все эти разговоры – от полного забвения того, что собой представляет ребенок, и на этом забвении построено множество образовательных схем. Если вы будете оберегать детей от гоблинов и троллей, дети сами выдумают их. Маленький ребенок в темноте может увидеть больше кошмаров, чем сам Сведенборг. Он может вообразить чудовищ слишком страшных и темных, чтобы их нарисовать, и дать им такие жуткие имена, какие не могут явиться даже в безумном сне. Ребенок обычно любит ужасы и продолжает наслаждаться ими, даже если они его пугают. И трудно сказать точно, когда ему становится действительно плохо, – и то же верно для нас, когда мы по собственному желанию заходим в пыточную камеру великой трагедии. Страхи не приходят к нам из сказок, они рождаются в глубине нашей души.
Пугливость ребенка, как и дикаря, вполне разумна; им тревожно в этом мире, потому что этот мир и правда очень тревожное место. Они боятся остаться одни, потому что это на самом деле ужасно – быть одному. Варвар боится неведомого по той же причине, по которой агностик восхваляет его, – потому что оно есть. Итак, сказки не порождают детские страхи или любые другие виды страха; сказки не знакомят ребенка с идеями зла или уродства; все это уже есть в ребенке, потому что есть в нашем мире. Сказки не приводят ребенка к мысли о чудовищах, они учат его, как с ними бороться. Если у ребенка есть воображение – он знаком с драконом. Сказка же рассказывает о том, как святой Георгий смог этого дракона победить.
Именно это делает сказка: она показывает с помощью ряда ярких картинок, что у беспредельного страха есть предел, что бесформенным чудищам противостоят божьи рыцари, что во вселенной есть нечто более таинственное, чем тьма, и более сильное, чем страх. Когда я был ребенком, я вглядывался в темноту, пока ее громада не превращалась в гигантское чудовище ростом выше небес. Если в небе виднелась звездочка, она всего лишь делала его циклопом. Но сказки вылечили меня: на следующий день я прочитал подлинную историю о том, как одноглазый гигант примерно тех же размеров был побежден маленьким мальчиком вроде меня (с таким же опытом и даже ниже по социальному статусу) с помощью меча, пары плохоньких загадок и храброго сердца. Иногда ночью море казалось мне таким же страшным, как любой дракон. Но потом я познакомился со множеством младших сыновей и маленьких матросов, для которых справиться с драконом-другим было так же просто, как и с морем.
Возьмите одну из самых страшных сказок братьев Гримм – «О добром молодце, который страха не знал», и вы поймете, что я имею в виду. В этой сказке много настоящих кошмаров. Мне особенно запомнилось, как ноги человека, упавшего в камин, пошли сами собой, а потом соединились с выпавшими из камина туловищем и головой. Но главное в сказке совсем не эти ужасы, а то, что главного героя они не пугают. Самое страшное из всех этих кошмарных чудес – его бесстрашие. Он хлопает чудовищ по спине и приглашает чертей выпить с ним вина; множество раз в своей юности, страдая от страхов нашего времени, я молил о двойной порции твердости его духа. Если вы не читали концовку этой истории – идите и прочитайте; это одна из самых мудрых вещей в мире. В конце концов героя пугает его жена, выливая на него ушат холодной воды. В одной этой сентенции гораздо больше правды о браке, чем во всех книжках, что сейчас наводнили Европу и Америку.