Послание из тьмы — страница 22 из 70

Я принадлежу к старшему поколению; мы проще нынешней молодежи и не любим отыскивать в произведениях искусства психологические тонкости; я отказываюсь находить в музыке что-либо, кроме мелодии и гармонии, но тогда мне чудилось, будто в сети звуков, которые сплетал инструмент, бьется некая сущность. Громче, тише – педали преследовали ее, а мануалы громогласно одобряли эту охоту[26]. Бедняга! Кто бы это ни был, ему, казалось, уже не спастись!


Мое нервическое раздражение переросло в гнев. Кто же там бесчинствует? Кто осмелился так играть во время богослужения? Я поглядел на людей, сидящих вокруг: никто из них не проявлял ни малейшего волнения. Спокойные лица монахинь, коленопреклоненных перед алтарем, оставались столь же отрешенными в легкой тени их белых высоких чепцов. Модно одетая дама рядом со мной смотрела на монсеньора К. словно в ожидании благой вести. Судя по выражению ее лица, орган, по-видимому, исполнял что-то вроде «Аве, Мария».

Но вот проповедник наконец-то перекрестился и жестом потребовал тишины. Я с радостью обернулся к нему. Ведь я пришел сегодня в церковь Сент-Барнабе, надеясь восстановить душевный покой, но мне это пока не удалось.

Меня изнурили три ночи физической боли и, что еще хуже, душевных терзаний. Изможденное тело и рассудок, одновременно оцепенелый и болезненно чувствительный, – вот что я представлял собой, когда пришел в свой любимый храм за исцелением. Ибо все эти три ночи я читал «Короля в желтом».

– И восходит солнце, и собираются они, и прячутся в своих логовах. – Монсеньор К. произносил эти слова ровным голосом, спокойно глядя на паству. Но я отвернулся, сам не знаю почему, и снова посмотрел в сторону портала церкви. Органист только что вышел из-за труб своего инструмента и направился по галерее к небольшой дверце, которая ведет к лестнице, выходящей прямо на улицу. Это был стройный человек, с белым как мел лицом, одетый в черное. Когда он скрылся за дверцей, я подумал: «Скатертью дорожка! Избавь нас от своей гнусной музыки! Надеюсь, твой помощник лучше справится с заключительным соло».

С чувством облегчения – с глубоким, спокойным чувством облегчения – я вновь обратился к лицу доброго человека на кафедре и приготовился слушать. Наконец-то я обрел то равновесие, которого так жаждал.

– Дети мои, – сказал проповедник, – есть истина, которую чрезвычайно трудно усвоить душе человеческой. Истина эта заключается в том, что она, душа, не должна ничего бояться. Однако ей не дано как-либо узнать, что повредить ей ничто не может.

«Любопытная теория для католического священника! – подумал я. – Посмотрим, как ему удастся согласовать ее с учением отцов церкви».

– На самом деле ничто не может повредить душе, – продолжал он, невозмутимо и отчетливо, – потому что…

Расслышать окончание мне так и не довелось; в который раз я отвернулся от кафедры, неведомо почему, и поглядел в сторону выхода из церкви. Тот же самый человек вышел из-за органа и двинулся по галерее тем же путем. Однако времени прошло слишком мало, он не мог успеть уйти и вернуться, да если бы он и вернулся, я должен был это заметить. Мне вдруг стало зябко, муторно на душе; и все-таки я не понимал, какое мне дело до того, куда и откуда ходит органист. Я смотрел на него, не в силах отвести глаза от его черной фигуры и белого лица. Оказавшись прямо напротив меня, он обернулся и через всю церковь послал мне взгляд в упор, полный лютой, смертельной ненависти. Никогда не переживал я ничего подобного; упаси меня бог увидеть такое снова! Затем он исчез за той же дверцей, что и в первый раз, – всего минуту, а то и менее, назад.

Я застыл на стуле, пытаясь собраться с мыслями. Первая моя реакция напоминала состояние жестоко обиженного маленького ребенка, когда он замирает, прежде чем дать волю слезам.

Внезапно обнаружить, что тебя так ненавидят, – это очень больно; и еще больнее становилось оттого, что этот человек был мне совершенно незнаком. За что он может ненавидеть меня, если мы никогда прежде не встречались? На мгновение это чувство подавило все остальные, даже страх растворился в печали, и в тот момент я ни в чем не усомнился; но приступ боли миновал, ко мне вернулась способность рассуждать, и здравый смысл пришел на помощь.

Я уже упоминал, что церковь Сент-Барнабе – не древнее строение. Она невелика и хорошо освещена, ее всю можно легко охватить одним взглядом. На галерею с органом дневной свет щедро льется через ряд высоких окон хора, в которых нет даже цветных витражей. Кафедра же расположена посередине центрального нефа, а следовательно, когда я повернулся к ней, любое движение на западном краю церкви должно было попасть в мое поле зрения. Неудивительно, что я заметил идущего органиста раз и другой, а в прочем я просто ошибся: неверно определил промежуток времени между его первым и вторым появлением. По-видимому, он вновь вошел через другой боковой вход. Что же касалось взгляда, который так расстроил меня, это все – игра воображения, а я – нервический глупец.

