Артем зашел в избу. Мать чинила его шерстяные носки. Медная игла быстро ходила в ее руках.
— Сынок, — она подняла голову, — не езди туда…
Артемка промолчал. Взял из-за зеркала книгу, сунул ее за пазуху.
— Пойду к Павлу Сидоровичу. Отдам книжку и сразу вернусь.
Мать проводила его грустным взглядом. Печалится она, что среди чужих людей придется жить и в голоде и в холоде…
Учитель жил один в зимовьишке с маленькими, обросшими льдом, окошками. В кути, возле печки стоял обеденный стол, ближе к дверям, в простенке между окошками — письменный стол, над ним — полочки с книгами, а в углу, по правую руку от входа, громоздился тяжеловесный, толстоногий верстак. Павел Сидорович был мастером на все руки, мог починить замок, запаять протекающий самовар, сделать табуретку, обрезать стекло. Этим ремеслом и кормился…
Когда зашел Артемка, Павел Сидорович насаживал топор на новое топорище. Артемка положил книгу на место, сел к верстаку.
— Ну как, интересная? — спросил Павел Сидорович, зажмурив левый глаз, посмотрел, хорошо ли сидит топорище, стал вытесывать клинышек.
— Нет, какая-то не интересная, — сказал Артемка.
— Почему?
— А кто же его знает, — Артемка слегка повел плечами, поднял с пола свитую в спираль стружку. От нее пахло сухим деревом и чуть-чуть смолой. — Жизнь у того барина какая-то чудная. Ел да спал. Был большущий лодырь. У нас он с голоду бы опух.
— Почему?
— У нас всякий сам по себе харчи зарабатывает. А кто лодырничает, как этот Обломов, тому надо побираться. Почему, Павел Сидорович, там, у вас в Расее, мужики непонятливые? Дали им барина — кормят, обрабатывают.
— У вас понятливые?
— Помещиков у нас нет, на чужого дядю работать дураков не находится.
— Находятся, Артем, такие дураки и у вас.
— Нет, Павел Сидорович, это вы зря. Чего нет, того нет, и выдумывать не надо.
— Зачем выдумывать? — Павел Сидорович почистил топорище осколком стекла, попробовал, ловко ли оно ложится в руку. — Помнишь, как Савостьян дом строил?
— Помню. Помощь созывал. У нас обычай такой.
— Обычай хороший. Был хорошим когда-то. А теперь помощь собирает кто? Десять-пятнадцать хозяев могут, а остальные — нет. К остальным никто не пойдет, угощение, водка нужны… К вам пойдут?
— Не знаю. Но…
Любил Артемка разговаривать вот так с Павлом Сидоровичем. С батькой или другими мужиками, когда говоришь, шибко не возражай, сразу в пузырь полезут и дадут понять — молодой еще, а в разговоре с учителем об этом даже не думаешь, что есть в голове, то и выкладываешь без стеснения. Теперь не будет уже таких разговоров. Артемка сразу увял, сказал уныло:
— Вот не знаю: ехать, нет ли?
— Поезжай, — Павел Сидорович собрал стружки, бросил в очаг, запалил; красные отсветы пламени легли на хмурое лицо с некрасивым, иссеченным морщинами лбом. Стружки прогорели. Он подошел к окну, протер ладонью кусочек стекла, свободный от рыхлого льда, постоял, вглядываясь туда, где за гумнами, за горбами суметов в синеве сумерков угадывалась лента дороги. Он обернулся, провел рукой по жестким с густой проседью волосам, двинул тяжелыми клочковатыми бровями.
— Поезжай, Артем. Тебе нужно. И я бы поехал в город, а потом дальше.
— Поедемте вместе!
Припадая на раненую ногу, Павел Сидорович прошел взад-вперед; пол в зимовье был исшорпан до того, что сучки на половицах торчали, будто кочки на луговине, и, казалось, Павел Сидорович запинается о них, потому и хромает.
— Не могу я поехать, Артем. Товарищи не разрешают.
— Вот так здорово! Какие же это товарищи, если…
— Хорошие товарищи, Артем. Одному из них, Серову, я напишу письмо, и он поможет тебе найти работу.
Запечатывая письмо в конверт, он сказал:
— На заработки сильно не надейся. Время очень уж неподходящее.
…Петушиный крик, собачий лай остались позади. Слева и справа от дороги стлались снега, голубоватые в утреннем свете; над головой, тусклые, догорали звезды. Артемка и Федька лежали на возу, укрываясь козьей дохой.
— Спохватится батя — ух и помечет икру, ух и повинтится! — засмеялся Федька. Помолчав, толкнул Артемку в бок: — Слышь, а я сегодня с Улькой до полуночи у ворот стоял. Наказал, чтобы ждала. Хор-р-рошая баба мне будет.
Артемка немного завидовал другу и поддразнивал его:
— Как же, станет она ждать. Не успеешь до городу доехать, у нее уже другой сухарник будет.
— Улька не таковская…
Подводы двигались шагом. На передней сидел Елисей Антипыч и простуженным голосом пел: «Всю-то ноченьку в саду гуля-а-а-ала…»
Глава вторая
В избе темно. Только на полу перед печью мечется пятно света. Еши Дылыков проснулся, повернулся в постели. Под его грузным телом заскрипела деревянная кровать. Еши потянулся, лениво зевнул. Вставать он не торопился. Хорошо полежать в теплой, мягкой постели, когда на дворе еще темно, холодно, а в доме топится печь, на ней весело кипит чай, жарится мясо.
