Последнее отступление — страница 4 из 74

Артемка не сразу сообразил, что сказать Федьке: никогда не думал об этом. А здорово бы, города повидать. Интересно там. В книжках, какие Павел Сидорович давал, про городской рабочий народ Артемка читал. Они, рабочие, революцию делают, у них свой праздник есть — Первое мая. «В этот день, — вспомнил Артемка слова Павла Сидоровича, — рабочие в городах собрания устраивают, демонстрации». «Вот бы поглядеть. Рабочая пролетария — сила, царя прогнала. Никакая полиция не помогла. Вот бы с ними пожить с годок. И просто махнуть с Федькой…»

— С батей потолковать надо. Не отпустит…

— А ежели убежать?

— Не побегу. Весной надо пахать, сеять, а батя с покалеченной рукой.

— Много ли пахать у вас, молчал бы уж. Попросись, и держать он тебя не станет. Вдвоем-то мы такие дела завернем, что вся деревня ахнет от зависти.

— Я поговорю с батей.

К Назарихе пришли, когда у нее уже полно было ребят и девчат. Хозяйка, молодая еще, бездетная солдатка, разбрасывала на столе карты, гадала. На лавках, на табуретках сидели парни и девчата и грызли семечки, орехи. Карпушка Ласточкин, склонив голову на мехи гармошки, тихо наигрывал «сербияночку».

— Ой, девки, везет нам сегодня! — громко сказала девушка в легком кашемировом полушалке. — Ухажеры так и прут на огонек. Еще двух бог послал…

— Обрадовалась? — засмеялся Артемка. — Ухажеры есть, да не про твою честь, Уля.

Она фыркнула и сказала звонкой скороговоркой, как горсть гороху на пол высыпала:

— Не больно и нужны вы такие… На морозе мерзнете, на жаре таете, ни то ни се — водичка.

Федька подсел к Назарихе, попросил ее сворожить. Назариха пухлыми, белыми руками, с бронзовыми широкими кольцами на пальцах, разбросила карты.

— Счастливый ты, — позавидовала она, — карты показывают, что тебя ждет король трефонный в казенном доме. У него ты получишь нечаянный денежный интерес. Бубновая дама к тебе с сердцем, со свиданием…

— Брешешь ты, Степанида. И в прошлый раз набрехала.

— Брешу — не верь. Кто тебя заставляет? Я говорю то, что показывают карты, — обиженно подобрала она сочные, красные губы.

— Ну-ну, не лезь в бутылку, у нее горло узкое, — остановил ее Федька. — А ты вон какая. Нагуляла жиру без Назара. Приласкала бы меня, парень я бравый.

— Тю, бесстыдник! — Назариха шлепнула колодой карт Федьку по лбу. Он засмеялся и сел рядом с Улей.

— Что пригорюнилась? — спросил он.

— Откуда ты взял? Что горевать, когда нечего надевать — знай наряжайся. А вообще-то горюю. Ухажер от меня убежал, — она со смехом показала на Артемку.

Артемка глянул сердито на Улю. Вот еще, вздумала насмехаться при всем народе! Он хотел ей ответить как-нибудь позанозистее, но тут Карпушка рванул мехи гармошки и заиграл веселую «подгорную». Артемка озорно свистнул и пропел:

Чем вы, девушки, гордитесь?

Ваша спесь ить всем видна.

Так и этак повернитесь —

Три копейки вам цена.

Парни одобрительно зашумели. Ловко отбрил, в другой раз не станет задаваться. Но нет, не на ту напал! Лукаво сощурив глаза, Уля тут же ответила:

Девки стоят три копейки,

А ребята стоят рупь,

Но задумают жениться —

Трехкопеечну берут!

Перестрелка частушками между Артемом и Улей развеселила молодежь. Попросили Карпушку сыграть плясовую. Федька вышел на середину избы и, лихо топнув ногой, понесся по кругу. Невысокий, кряжистый, в другое время он бы ничем не выделялся среди парней. Но сейчас Федька был красив. Черная сатиновая рубашка, стянутая малиновым витым пояском с пушистыми кистями, ловко облегала его крепкую фигуру. Преобразился Федька.

Он остановился перед Улей, похлопал ладонями по голенищам и подошвам сапог, дважды требовательно топнул ногой и отступил назад.

Уля не заставила себя уговаривать. Она сбросила с головы полушалок, обнажив густые русые волосы, заплетенные в косу.

В конец косы был вплетен голубой бант. Когда Уля плясала, бант летал за ней, как большая бабочка. Ноги Ули в красных высоких полусапожках выбивали четкую, чистую дробь.

После Федьки и Ули плясали другие ребята и девушки. Плясал и Артемка. Он любил быструю «русскую» и плясал ее не хуже любого парня в деревне.

Карпушка-гармонист под конец умаялся до того, что, отложив гармонь в сторону, привалился спиной к стенке и сидел, вытирая со лба пот, отдуваясь, словно пробежал добрый десяток верст.

Расходились поздно. Федька и Артемка вышли вместе. Падали на землю редкие снежинки. Ночь была темна, ветрена, холодна. Федька молчал.

— Чего приуныл? О чем печалишься? — спросил Артемка.

— Непогодь, а мне в город надо, — неожиданно зло ответил Федька. — Сто верст с лишком по морозу не фунт изюму. Ты поедешь али нет, скажи, а то будешь тянуть кота за хвост.

— Я же сказал: попрошусь у бати. Прощевай…

— Обожди. Ты того… как его… С Улькой-то не шибко… Не лапай ее. Понял? Заранее упредить хочу, чтобы греха не было. Знай, эта девка занятая.

— Ну и чудило ты, Федька, — засмеялся Артемка. — Чудило!

