Мне думалось, что я первый «открою» Мокроусова для литературы. Уже позже у Паустовского в повести я нашел следующие строчки: «У Каркенитского залива проходил с армией Фрунзе. Здесь красные части брали Перекоп, а партизанские отряды легендарного Мокроусова захватили Судак…» Легендарного… Он уже был легендарным, когда я шел к нему.
…Мокроусов оказался именно таким, каким я его представлял: угловатым, неразговорчивым, замкнутым в себе. Ему было за семьдесят. Среднего роста, сутулый, прихрамывающий на правую ногу, волнистые пряди седых волос, крошечные усики, в легком белом костюме. Был по-военному подтянут — никакого намека на старческую одутловатость. Я не предупредил о своем приезде ни письмом, ни телеграммой, и мой визит явился для него конечно же неожиданностью. Возможно, неприятной.
Когда сказал, зачем прибыл, то ощутил непробиваемую твердость взгляда еще сохранивших черный блеск прищуренных глаз. Губы узкие, строго поджатые. По опыту знал: с таким трудно взять задушевную ноту. Пожилая, но сохранившая яркую красоту женщина в легком пестреньком платьице подала чай.
— Моя дружина Ольга Александровна! — представил он.
Дружина… Какое задушевное слово!.. Не просто — жена, а друг… дружина…
Он стал расспрашивать, в каких местах мне приходилось служить. Когда назвал Сибирь, Монголию и сказал, что закончил войну в Маньчжурии, а потом было еще много всякого, он слегка оживился.
— Знакомые места. И в Харбине бывал. В семнадцатом. А в Монголии уже после гражданской. Работал в торгпредстве. Разъезжал по аймакам, забирался с ученым Андреем Симуковым в самые глухие худоны. На куланов да дзеренов охотились. Ольге Александровне Монголия очень даже пришлась по душе. Сайн байнуу нохор?..
— Сайн байна, — отвечал я.
Он не улыбнулся. Лицо по-прежнему оставалось замкнутым.
Когда Ольга Александровна вышла по хозяйским делам, спросил в упор:
— Так чего вы хотите от меня конкретно?
Я пожал плечами:
— А кто его знает? Захотелось взглянуть на Мокроусова. Каждый год бываю в Крыму, а Мокроусова не видел. За то и получил нахлобучку от Ивана Дмитриевича: да какой же ты, говорит, военный журналист, если не знаком лично с Мокроусовым? Поезжай немедленно и писульку от меня передай…
Лицо его разомкнулось, подобрело.
— За что спасибо так спасибо! Мы ведь изредка перебрасываемся посланиями. Как две дружественные державы. Первое время Иван Дмитриевич меня в полярники перетягивал: дескать, прекраснее той Арктики ничего на свете нет! — бомбардировал письмами.
— Перетянул?
— Перетянул. Иван в ту пору на мысе Челюскин зимовал, а я на собачках бороздил по Колыме да по просторам Северо-Восточной Сибири. И знаете — втянулся, полюбил и пятидесятиградусные морозы, и тундру с ее болотами и кочкарником, гольцы, лиственницы, кедровые стланики. Однажды пробились через хребет и вышли к океану… Мы разведывали места для будущих аэродромов. Работал в управлении Главсевморпути. Ну, когда началось в Испании — не утерпел, подал рапорт. Я в Испании воюю, а Иван на льдине плывет — одним словом, оба на фронте.
Воспоминания — все равно что сон, а во сне видишь себя всегда только молодым, полным сил… Он рассказывал не столько о себе, сколько о давних событиях, о людях, с которыми приходилось встречаться. Я сидел не шевелясь, записывать за ним было бы большой бестактностью: мы просто разговаривали, вспоминали каждый свое.
Рассказывал он, нужно признать, скупо, «пунктирно», перескакивая с одного события на другое. Или вдруг надолго замолкал, словно забыв о моем присутствии.
…Встреча писателя с героем своей будущей книги — событие важное. Но не следует преувеличивать его роль. При такой встрече, или встречах, происходит в общем-то интуитивное постижение личности. Гораздо большее значение имеет медленное постижение характера замечательного человека, его натуры. Этот процесс почти невозможно объяснить. Он понятен скорее артисту, вживающемуся в роль.
По первой встрече трудно составить о человеке верное представление. Но то была наша первая и последняя встреча. Думаю, все же мне удалось уловить главное в его характере: революционную непреклонность. Она чувствовалась и в оценке людей, и в оценке событий.
Часто о духовных потребностях человека судят по его библиотеке. Я нашел на полках книги о гражданской войне и революции, мемуары известных полководцев, флотоводцев и политических деятелей, записки краеведов о природе Крыма. Все было в рамках его интересов. Имелась полка и художественной литературы. Куприн, Фурманов, Вишневский, Серафимович, Матэ Залка, Николай Островский, Паустовский, другие писатели. И тоненькая пожелтевшая книжка Максимилиана Волошина «Иверни». Конечно же сочинения декадентствующего Волошина могли случайно оказаться в собрании Мокроусова. Но на титульном листе стоял автограф.
