Последние дни Помпеи — страница 3 из 79

– Да, очень часто.

– Кто любил часто, тот никогда не любил, – отвечал Главк. – Эрот только один, хотя подделок есть много.

– Но и эти подделки, право, недурные божки, – заметил Клавдий.

– Согласен с тобой, я поклоняюсь даже тени любви, но ее самое боготворю еще больше.

– Так, значит, ты влюблен серьезно, не на шутку? Испытываешь то чувство, что описывают поэты, чувство, заставляющее человека забывать об ужине, бежать от театра и сочинять элегии? Вот уж никогда бы не подумал! Ты, однако, умеешь притворяться!

– До этого дело еще не дошло! – возразил Главк, улыбаясь. – В сущности, я еще не влюблен, но мог бы влюбиться, если б имел случай видеть предмет моих мечтаний. Эрот охотно зажег бы факел, но жрецы не дали ему масла.

– Ну, предмет-то не трудно угадать! Ведь это дочь Диомеда? Она обожает тебя и не старается этого скрывать, клянусь Геркулесом! Опять-таки скажу – красива и богата! Она позолотит все колонны в доме своего мужа.

– Нет, я не хочу продавать себя. Дочь Диомеда хороша, не спорю, и было время, когда… Не будь она внучкой отпущенника, я готов был бы… Но нет, вся красота ее только в лице. В ее манерах нет ничего девического, а ум лишен всякого развития и направлен только на удовольствия.

– Неблагодарный! Но скажи, кто же та другая счастливая дева?

– Так слушай же, Клавдий… Несколько месяцев тому назад я жил в Неаполисе, городе, дорогом моему сердцу, потому что в нем до сих пор сохранились нравы и отпечатки его греческого происхождения, и он заслуживает названия Парфенона, благодаря своему чудному воздуху и роскошным берегам. Однажды я зашел в храм Минервы вознести молитвы не столько о себе самом, сколько о городе, которому уже не покровительствует Паллада. Храм был пуст и безлюден. В голове моей теснились воспоминания об Афинах. Думая, что я один в храме, я углубился в религиозное созерцание. Молитва моя вылилась прямо из сердца, и я прослезился. Среди усердной молитвы я вдруг услыхал чей-то вздох. Обернувшись, я увидал за собою женщину. Она подняла покрывало и тоже молилась. Когда взоры наши встретились, мне показалось, что небесный луч из ее темных, чудных глаз сразу проник мне в душу. Никогда еще, Клавдий, я не видывал лица такой совершенной красоты: легкая меланхолия смягчала и вместе с тем возвышала его выражение: нечто неописуемое, исходящее прямо из души, то, что наши ваятели старались придать образу Психеи, сообщало ее красоте благородную, дивную прелесть. Из глаз ее струились слезы. Я сразу угадал, что она афинянка и что моя молитва об Афинах отозвалась в ее сердце. Я заговорил с ней дрожащим от волнения голосом: «Не афинянка ли ты, о прелестная девушка?» При звуке моего голоса она вспыхнула и закрыла лицо вуалью. «Прах моих предков покоится у берегов Илиса. Родилась я в Неаполисе, но родители мои родом из Афин, и сердце мое принадлежит Афинам». – «В таком случае, – сказал я, – принесем нашу жертву вместе».

И когда явился жрец, мы последовали за ним и стояли рядом, пока он произносил молитву. Мы вместе прикоснулись к коленям богини, вместе возложили на жертвенник свои оливковые гирлянды. Я испытывал странное чувство блаженства и умиления от такой близости. Оба чужеземцы, из далекой, падшей страны, мы были одни в храме родного божества: не мудрено, что сердце мое стремилось к моей соотечественнице, – разве не имел я права назвать ее этим именем? Мне казалось, что я уже давно знаю ее, и этот простой обряд как будто чудом соединил нас узами взаимного сочувствия. Молча мы вышли из храма, и я уже собирался спросить ее, где она живет и дозволено ли мне посетить ее, как вдруг молодой человек, отличавшийся родственным сходством с нею и стоявший на паперти храма, взял ее за руку. Она обернулась и простилась со мной. Толпа разделила нас, и я больше не видал ее. Вернувшись домой, я застал письма, принудившие меня ехать в Афины, так как родственники грозили затеять против меня тяжбу по поводу наследства. Выиграв процесс, я опять посетил Неаполис. Я обыскал весь город, но нигде не нашел ни малейших следов моей соотечественницы. Надеясь рассеять веселой жизнью воспоминания о прекрасном видении, я поспешил погрузиться в вихрь помпейских удовольствий. Вот моя история. Это не любовь, а воспоминания и сожаления…

Клавдий собирался отвечать, как вдруг послышались медленные, степенные шаги по камешкам, – собеседники обернулись и узнали пришельца.

Это был мужчина лет около сорока, высокого роста, худощавый, но крепкого и мускулистого сложения. Темный, оливковый цвет лица выдавал его восточное происхождение. Черты напоминали греческий тип (особенно подбородок, губы и лоб), кроме носа – орлиного и с горбинкой. Выдающиеся скулы и резкие очертания лишали его лицо той грации и гармонии, благодаря которым греки сохраняют, даже в пожилых летах, округлые и красивые формы юности. Его глаза, большие и черные, как ночь, светились каким-то стоячим, ровным блеском. Глубокое, мечтательное спокойствие с оттенком меланхолии выражалось в его величавом и властном взгляде. Его поступь и осанка были как-то особенно положительны и величественны, а в покрое и темных цветах широких одежд было что-то чужеземное, еще более усиливавшее впечатление, производимое его спокойной осанкой и статной фигурой. Молодые люди, приветствуя пришедшего, сделали машинально и украдкой легкий жест пальцами, – всем было известно, что Арбак-египтянин обладает роковым даром: у него дурной глаз.