Такие вот утренние часы напоминают детство. Маленький Еши не любил рано вставать. Под старость и вовсе не хочется сразу со сна вскакивать с постели. Родным он строго-настрого наказал, чтобы утром всегда в доме топилась печь и было тихо. Шум мешает размышлять, а самые умные мысли приходят утром, когда голова ничем еще не забита. Покойный отец Еши, мудрый старик Дылык, учил сына:
— Прежде чем встать — думай. Думай до тех пор, пока не придумаешь, как прожить день, чтобы к вечеру в твоем кармане прибавилось хоть несколько медяков. Не сможешь придумать — не ставь ступни своих ног на землю. Дуракам на ней делать нечего…
Советы старого Дылыка пошли впрок. Он удвоил отары и табуны, доставшиеся от отца. У кого в Тугнуйской степи есть столько юрт и домов, как у Еши? У кого сундуки так же туго набиты дорогой одеждой? Нет человека во всей степи, богатства которого равнялись бы с богатством Еши Дылыкова. У него лучшие бегунцы, у него много сбруи, украшенной серебром. Все большие русские начальники здороваются с ним за руку.
Думать об этом всегда бывает приятно. Еши почесывается, задумчиво глядит на пятно света у печки. Оно ни на минуту не остается ровным — то уменьшается, темнеет, то, когда вдруг затрещат, вспыхнут поленья, станет расти, шириться, выползет на стену, доберется до обмерзшего окна, зажжет на нем множество крохотных разноцветных огоньков.
Мысли у Еши текли спокойно, но их неторопливое течение нарушил писк мышей под кроватью. Еши вздрогнул, натянул одеяло до самого подбородка. Мыши вызывали у него страх и отвращение. Мыши и лягушки, нет ничего противнее этих тварей на земле. Еши поднял руку и ударил кулаком по стене. Писк умолк, мыши утихомирились.
Еши опять было задремал, но открылась дверь, с клубами мороза в избу вошел Цыдып Баиров. Цыдып почтительно поздоровался, сел у печки на низенькую скамейку, не спеша набил трубку. Прикурив, он выпустил струйку белого дыма, сказал:
— Худые вести, абагай.
Еши уселся на кровати, поджав под себя ноги.
— От тебя хороших не дождешься, — проскрипел он и стал кашлять, прочищая горло.
— Я готов радовать тебя тысячу раз на дню, абагай, но что поделаешь? — смиренно проговорил Цыдып и прикрыл свои узкие глаза. — С тыловых работ вернулись люди, абагай.
— Это я и без тебя знаю. Худого тут ничего нет. Вернулись — пусть работают, как работали до войны…
— Мутят аратов они. Подбивают пастухов не слушаться хошунной власти, не платить налогов…
— Кто мутит?
— Есть такие… Дамба Доржиев — первый смутьян, больше всех кричит. Дугар Нимаев такой же. Тебя все время ругает, поехал в город жаловаться.
Еши молча уставился на Цыдыпа. «Осмелился ехать жаловаться? — со злостью подумал он. — Ну и времечко настало… Паршивый козел лезет бодаться с быком. А начальство в городе, говорят, новое, беда может прийти в дом. Но глаза можно замазать любому начальству. Когда начинает звенеть золото, начальство жалоб не слушает. А золото не поможет, нужных свидетелей нетрудно подобрать. Дугарке самому же и влетит».
— А ты где был? — напустился Еши на Цыдыпа. — Голодной собаке, Дугару, давно надо было хвост отрубить.
Цыдып вынул трубку изо рта, плюнул себе под ноги и растер плевок.
— Не простое это дело, Еши. Теперь не старое время. Народ стал непокорный. Попробуй задень Дугарку! Крик поднимут, озлобятся, убить могут.
В полумраке избы хищно, как у рыси, блеснули оскаленные зубы Еши. Он стукнул кулаком по мягкому колену.
— Трус! Затем я тебя поставил управлять хошуном, чтобы ты тарбаганом сидел у своей норы и прятал голову от каждого шороха? Надо не дрожать, а коршуном летать над степью и долбить в загривок каждого, кто осмелится поднять руку на наши обычаи, на наши земли и стада. Я прогоню тебя, как шелудивого пса! Я видеть тебя не хочу!
Цыдып ждал, когда Еши устанет кричать.
— Зачем такие слова, абагай? Зачем поносить человека, который служит тебе верой и правдой? — Цыдып обиженно засопел и стал выколачивать пепел из трубки об угол печки. — Без меня ничего с пастухами не сделать. Недавно пришла бумага. Начальство опять требует лошадей для войны. Вот она бумага, возьми…
Цыдып Баиров достал сложенный вчетверо лист бумаги и протянул Еши, поправил на голове шапку, собираясь уходить.
— Садись! — крикнул Еши. — Прогнать я тебя всегда успею. Ты Дугарку отучи жаловаться.
— Надо бы узнать, когда и куда он уехал.
— Скачи в Зун-гол, привези сюда его парня. Быстро!
Цыдып забрал у Еши свою бумагу, сунул ее за пазуху и вышел. Еши снова лег на кровать. Тревога и злоба бродили в нем, точно брага в бочке. «Опять, видно, начинается то же, что было, когда сбросили царя, — думал он, сжимая зубы. — Сколько пережил тогда!» Да, пережил… Пастухи стали посматривать на него косо. Шептались, что пришел конец могуществу Еши Дылыкова, а некоторые даже грозились отобрать стада и табуны. В ту пору из дому боялся выходить. Ночью на железные засовы запирал окна и двери, ставил у кровати заряженные ружья. Но приехал в улус сын нойона Доржитарова и сумел успокоить расходившихся пастухов. Умная голова, большой человек молодой Доржитаров, не зря учился в Петербурге. Сразу смекнул, в чем дело, и дал Еши совет, как держаться перед народом. На суглане Еши так усердно поносил царя Николашку, что скотоводы только дивились.