Последнее отступление — страница 25 из 74

— Они какие-то простодушные… Да, папа? — немного смущенная его шуткой, спросила она. — Ты знаешь, у меня сердце в пятки уходило, когда собиралась сюда. И всю дорогу боялась. А встретила в Верхнеудинске Артемку, и перестала бояться. Он такой славный, папа. И все они такие же славные, наверно.

— Узнаешь в свое время, не спеши.

— Но мы же скоро уедем. Да?

— Скоро сказка сказывается, Нина…

Об отъезде ему говорить не хотелось. Сейчас он пахарь и сеятель на отведенной ему десятине. В жестокие холода он готовил семена и удобрял почву. Зерна брошены в землю, пробились первые всходы, со временем они окрепнут, пойдут в рост, и тогда он может ехать домой. Домой… Собственно, какой у него дом? Нина здесь, и дом здесь, и уже не сосет его тоска, как недавно.

— Ты бы мне рассказала, как жила без меня, — попросил он.

— Я же рассказывала. — Нина поставила на стол тарелки с кашей. — Просто скучно мне рассказывать, и нечего.

В общем-то, она говорила правду. Ее жизнь была небогата событиями. Росла у тети, Сашиной сестры, женщины доброй, но абсолютно далекой от всего, что можно отнести к политике, на всю жизнь напуганной смертью Саши в тюрьме. Окончила гимназию, потом поступила на курсы медсестер, поработала в госпитале, пока не скопила денег на дорогу. О революции, о партиях у нее были очень смутные представления, и она, кажется, не проявляла к этому особого интереса (сказывалось влияние тети), что не совсем нравилось ему.

— Ты как решилась ехать в такую даль? — спросил он. — Сама же говоришь: боялась.

— Знаешь, папа, я трусиха, каких мало. Пришла первый раз в госпиталь, увидела бинты в крови и чуть не упала в обморок. А потом ничего. И всегда у меня так. Я себя теперь знаю и страху не поддаюсь… И мне очень хотелось видеть тебя. Плохо жить без отца, без матери. Нет, я на тетю не обижаюсь, но все равно плохо. Во сне тебя часто видела, когда была маленькой. Ты брал меня на руки и подбрасывал высоко-высоко, а я смеялась. И после этого тосковала еще больше…

Кто-то хлопнул воротами, быстро взбежал на крыльцо, резко дернул двери. Это был Клим. Запыхавшись, он крикнул с порога:

— Тимошка горит!

И сразу же убежал. Павел Сидорович выскочил из-за стола, кое-как оделся. Нина испуганно смотрела на него. Он задержался у дверей, торопливо проговорил:

— Ты не беспокойся… — надо было сказать еще что-то, но он ничего не придумал, шагнул в холод ночи, застегивая на ходу пуговицы полушубка.

Полная луна освещала одну сторону улицы белым светом, другая расстилала на дорогу черные тени заборов и домов. Тимохин дом был на освещенной стороне, возле него толпились люди, пахло дымом и горелой шерстью. Горел не дом, а омшаник, приткнутый вплотную к сеновалу. Пожар почти загасили. Черная, обугленная стена, закиданная снегом, шипела и потрескивала, дым и пар клубами уходили в небо.

— А я тебе говорю: подожгли! — услышал Павел Сидорович чей-то голос.

— Так и я говорю то же самое. — Это сказал Савостьян. Он стоял чуть в стороне, опирался на лопату.

— Но за что?! — крикнул Тимоха. — Кому стал поперек горла?

Всего несколько дней назад на Трех Верстах сгорел зарод Тимохиного сена. Тогда думали, что это случайность. Курил какой-нибудь пастух, бросил окурок…

— Подожгли? — спросил Павел Сидорович у Тимохи.

— А то нет? Искру сюда не донесет. Да и не загорится сейчас стена от искорки. Жалко все следы позатоптали.

— Ты сам увидел огонь?

— Нет, Семка. Вышел на двор — светлеет что-то на задах. За что, Павел Сидорович, напасть такая?

К ним подошел Клим. Все лицо выпачкано в саже, руки без рукавиц и тоже в саже.

— Это они за Семку отплачивают, Тимошка.

И Павел Сидорович подумал об этом тоже. Повернулся к Савостьяну, вглядываясь в его лицо, спросил:

— Как считаешь, правильно говорит Клим?

— Все могет быть. Я же толковал: семейщина, она зубастая, забижать себя, супротивничать никому не даст, она кусается.

— Порассуждай-ка, порассуждай!.. — надвинулся на него Клим. — Может, сам и подпалил, а теперь проповедничаешь!

— Не кидайся, Климка, на любого встречного! Подпалил не я. А кто, дознавайся, раз ты власть. Поищи ветра в поле! — Он отбросил лопату и пошел прочь.

Народ стал расходиться. У омшаника остались Клим, Семка со своей бабенкой, Тимоха и Павел Сидорович…

Стена уже не дымилась, но они для верности обсыпали ее снегом.

— Придется нам с Глашкой куда-то подаваться, — уныло сказал Семен. — Разорят из-за нас Тимоху.

Тимофей молчал, насупясь соскребал лопатой угли со стены.

— Поговорим завтра, — сказал Павел Сидорович.

Он знал, что именно сейчас нельзя никуда уезжать Семену. Не этого ли добиваются ревнители веры и старины… Каким языком заговорил Савостьян! Куда подевалась его благодушная снисходительность. Припекло, видать. Хотят застращать мужиков, добиться, чтобы не Совет был властью в Шоролгае, а духовный пастырь и крепыши вроде Савостьяна. И знают, куда бить. Не сможет Совет защитить одного человека, какое к нему доверие будет? Все продумали. И наказать некого. И защитить дом Тимофея невозможно. Не будешь же держать возле него охрану. Да и что толку с охраны. Надо придумать что-то совсем иное.