– Вероятно, вид отсюда очень хорош, – промолвил Арбак, с холодной, но учтивой улыбкой, – если увлекает веселого Клавдия и обворожительного Главка так далеко от людных, шумных кварталов города.

– Разве в природе вообще так мало привлекательного? – спросил грек.

– Для людей, ведущих рассеянную жизнь, – да.

– Суровый ответ, но едва ли справедливый. Удовольствия любят контрасты. Благодаря рассеянной жизни, мы научаемся ценить уединение, а от уединения приятен переход к развлечениям.

– Так думают юные философы академии, – возразил египтянин, – они по ошибке принимают усталость за вдумчивость и воображают, что если им все надоело, то, значит, они находят наслаждение в одиночестве. Но не в их скучающем сердце природа способна пробудить энтузиазм, который один раскрывает целомудренные тайники ее невыразимой красоты. Природа требует от вас не пресыщенной страстями души, а всего того пыла, от которого вы думаете избавиться, обратившись к ней. О, юный афинянин, луна явилась Эндимиону в виде светлых видений не после дня, проведенного среди лихорадочной людской сумятицы, а на тихих горных вершинах, в уединенных долинах, где бродят охотники.

– Прекрасное сравнение! – воскликнул Главк. – Но крайне неверно примененное. Усталость! Это слово относится к старости, а не к юности! По крайней мере, что касается меня, то я еще не знал ни минуты пресыщения.

Египтянин опять улыбнулся, но холодной, мрачной улыбкой, и даже Клавдий, нелегко поддающийся фантазии, почувствовал мороз по коже. Арбак не отвечал на страстное восклицание Главка, но после небольшой паузы промолвил тихим, меланхолическим тоном:

– Как бы то ни было, вы хорошо делаете, что наслаждаетесь счастливыми минутами, покуда они вам улыбаются: роза скоро вянет, аромат ее быстро испаряется. А нам, о Главк, нам, чужеземцам, вдали от родины, от праха отцов наших, только и остается или пользоваться удовольствиями, или предаваться грусти! Для тебя – наслаждения, для меня – грусть!

Блестящие глаза грека вдруг помутились от слез.

– Не произноси таких речей, Арбак, – воскликнул он, – не говори о наших предках. Забудем, что были когда-то другие свободные города, кроме Рима. А слава! О, напрасно мы захотели бы вызвать ее призрак с полей Марафона и Фермопил!

– Твое сердце в разладе с твоими словами, – возразил египтянин, – и сегодня же ночью, среди развлечений, ты будешь более вспоминать о Леене[3], чем о Лаисе. Vale!

С этими словами он закутался в складки своей одежды и удалился тихими шагами.

– Как-то дышится свободнее! – сказал Клавдий. – Подражая египтянам, мы иногда вносим скелет на наши пиршества. По правде сказать, присутствие такой личности, как вот так крадущаяся тень, может заменить призрак – при нем покажутся кислыми роскошнейшие гроздья фалернского винограда.

– Странный человек! – отозвался Главк задумчиво. – Хотя он, по-видимому, умер для наслаждений и холоден к мирским удовольствиям, однако ходит слух – если только это не клевета, – что его дом и его страсти в противоречии с его суровыми учениями.

– Рассказывают, будто в его мрачном доме происходят иные оргии, кроме празднеств в честь Осириса. Кроме того, он, кажется, очень богат. Нельзя ли залучить его к нам и посвятить в прелести игры? Вот удовольствие из удовольствий! Лихорадочное возбуждение надежды и страха! Несказанная, неиссякающая страсть! О, игра! Как ты жестоко-прекрасна!

– Вдохновенные речи! – воскликнул Главк, смеясь. – Оракул заговорил устами поэта Клавдия. После этого какого еще ждать нам чуда!

III. История Главка. – Описание помпейских домов. – Классический пир

Небо даровало Главку все блага, кроме одного. Оно наделило его красотой, здоровьем, богатством, талантами, знатным родом, пылким сердцем, поэтической душой, – но оно отказало ему в свободе. Он родился в Афинах уже подданным Рима. Получив в ранней молодости большое наследство, Главк отдался склонности к путешествиям, столь естественной в молодом человеке, и не пил полной чаши опьяняющих наслаждений среди пышной роскоши императорского двора.

Это был Алкивиад, но без честолюбия. Он стал тем, чем так легко сделаться человеку молодому, с пылким воображением, богатому, талантливому, если он не вдохновляется мечтами о славе. Его дом в Риме служил сборищем для кутил, но также и для поклонников всего прекрасного. Греческие ваятели изощряли свое искусство, украшая портики и сени у афинянина. В его помпейском жилище, увы, краски теперь поблекли, стены лишились прежней живописи, главной красоты его; законченность, изящество украшений – все исчезло, а все-таки, когда этот дом снова увидел свет божий, какое восхищение, какие восторги возбудила его тонкая, блестящая отделка, его живопись, его мозаика! Страстно увлекаясь поэзией и драмой, напоминавшими ему гений и геройство его народа, Главк украшал свое жилище главными сценами из творений Эсхила и Гомера. Археологи, обращающие искусство в ремесло, ошибочно приняли патрона за самого мастера, и до сих пор они по привычке называют открытый при раскопках дом афинянина Главка – домом драматического поэта.