чают головами от удивления, и гул ужаса пробегает по зале. В ночь больной Дюшатель, закутанный в одеяло, в зало вносится в кресле. Он подает голос за помилование. Наконец, президент, сам глубоко растроганный, должен возвестить, что кара Людовику XVI – смерть! Трое защитников вносят апелляцию к народу, но их не слушают. Теперь спорят только о том, следует ли назначить отсрочку казни. Спорят об этом целый день и целую ночь. Наконец, в 4 часа утра объявляется: «безотлагательно, смерть в 24 часа! Министр юстиции Гара уполномочивается отправиться в Таниль, а секретарь совета прочтет королю следующие решения Конвента: 1) Национальное собрание объявляет Людовика Капета, последнего короля французов, виновным в заговоре против свободы нации и в нарушении общественной безопасности государства; 2) оно постановляет смертную казнь Людовику Капету; 3) оно отвергает апелляции поверенных Капета и воспрещает каждому из них давать им какой-либо ход». При чтении этих резолюций лицо короля нисколько не изменилось. Только, когда произнесено было слово «заговор», невольной улыбкой подернулись его губы.
В тот день, когда последовал смертный приговор Людовика XVI, Малерб явился к нему. Входя в его комнату, почтенный старец нашел короля сидевшим за столом. Обеими руками закрыв лицо, король погрузился в думы. Людовик, встав перед своим отважным защитником, который преклонил колена перед ним, поднял Малерба и прижал его к груди. Тяжкое слово наконец слетело с уст Малерба. Ничто не обнаруживало удивления или потрясения короля. Он был расстроен только горем достопочтенного старца. «Если вы меня любите, – сказал он ему, – то разве вы не пожелаете мне этого последнего прибежища, какое осталось мне. Уже два дня», прибавил король после минутного размышления «я стараюсь проверить, был ли я хоть малейшим бременем для моих подданных в период моего царствования. Г. Малерб, клянусь вам со всей искренностью моего сердца, как человек, которому суждено предстать пред Богом, что я неизменно желал счастья моему народу и никогда не имел ни одного желания, которое шло бы в разрез с этим». Малерб обещал посетить его еще раз. Проводив его, король сказал Клери: «горе этого смелого старца глубоко меня тронуло». Малерб, однако, не мог сдержать своего слова. Его более не пустили к королю.
Клери хотелось пробудить в Людовике надежду на иной оборот судьбы. Он рассказывал ему, между прочим, что народ намерен восстать в его пользу. «Это мне очень прискорбно, ибо это опять будет стоить только новых жертв. Я не боюсь смерти, но я не могу подумать без ужаса о жестоком жребии, какой я оставлю моей семье, королеве, нашим несчастным детям… А мои верные слуги, которые никогда не покидали меня, это поможет им? Я вижу, как народ, предавшийся анархии, сделается жертвой всех партий, как последуют преступления одно за другим, и томительные раздоры истерзают Францию». Затем он углубился в тот том английской истории Юма, в котором рассказывается о процессе и казни Карла I. До своего последнего часа он занимался чтением этой книги.
После официального объявления приговора королю, он просил только разрешить ему иметь священника для исповеди и еще раз повидаться с семьей. То и другое ему позволили. Аббат Эджеворт де-Фирмонт, родом ирландец, взялся быть при короле. Людовику XVI оставалось теперь распрощаться с семьей.
Стояла холодная январская ночь. Мария-Антуанетта услыхала чьи-то шаги за дверью. В её каземат вошли тюремщики. Они искали высокую узницу. Захватив с собой детей и свояченицу, она поспешила по лестнице тюрьмы. Внизу стоял король. «Жена моя! дети мои!» – воскликнул он, простирая к ним свои объятия. Ни единого слова не произнесла королева. Только рыдания и вздохи нарушали мертвенную тишину, как потом рассказывали присутствовавшие тюремщики. Их присутствие стесняло королеву, и Людовик XVI повел ее в свою комнату, где все они отдались общему горю. Дольше, чем со всеми прочими, беседовал король с своей женой. На прощанье поцеловались. Надо было разлучаться. «Нет, еще нет!» воскликнула королева. Но ведь надо же. Три четверти часа длилась борьба между необходимостью и чувством. Наконец семья отпустила короля-мужа-отца-брата. На другое утро предполагалось последнее прощание. Но, как увидим ниже король пощадил и себя, и своих от страшного горя вечной разлуки.
Расставшись с дорогими ему существами, король сказал своему исповеднику Эджеворту, который дрожал от волнения при виде этой сцены: «ах, и какое это было сожительство! Как я любил и как нежно был любим! Но теперь об этом надо забыть, как о всем прочем, чтоб думать только о спасении нашей души; этому спасению должны быть посвящены все мои чувства и мысли». С глубоким умилением он прослушал мессу и принял Св. Причастие, затем лег спать.
В понедельник, 21 января 1793 года, в Париже с самого раннего утра шел мелкий дождь, от которого таял накопившийся снег. Дороги поспешно расчищались для маневров войск. Немногочисленные прохожие ежились от этой сырой и холодной погоды. На улицах стояла тишина. Все лавки против обыкновения были заперты. Молочницы как бы позабыли о своих потребителях. Утренние торговцы не показывались. Никаких экипажей не гремело по грязной мостовой. Только ритмически раздавались шаги патрулей.