Занятый этими мыслями, он, возвратившись домой, быстро поужинал, сел к очагу. Огонь догорал, угли покрывались пеплом. Нина молча убирала со стола, не мешала ему думать. Когда он сказал ей, что Тимофееву усадьбу подожгли и коротко рассказал историю Семена и его жены-карымки, Нина как-то сразу притихла.

Взяв полено, он отщепнул несколько лучинок, бросил на угли, сверху положил дров, и в очаге вновь вспыхнуло пламя, свет упал на окно и заискрились обмерзшие стекла. Он почему-то подумал, что, возможно, и Савостьян сейчас сидит у такого же огня, посмеивается в рыжую бороду…. А напрасно посмеивается, совсем напрасно…

— Как это ужасно, папа! — Нина придвинула табуретку к очагу, села. В больших серых глазах ее прятался испуг.

— Что ужасно, Нина?

— Да все… И поджог, и что с Семеном так обошлись.

— Конечно, это ужасно, и, к сожалению, подобного этому немало на нашей грешной земле. А ты — скорей домой.

Нина ничего не ответила, но, когда он лег спать, мучаясь думами, как оградить Семена и дом Тимохи, она сказала из темноты:

— Папа, а ты хочешь, чтобы и я с тобой осталась?

— Не знаю… Надоест тебе.

— Тебе же не надоело! А я хочу быть… хочу помогать тебе.

Он улыбнулся. Святая простота!..

Утром, все продумав и взвесив, он вместе с Климом зашел к Тимохе, и втроем они еще раз обсудили со всех сторон план действий, составили список наиболее заядлых подпевал уставщика.

Часа через два, по вызову Клима, в Совет явились уставщик и Савостьян. Лука Осипович даже не сел. Обращаясь к одному Климу, строго спросил:

— Чего надо? Зачем понадобились?

Савостьян старался держаться на короткой ноге, но взгляд его был насторожен, выжидающ.

— Мы вас долго держать не будем, — сказал Клим, протянул список уставщику. — Возьми эту бумагу, Лука Осипович, и спрячь за божницу. Храни ее пуще святого писания.

— Для чего мне ваша бесовская грамота?

— Возьми, — Павел Сидорович насупил брови. — В этом списке те, кому придется своим добром расплачиваться, если сгорит дом Тимофея или случится что другое.

— С какой такой стати? — Савостьян глянул через плечо уставщика на список. — Других глупостев не могли выдумать?

— Ты от этой глупости станешь смирней теленка! Понятно тебе? — резко оборвал его Клим. — Придумали тоже, огнем пугать. Еще раз попробуйте. Мы даже тушить не станем. Не дом Тимохи будет гореть, а твоя телочка, Лука Осипович, твои конюшни, Савостьян. За все до последней палки и тряпки с вас сдерем.

— Вот вы как? — Савостьян с откровенной злобой посмотрел на Павла Сидоровича. — Твои придумки?

Выдержав его взгляд, Павел Сидорович с язвительной усмешкой ответил:

— Советская власть — она зубастая, Савостьян.

2

Недели через три после крещения ударила вдруг ростепель. По колеям дорог поползли мутные ручьи, в низинах заблестели лужи. Подставив теплому солнцу бока, у заборов целыми днями грелись коровы, сонно пережевывая жвачку, а на резных наличниках окон весело чирикали воробьи, ворковали голуби.

Казалось, зима ушла невозвратно. Но с севера, через Тугнуйский хребет переползли отягощенные снегом облака, и в мутную воду луж, на плешинки проталин, на поля и крыши домов повалились мокрые хлопья. К вечеру похолодало, подул ветер, и задымилась на улицах поземка.

Захар стоял за сараем, в затишье, прислушивался к шороху ветра, ловил на раскрытую ладонь отвердевшие снежинки. Снег — это хорошо: земля насытится влагой, урожай, господь даст, добрый уродится, отдохнет малость народ, наестся досыта и станет добрее, и кутерьма, какая поднимается, затихнет.

Раздумывая о подступающей весне, об урожае, он подбросил лошади сена, потрепал ее рукавицей по шее. Лошадь подхватывала вислыми губами пахучую траву, вкусно похрустывала. Добрая еще лошадь, не изработанная, жалко — одна. Будь две таких, сколько земли поднять можно! Артем что-то примолк. Послал весточку с учителевой дочкой, и с тех пор ни слуху ни духу.

В последнее время он только о том и думал, как добыть коня на время весеннего сева. Без второго коня хозяйство не поднять. На Артемку, по всему видно, надеяться нечего. Наверно, что заробит, то и проест. Да еще, упаси бог, заведет ухажерку, фитюльку какую-нибудь городскую…

Кто-то постучал в ворота. Поставив вилы в угол, Захар вышел во двор. Над воротами возвышалась голова Базара в лохматом малахае.

— Эге-ге! Здравствуй-ка, хозяин! — весело крикнул пастух, и в улыбке сверкнули его белые зубы.

— А, тала! — обрадовался Захар. — Давай заезжай. — Он торопливо раскрыл ворота, и Базар, покачиваясь в седле, въехал во двор. Захар взял из его рук повод, привязал вспотевшую лошадь к предамбарнику.

— Пусть-ка подсохнет, потом дадим ей сена. Пошли в избу. Как здоровье твоего батюшки-то?