Заметив, что перелистываю книжку, Мокроусов сказал:
— Наш коктебельский затворник Макс. Бородатый человек с безгрешными глазами. Сложнейшая натура, должен заметить. Отвергал всякое насилие. После войны много с ним спорили. Я, говорит, не виноват, что не родился марксистом. Насилие человека над человеком не признаю. Ну, я ему о классовой природе насилия, мол, эксплуататорские классы с угнетенными не церемонятся. Вот мы и вынуждены свергать их. Знаю, говорит, но политика — дело кровавое. А мне от одного вида крови дурно делается. И ведь что важно: представления путаные, а не потянулся за белыми за рубеж. В своей «Башне из слоновой кости» наших подпольщиков прятал, добивался освобождения арестованных врангелевцами большевиков. А литературным сверхреволюционерам (тогда их называли напостовцами) удалось-таки ошельмовать его! Ну, он не понял, что друзей у него больше, чем недругов, отгородился от всего, перестал писать. Оттолкнули!.. — И неожиданно прочел, словно бы про себя:
Кто верит в жизнь, тот верит чуду
И счастье сам в себе несет.
Товарищи! Я не забуду
Наш черноморский переход…
Он прочитал все стихотворение на одном дыхании. Я попросил прочитать еще что-нибудь.
— Поэзия всегда сбивает с толку, — сказал он и улыбнулся. — Но если бы ее не было, то мы, наверное, не поняли бы в жизни самого главного. Однажды в штормовую осеннюю погоду Максимилиан читал целый вечер при свете свечей, а мы сидели и слушали, к горлу что-то подкатывало. Вот еще запало в голову:
Как Млечный Путь, любовь твоя
Во мне мерцает вьюгой звездной…
Эти строчки особенно любил Всеволод Вишневский. Потому, должно быть, и мне запомнились. «Киммерийца» Волошина он ругал, а стихи его нравились.
Мокроусов подробно рассказал о том, что происходило в Крыму, оккупированном врангелевцами, и для меня это была совершенно неведомая страница в истории гражданской войны, несмотря на обширную литературу по этому вопросу. Тут все было из первых уст, из уст бывшего командующего Повстанческой Революционной армией, воюющей с последним ставленником Антанты бароном Врангелем. Странное ощущение: передо мной человек, который видел Врангеля, бил его (Врангель, как я уже писал, в своих мемуарах не обошел вниманием Мокроусова)…
Осенью 1959 года Мокроусов скончался. Я не смог присутствовать на похоронах, так как находился в это время в океанском плавании: наша эскадра, преодолевая тайфун невероятной свирепости, шла за экватор, в Индонезию, с визитом дружбы. Я смотрел в иллюминатор крейсера «Сенявин» на вздыбленный океан и вспоминал о недавней встрече с Мокроусовым… Больше всего поразило его глубоко скрытое, но упорное нежелание утверждать себя как человека особенного, героя гражданской войны или героя войны в Испании (ведь, как я узнал позже, за подвиги в Испании он был награжден орденом Ленина), об участии в боях и битвах в Отечественную рассказывал предельно скупо. Этот человек словно бы намеренно отгонял от себя славу, известность, не искал высоких наград.
Тогда, среди взбунтовавшегося Тихого океана, я думал о том, что тема гражданской войны в литературе, по-видимому, неисчерпаема — это неистощимый клад, во многом еще не освоенный писателями, особенно когда речь заходит о конкретных исторических личностях. Вот, к примеру, был знаменитый сибирский партизан Щетинкин, один из создателей Советской Баджейской республики в тылу у Колчака, освобождавший рука об руку с Сухэ-Батором Монголию. Что молодежь знает о нем? Почему его жизнь не воплощена в романе, повести? Или тот же Крыленко, в тридцать два года ставший первым Верховным главнокомандующим и затем — председателем Верховного трибунала республики, ее прокурором — совестью революции. Говорят, он был замечательным альпинистом, в солидном возрасте с группой скалолазов взошел на гребень хребта Академия Наук… Что мы знаем о внутреннем мире этого человека? Мы мало знаем о матросе Дыбенко, о Железнякове, о Куйбышеве, о Блюхере. Кое-кто из них оставил записки, но то записки не столько о своем духовном мире, сколько о событиях, о перипетиях собственной жизни. Даже дневники Фурманова или Вишневского мало дают для понимания этих людей.
Легче всего, разумеется, составить жизнеописание того или иного замечательного человека. И гораздо труднее найти стержень личности, ее движущую силу, определяющую черту характера. Вымышленного героя автор наделяет качествами по своему усмотрению и выбору, выбирает то, что необходимо для развития сюжета, действия. А как быть с конкретными людьми, действующими лицами исторической драмы, которые тысячами нитей были связаны со своими современниками, с конкретными событиями?..
Кто в силах написать своеобразную «Книгу судеб»?.. Но это кто-то должен делать — пока не поздно, пока живы многие участники исторических событий, пока есть возможность видеть их, разговаривать с ними, выслушать их…
Потом я познакомился с другими известными всей стране героями гражданской войны: Буденным, Окой Городовиковым, Хлебниковым, начальником артиллерии у Чапаева, школьным товарищем Фурманова; с Николаем Михайловичем Хлебниковым завязались добрые, почти дружеские отношения, и от него много узнал о Фрунзе, о Чапаеве, о Фурманове, о Матэ Залке, который, оказывается, служил в легендарной Чапаевской дивизии, брал Уфу, дружил с Фурмановым, а потом — с Вишневским…