4

Дед Захара Кузьмича был человек нелюдимый. Он не переносил деревенскую сутолку, драки мужиков в праздники, досужие пересуды баб в будни. Половину жизни провел в тайге, охотясь на зверя и птицу, промышляя смолу и деготь. С него-то и пристало к семье Кравцовых прозвище — лесовики. Прозвища у семейских вообще были в ходу. Фамилии знало только начальство, да и то в ведомостях по сбору налога рядом с фамилией проставлялось прозвище. Без этого попробуй найти в деревне какого-нибудь Маркела Овчинникова. Овчинниковых треть села, из них дюжина Маркелов. Прозвища, унаследованные от родителей, часто никак не подходили детям. Одного Маркела, к примеру, все звали Хлюпиком, а он был такой верзила, что его не всякая лошадь верхом увезет.

Захар же не был таким нелюдимым, как его дед, но прозвище свое все-таки оправдывал — наведывался в тайгу часто и жил там подолгу.

Для своего зимовья дед Захара облюбовал красивое и малодоступное место. В широкой пади над быстрой горной речушкой высилась заросшая зеленым мхом скалистая стена. Она примыкала к крутой горе. Стена огораживала небольшую площадку, десятин в шесть-семь, не больше. На ней росли сосны, лиственницы, старый кедр и кусты ольховника.

Вот на этой площадке и срубил Лесовик из толстых смолистых бревен свою охотничью избу. Позднее, когда у него выросли сыновья и стали вести хозяйство самостоятельно, Лесовик переселился в зимовье и дожил в нем до своей смерти. Рядом с зимовьем он поставил сарай для лошади, поодаль — баню.

К подножию каменной стены Захар и Артемка приехали, когда над косматыми таежными горами поднялось солнце. Выпавший ночью снег нестерпимым блеском резал глаза. Захар остановил лошадь, взял ее под уздцы и повел в гору. Дорога на площадку для лошади с упряжкой была не безопасна. Она поднималась вверх по обрывистому карнизу.

Возможно, поэтому и не любили другие охотники ночевать в зимовье Лесовика. Последние три года, пока Захар был на войне, оно пустовало. От непогоды постройки на площадке сильно пострадали.

Захар думал отправить Артемку домой в тот же день, но пришлось задержать. Одной-то рукой тут ничего не сделаешь. Вдвоем, дай бог, за день управиться.

Отец и сын разгребли у избы сугробы, заново перекрыли крышу. Артемка спустился к реке, надолбил у берега глины, разогрел ее на костре, наладил печь: сменил негодные кирпичи, замазал глиной трещины. Захар проконопатил стены зимовья.

— Ну вот, теперь можно зимовать, — весело сказал он.

Затопили печь. В зимовье стало тепло. Артемка нагрел воды, смел веником пыль с потолка и стен, выскоблил до-желта пол. Потом нарубил мелких сосновых веточек и разбросал их на полу. Зимовье сразу приняло обжитой вид.

Вечером отец и сын сидели у печки. Захар точил топор и нож, а Артемка шевелил в печке горячие угли и задумчиво смотрел на рыжие языки пламени, лизавшие сухие поленья.

В зимовье витали душистые запахи смолы и хвои. Спокойно и размеренно ширкала сталь ножа об оселок.

— Так я поеду, батя? — спросил Артемка.

— Завтра ступай с богом. Дровишек попутно захватишь.

— Да не об этом я. На заработки-то отпустишь?

Захар засопел, лезвие ножа яростно заскрипело на точильном камне. Не хотел он отпускать сына. И не потому, что боялся не управиться с хозяйством. Артемка парень горячий, молодой, в голове у него и сейчас мысли непонятные, а уедет и вовсе схлестнется с политиками-горлодерами. Добра от этого не жди. Мало ли таких вот парней перемерло на каторге. Родители убивайся, а им все нипочем, лезут, как метляки на огонь.

Если же рассудить по-умному, выходит, что парню дома делать нечего. Хлеба сеять придется мало. И семян в обрез, и коняшко один, много на нем не подымешь. В городе Артемка мог бы неплохо подзаработать. Глядишь, и второй конь во дворе появился бы. А может, два. На двух-то или трех конях ежели работать, то много можно вырастить всего: не только себе, но и на продажу останется. К тому времени Артемка женится, лишняя работница в семье — лишний рубль в кармане. Жизнь-то при небольшой семье с достатком будет.

— Видишь, какое дело, сынок, — сказал Захар, — супротив твоего желания я не иду. За полу держать тебя не собираюсь. Но допрежде всего дай мне слово, что в политику не станешь влезать. Сторонись этой холеры. От нее, кроме гибели, ничего не дождешься. Политика — мутное дело. Я-то насмотрелся. Царя согнали с места — посадили Керенского. Теперь и его, поговаривают, сбросили. Пусть садят, кого захотят, нам от этого пользы никакой. Царь был — мы пахали землю. Керенский стал — пашем, кто-то другой залезет в царевы терема — тот же коленкор будет. Из-за чего же голову в петлю толкать?

Артемка молчал. Будь у него такая же грамота, как у Павла Сидоровича, он бы расписал батьке, что значит народная власть, а что царская и буржуйская. Но нету такой грамоты… «Батя вроде и прав: дело крестьянина — хлеб выращивать. Надо спросить у Павла Сидоровича, как он это растолкует. А что сказать отцу сейчас? Дать слово не ввязываться в политику? Потом будешь ходить каяться. Скажем — демонстрация. Федька пойдет с рабочими, а я — сиди дома. Демонстрация — политика. Дал слово не совать в нее нос, ну и сиди, не рыпайся. Нет, это дело неподходящее. Заранее путы на ноги надевать нечего».