Ночью Баргуту стало хуже. Он рвал на себе рубашку, кричал:
— Двери откройте! Дыму-то напустили. Откройте! Ой-ой, догоняют. А ты в морду хочешь?! — Потом начинал что-то бормотать непонятное, затихал на некоторое время, вдруг ни с того ни с сего вскакивал на колени, обводил избу широко раскрытыми, безумными глазами и хрипло начинал петь песни.
Савостьяну стало жутко. Не дожидаясь утра, он запряг лошадь, положил Ваську на телегу и, привязав его чембуром к телеге, чтобы, упаси бог, не вскочил дорогой и не убежал, поехал домой.
Баба Савостьяна испугалась внезапного и столь позднего возвращения мужа, но быстро пришла в себя. Она встала на пороге, не пуская Савостьяна с Васькой на руках в избу.
— Он, можа, сдурел, а ты его сюда несешь. Да он нас ночью всех позарежет. Он и в своем уме был такой…
Савостьян матерно выругался, но слова бабы все-таки принял во внимание — положил Баргута в зимовье, с сопением стянул с него ичиги, бросил их в угол, вытер ладони о свои штаны.
— Сгорит парень, вон как пылает, — вздохнул он. — А ты что стоишь? — накинулся он на жену. — Давай воды холодной, рушник. Да живей ты ходи, боже ж мой, в кого ты такая неповоротливая? В колодец сбегай, а то припрешь из кадушки…
Когда жена принесла мокрое полотенце, Савостьян положил его Баргуту на лоб.
— Иди к Мельничихе, пусть поглядит парня…
Мельничиха, растрепанная, как всегда, неумытая, с заспанными глазами, прибежала, опередив Савостьяниху.
— А я так крепко спала, так спала. И сон хороший видела, — позабыв поздороваться, затрещала она. — Будто опять молодая да такая красивая, что ребята глаз от меня отвести не могут. А мне жениха выбрать надо. Я туда смотрю, я сюда смотрю…
— Хватит языком чесать. Парень, может, при смерти, а ты болтаешь. Лечи!
— Давай горшок глиняный без трещин, углей свежих, воды чистой, некипяченой, платок белый из козьей шерсти.
— Ты что, рехнулась? Где я тебе возьму козий платок?
— Козьего нету — давай из бараньей шерсти.
Савостьян принес все, что от него требовала Мельничиха. Она расстелила платок на столе, поставила на него горшок с водой, рядом положила угли. Согнувшись над горшком, начала шептать заклинания. Сейчас она сильно смахивала на ведьму. Ее космы повисли, закрыв лицо, костлявые руки быстро и бесшумно двигались над горшком. Наконец выпрямившись, она отбросила волосы, сотворила молитву и стала опускать горячие угли в воду — три раза по три угля.
— Я так и думала…
— Что?
— С глазу. Ты погляди, все угли потонули. Все до одного. Ух и худой глаз, кого хочешь в гроб сведет.
— Перекрестись! О гробе заговорила. Я тебя позвал лечить, а не о смерти разговаривать! — Савостьян топнул ногой. — Наговаривай с глазу. Я не хочу, чтобы Васька кончился.
Мысль о смерти Баргута, высказанная Мельничихой, была невыносима для Савостьяна. С тех пор как убежал Федька, а может быть, и раньше, Васька стал для него больше чем работник, потому что только он понимал Савостьяна.
Мужики считают Савостьяна жилой, хапугой, недолюбливают за это, завидуют его добру. Он и взаправду скуп, зря никому ничего не даст. Даром и ему никто ничего не давал. Было время, и ему приходилось жрать хлеб пополам с травой. Этого никто не замечал. А стоило засыпать закрома пшеницей — стал жилой, жадюгой. Он не хотел больше есть хлеб из брицы и хлебать кислую жижу из щавеля, не хотел, чтобы дети его ходили в штанах из дерюги. Страх за свое будущее и за будущее детей грыз ему внутренности. Вот и воровал коней из бурятских табунов. Воровал и тайком простаивал ночи напролет перед божницей. Баргут все это понимает. Даром что молчит и поглядывает исподлобья, душа у него чувствительная. А теперь, ежели умрет, Савостьяна опять захлестнет тоска одиночества…
— Подержи-ка горшок.
Савостьян очнулся от дум. Мельничиха протянула горшок с водой, набрала воды в рот и прыснула Баргуту в лицо. Потом еще и еще раз.
— Ну вот, теперь как рукой сымет, — сказала она. — Сколько людей я так-то на ноги поставила — не перечесть. Некоторые одной ногой в могиле стояли, а прихожу я, скажу слово божье, и подымается человек. Это у меня от бабушки… Ага… А жизня стала нынче чижолая… Мой мужик бьется, бьется как рыба об лед, ничего у него не выходит. Вот постряпать хотела блинов — масла нету. А какие блины без масла, расстройство одно. У вас так благодать, коров доится много…
— Иди к бабе, она тебе даст.
— Вот спасибо-то! Можно сказать, из беды выручил. Ты заодно прикажи бабе-то, пусть она и сметаны в туесочек положит.
— Катись отседова. Да гляди, сгинет парень — я из самой тебя сметану сделаю.
Мельничиха опрометью вылетела из зимовья. Савостьян сложил молитвенно руки на груди и прошептал:
— Господи, спаси сироту, не погуби, господи, горемычного. Выздоровеет, усыновлю его по-заправдашнему, переведу в веру истинную…
Мешок с семенами больно давит на плечо, ноги тонут в сухой мягкой земле. Соленый пот стекает по грязному лицу, попадает в рот, глаза. Трудно сеять Захару. Левой рукой работать непривычно, а правая еще плохо служит.