Забили тревогу. С перекрестков барабаны отвечали один другому. Звуки их разнеслись по сумрачному городу глухо и уныло. Это в секциях сзываются все взрослые граждане. С 6 часов им придется быть под ружьем. Из всех домов выходят они поспешно с тревожным челом. Такова уж их жестокая обязанность.
За все время, в течение которого длилась революция, еще не было дня, преисполненного такой торжественной серьезности. Париж знавал восторги, горячку и страсть. Он бывал жестоким, зловещим и безумно веселым. В разнузданности своей он сокрушал все, что только представлялось ему препятствием. Уже четыре года, как разнообразные ощущения волновали его. Но тут впервые он почувствовал себя растроганным до глубины души. Какое-то странное ощущение угнетало его. Это – своего рода страх, при котором испытываешь тупость, растерянность, онемелость. В тревоге другого стараешься прочесть отражение своей собственной тревоги, которую никак не выразишь словами.
Что же предвещает это загадочное отупение? Неужели тюрьма Таниль, как тогда опасались, тюрьма, где томился в заключении король Людовив XVI с семьей, сделается театром сцен резни подобных тем, которые обагрили кровью тюрьмы «Аббатства» и «Force»? Еще в четверг парижский мэр Шамбон высказывал свои опасения главнокомандующему и батальонам нескольких вооруженных секций. «Уж не думают-ли произвести нападение на Таниль в день казни, – спрашивает гражданин Шамбон, – чтоб передушить всех заключенных?». Что будет, если вдруг не хватит сил сдержать это насилие, которое вошло бы во вкус проливать кровь в виду эшафота, водруженного для короля?
Разгоряченное воображение народа строит себе всякие чудища. Быть не может, чтоб такое событие совершилось без каких-либо сюрпризов. Ожидают Бог знает чего. Страх порождает слухи и слухи зловещие. Сами власти распространяют их. Комитет общественной безопасности утверждал, что несколько экзальтированных сторонников короля задумали убить Людовика в то время, когда он выйдет из Таниля, чтоб дать ему возможность избежать эшафота. Администраторы департамента полиции, граждане Брюле и Винье, ночью собрали сведения, подтверждающие этот слух. Один силач на рынке будто бы получил письмо с приглашением для исполнения такой миссии находиться с его товарищами на пути проезда Людовика.
Король под ножом Сансона: такое зрелище должно было вызвать в жизни самые смелые планы. Чего только ни замышлялось в таинственности этой ночи? Мрак благоприятствует заговорам. И вот Комитет общественной безопасности предписывает, чтоб освещены были все окна. Распоряжение это было обязательным. Но оно не исполнялось. Фасады остались темными. Только все-где, там и сям, виднелись за рамами огоньки от свечей, зажженных точно над покойником при чтении отходной. А o каких только заговорах ни доносилось тогда? Говорили об отряде в 800 чел., которые должны, по условному сигналу и на определенном пункте, собраться с целью похитить короля. Эта цифра, передававшаяся из уст в уста, росла – 800 превратились в 6.000, которым, как рассказывалось тогда, заплатили за возбуждение соболезнования в народе. Ведь этот народ в сущности добрый и легко поддается милосердию. Даже Сантерр, тот самый пивовар, который с толпой в 20.000 чел. вторгся в Тюльери 20 июня 1792 г., склонен был поверить этому.
В действительности делались лишь чисто ребяческие попытки, чтоб предотвратить цареубийство, «Breviare des dames parisiennes» напомнил торговкам центрального рынка о милостивом приеме, сделанном им королевой и королем за букет, который они как-то подносили ей: «Пусть же в будущий понедельник освободится Людовик!» Но торговки, эти ужасные кумушки, могли увезти короля из Версаля, но не взялись бы за похищение его с эшафота. На своей сходке они объявили, что не поддадутся разным россказням. они не выйдут даже на рынок, а останутся дома.
Было всего более уместно ожидать такой попытки от «врагов, взбешенных отчаянием», как выразился тот же Сантерр, которому предстояло принять на себя ответственность за столь тягостный день. Судя по его переписке с исполнительным комитетом, он бодрствовал и не спал ни минуты. Он осматривал посты по ночам, лично удостоверялся в нравственном состоянии секций, 48 парижских секций, ведавших дело подстрекательства низших классов к мятежам, и находил их вполне солидарными между собой. «20 тысяч разбойников Кобленца, – говорил он накануне 21 января, – не в состоянии произвести в Париже ни малейшего возмущения». Но увенчается ли успехом его уверенность, основанная на силах, какими он располагает? Пушки, расставленные на всех перекрестках, резервы во всех подходящих для них зданиях, непрерывная двойная изгородь на пути, по которому вот сейчас должен проследовать мрачный кортеж. Сто тридцать тысяч человек поставлены были на ноги ради одного человека, которого вели на смерть. Можно было делать вид, что все обстоит благополучно. Но это благополучие только поверхностное. На самом деле очень боялись чего-то.