Я огляделся. Этому ли месту служить пристанищем сверхъестественных ужасов? Разве совместимо ясное, умное лицо монсеньора К., его сдержанные манеры и непринужденные, изящные жесты с мыслями о жутких тайнах? А когда я рассмотрел, что находится над головой проповедника, чуть не рассмеялся: крылатая леди, которая поддерживала один из углов балдахина над кафедрой, каменного, но похожего на парчовую скатерть с бахромой, смятую сильным ветром, при первой же попытке какого-нибудь василиска появиться на галерее рядом с органом, направила бы на него свою золотую трубу и просто уничтожила его одним дуновением![27] Я посмеялся про себя над собственной выдумкой, в тот момент она показалась мне весьма забавной; настроение мое резко изменилось, и теперь я готов был подтрунивать надо всем: и самим собой, и старой каргой у входа, которая содрала с меня десять сантимов за стул, прежде чем впустить в храм. («Да она больше смахивает на василиска, – мысленно решил я, – чем этот органист анемичной комплекции!») Меня смешила и печальная старая дама, и даже – увы, не стану скрывать – сам монсеньор К. Благочестие мое рассеялось. Никогда прежде со мной такого не случалось, но сейчас я хотел поиздеваться всласть.

И проповедь я слушать больше не мог. Речь монсеньора заглушали внезапно всплывшие в памяти строки; под их жужжание мысли мои становились все более фантастичными и неуважительными:

Святого Павла пастырь наш не хуже:

Великопостных шесть прочел проповедей,

Пользительных душе, как сладостный елей…

(Роберт Браунинг. Деревня и город)

Не имело смысла сидеть здесь дольше. Я должен был выйти на свежий воздух и избавиться от мерзкого наваждения. Понимая, что поступаю невежливо, я все-таки встал и покинул церковь.

Улицу Сент-Оноре заливало весеннее солнце. Сбежав по ступенькам с церковного крыльца, я увидел на углу тележку цветочницы: желтые нарциссы, бледные фиалки Ривьеры, темные русские фиалки и белые римские гиацинты в золотом облаке мимозы… По улице толпами фланировали искатели воскресных развлечений. Взмахнув своей тросточкой, я засмеялся, как они. Кто-то задел меня, проходя мимо. Прохожий не оглянулся, но его бледный профиль выражал ту же неукротимую злобу, что и глаза. Я следил за ним, пока он не скрылся из виду. Его гибкая спина тоже таила угрозу; казалось, будто он целеустремленно шагает куда-то, где добудет орудие моей погибели.

Ноги мои подгибались, я едва мог идти. Во мне просыпалось смутное ощущение какой-то давно позабытой провинности. Мне уже начало казаться, будто я заслуживаю той кары, которой угрожал органист, – за нечто давнее, очень, очень давнее. Долгие годы вражда дремала, но не исчезла, и вот теперь она готова была пробудиться и обрушиться на меня. Однако я не хотел сдаваться; из последних сил ускорив шаг, я прошел по улице Риволи, пересек площадь Согласия и добрался до набережной. Больными глазами смотрел я, как сверкают солнечные блики среди белой пены фонтана, на тускло-бронзовых телах речных богов. Триумфальную арку вдалеке окутывала сиреневая дымка, к ней сходились бесчисленные ряды серых стволов, а обнаженные кроны деревьев лишь слегка подернулись зеленью. И вдруг я снова заметил человека в черном – он шел в мою сторону по одной из каштановых аллей Кур-ла-Рен.

Я ушел от реки, бросился вслепую к Елисейским полям, дошел до самой арки. Лучи заходящего солнца падали на зеленую лужайку Рон-Пуэна, и в их сиянии мой преследователь сидел на одной из скамеек, рядом с детьми и молодыми матерями. Он ничем не отличался от любого горожанина, наслаждающегося воскресным досугом, от меня самого. Я чуть не произнес эти слова вслух, но при этом я отчетливо различал выражение безграничной ненависти на его лице. А ведь он даже не смотрел на меня! Крадучись, прошел я мимо него и потащился дальше по авеню, хотя ноги будто свинцом налились. Я знал, что каждая новая встреча с ним приближает исполнение его замысла и мою погибель. И все же я пытался спастись.

Последние лучи заката пронизали великую арку. Я прошел под ней – и столкнулся с черным человеком лицом к лицу. Только что я оставил его далеко отсюда на Елисейских полях, и вот он – идет мне навстречу в потоке парижан, возвращающихся из Булонского леса. Он прошел так близко, что задел меня. Его хрупкость была обманчива: казалось, что под просторной черной одеждой таится сталь. В его поведении не было признаков ни спешки, ни усталости, вообще никаких человеческих чувств. Все существо его выражало лишь волю и силу, нацеленную на меня.

В смятении я проследил за ним; он удалялся вниз по широкой авеню, запруженной толпой, среди блеска колес, лошадиной сбруи и касок гвардейцев.

Вскоре он скрылся из виду, тогда я повернулся и побежал. Добежал до леса, прошел его насквозь и, не останавливаясь, дальше и дальше… Не знаю, куда я шел, но по прошествии немалого, как мне казалось, времени наступила ночь, и я осознал, что сижу за столиком в маленьком кафе. Я побрел обратно через лес. Прошло уже несколько часов с момента нашей последней встречи. Физическое переутомление и душевные страдания лишили меня способности думать или чувствовать. Я устал, ужасно устал! Я хотел спрятаться в своей норе и решил пойти домой. Но до него еще нужно было дойти.