До войны он любил сеять. Левой рукой придерживал лямку, правой разбрасывал семена. Сеял ровно, будто по зернышку в землю вкладывал. И усталости никакой. А теперь пройдет из края в край пашни — и ноги дрожат.
В стороне заборанивала семена Варвара. Сивый четырехлеток легко тащил за собой большую деревянную борону. Захар, садясь отдыхать, непременно взглянет на Сивку. Добрый конь, что и говорить. Надо бы радоваться, а на душе неспокойно…
Захар давно присмотрел у Федота Андроныча этого Сивку. Купец согласился продать коня, но цену назначил такую, что у Захара под ложечкой засосало. Улещал, уговаривал так и этак — не сбавляет. Да и какой ему резон сбавлять? А у Захара денег не хватало. Запечалился Захар. Но купец предложил за недостающие деньги вспахать и засеять для него три десятины, осенью скосить и свозить хлеб на гумно. Это показалось большой уступкой, но после-то Захар сообразил, что Андроныч надул его: больше двух недель пришлось обрабатывать поле Федота. Но не об этом болит душа у Захара. Думы о сыне покоя не дают. Когда услышал, что Артемка записался в Красную гвардию, страшно разгневался: люди бегут от винтовки хуже, чем от чумы, а он сам к ней руки тянет. Не дурак ли? Залез муравей в смолу, попробуй достань его оттуда.
И решил Захар немедля ехать в город, вызволять сына. Прикатил туда злой как черт. Артемку в городе не застал. За день до этого он с отрядом красногвардейцев уехал в какую-то волость за хлебом. Не распрягая лошади, Захар погнал к Совету. Время было обеденное, народ расходился по домам. Захар спросил у часового:
— Где у вас тут главный большевик-то?
— Главных у нас много. Если председателя надо, так он пошел обедать. Видел, сейчас на улицу вышел? В очках еще он, и усы черные… Серов его фамилия.
Захар, догнав Серова, привернул лошадь к тротуару, соскочил с телеги.
— Товарищ главный председатель!
— Вы меня?..
Серов остановился.
— Ага. Насчет Артемки я. Где это видано, чтоб на малолетков надевать винтовку? Нет у вас на это никаких правов!..
— Какой Артемка? О чем вы говорите?
— Он не знает… — взъярился Захар. — Ума пытаешь али дорогу спрашиваешь?
Серов смотрел на него с недоумением, пощипывал ус.
— Сильнее кричать можешь? — спросил серьезно, без улыбки.
— А как же не кричать… Волком взвоешь при таких порядках…
— Садись… — Серов сел на телегу, подобрал полы пальто.
Захар стегнул Сивку.
— Куда поедем-то?
— Обедать. Ко мне обедать поедем. Дай сюда вожжи.
За обедом Серов расспрашивал о Павле Сидоровиче.
— А что ему, власть вашу затверждает.
— Власть, положим, не только наша. Или она вам не нравится?
— Она не баба, чтобы ндравиться. Власть завсегда мачехой мужику была.
— Была — да…
— Теперешняя тоже не лучше. Три года мял грязь в окопах, по руке тюкнуло. До сих пор путем не шевелится рука-то… А вы парня заграбастали. Подрос, увидели…
— Мы никого не грабастаем. В Красную гвардию идут по своей воле…
— Я ему спущу штаны и покажу, где у него добрая воля.
— Поможет?
— В старину завсегда помогало. Мне самому так-то вот делали внушение. И ничего, не дурнее других…
— По-моему, вы умнее, много умнее других. Кто-то будет носить винтовку, оборонять ваш дом, а вы будете чай с вареньем пить.
«Ишь какой уязвительный», — подумал Захар и сказал угрюмо:
— Навоевался я за себя и за сына… От власти вашей я ничего не прошу. И она ко мне пусть не вяжется.
— Есть притча. Жили на дереве птицы, строили в его ветвях гнезда, выводили птенцов. Пришла беда. Напали на дерево черви, начали точить ствол. Подняли птицы тревогу, принялись уничтожать червей. А две сороки сидели в своих гнездах. Беспечно стрекотали сороки: «Наше гнездо на особой ветке, до нее черви доберутся или нет — еще не известно». Не добрались черви до ветки. Черви подточили ствол, и рухнуло дерево. Погибло гнездо сорок вместе с птенцами. Вот как бывает…
— Не отпустите Артемку-то?..
— Держать не станем. Но посоветуем остаться.
По дороге домой встретил Захар знакомых мужиков. В разговоре поведал им свою печаль. Тут-то и присоветовали ему мужики, как выманить сына домой.
— Мы ему скажем, будто ты или твоя баба при смерти… Прибежит. Иначе не залучишь…
Захар так и сделал. Только бы заявился!
А теперь ждет его и тревожится: ну как не отпустят?! Назад ему ходу не будет. Нечего лезть туда, если в затылок не толкают. Дома хватит работы. Одному-то недолго и грыжу нажить. А он парень здоровый, будет ворочать — приходи любоваться.
День был субботний, и Захар отправил Варвару домой перед обедом. Наказал истопить баню, стряпню завести. Приедет, поди, Артемка-то…
Сам работать кончил тоже рано. Солнце еще было высоко, а он покатил домой. Сивка трусил мелкой ленивой рысью, густо смазанные оси телеги хлябали в ступицах. На взгорьях по черным заплатам пашни ползали пахари, волоча за собой хвосты пыли. Остервенело работает народ, от нужды хочет избавиться. А она тащится следом, как эти хвосты пыли. У кого нет лошаденки, у кого семян не хватает… Беда!