Своя линия
1
Они ехали в залитом солнцем, почти пустом вагоне электрички. Кроме них в самом конце вагона сидел старик в синей, расстегнутой до пояса рубахе, а рядом с ним, положив обе ладошки на оконное стекло, стояла девочка лет шести с громадным розовым бантом в русых волосах.
Мама Федора, прикрыв глаза, дремала, иногда приоткрывала потяжелевшие веки и с неудовольствием смотрела на граненый стакан, что лежал на металлических прутьях узкой багажной полки и пронзительно звенел и подпрыгивал, когда поезд набирал скорость.
Прислонившись лбом к стеклу, Федор провожал глазами дома, заборы, черные куски леса, которые не пощадил пожар. Загорелые мужчины и женщины валили опаленные деревья, обрубали оставшиеся ветки и стаскивали к штабелям — расчищали место под будущие посадки.
Вспомнился дом, вчерашний вечер, на котором были две мамины подруги с мужьями, пожилой руководитель оркестра Виктор Алексеевич и Аля. Виктор Алексеевич рассказывал музыкальные были и небылицы и старался внедрить «собственный» способ заварки чая — прямо в чашке, минуя чайник. Мамины подруги пытались исполнить «Калитку», но это у них долго не выходило, потому что мужчины заговорили о международном положении и политике. Но видно, даже о политике нельзя говорить бесконечно, и когда они замолчали, у женщин наконец получилась «Калитка». Мама улыбалась, слушала, кивала головой там, где у них получалось особенно хорошо; они втроем допели романс и спохватились, что уже поздно.
Был самый разгар белых ночей. Федор и Аля вышли проводить гостей на остановку. Перед тем как сесть в троллейбус, Виктор Алексеевич отозвал Федора в сторонку, назидательно произнес: «Смотри там, Феденька, понимай родителей. Если что — помоги им сойтись, пускай опять живут вместе…»
Федор не ожидал таких слов от малознакомого человека и на минуту оторопел. Давно уже он не надеялся, что мама и отец могут снова оказаться вместе. Поблагодарил Виктора Алексеевича за добрый совет, помог сесть в троллейбус и вернулся к Але.
Длинный, полный суеты и волнения день давно кончился. Безмятежно, весело прогуливались молодые пары, на скамеечке под липами пожилой человек в очках читал газету. По улице, уткнувшись в журнал, плелся огромный бородач, на длинном поводке он вел крохотного фокстерьерчика, почти щенка, и Аля еле слышно произнесла:
— Не потерял бы.
— Не потеряет… Впервые вижу гиганта с крошечным щенком.
— И я, — сказала Аля.
Они рассмеялись от такого открытия, а потом до самого дома шли молча. Федор думал, что Аля у подъезда остановится, замедлил шаги, но она вошла в дверь и стала подниматься по лестнице. Вот остановилась, повернулась к нему. Он увидел ее широко открытые, темные, в полумраке лестничной площадки, глаза, чуть припухлые губы. Он стоял на ступеньку ниже, и ее губы были совсем близко. Он потянулся, прижался к ним своими губами, сознавая, что целует ее, сознавая, что боится сделать ей больно, плохо… Под его ладонью билось Алино сердце, и ему показалось, что у них в эту минуту было только одно сердце на двоих.
Она отпрянула, бросилась наверх. Через мгновение он услышал, как захлопнулась дверь. Он поднялся, взялся за ручку ее двери и несколько секунд стоял в тишине. Он шагнул с первой ступеньки — и вдруг будто разряд молнии: «Останься!» Вторая ступенька — и снова: «Останься!» Третья — и снова…
Федор бежал по лестнице и уже точно знал, что никуда не поедет, что мама тоже не хочет ехать и что лучше всего им остаться дома, а отца они могут вызвать к себе, раз ему хочется их повидать!..
Но как только он открыл дверь и увидел маму, вытирающую кухонным полотенцем голубую тарелку, понял, что поездку отменить нельзя, что они решили ехать и поедут, несмотря ни на что!
От движения и скорости, от смены пейзажа он запел какую-то странную песню, без слов и мотива, а потом и слова пошли: «Тебе шестнадцать лет, как ма-ало! Ведь по годам — ребенок ты, но что со мною ста-ало, с тобой, па-рам, мои мечты…» Федя ликовал, что у него, как у настоящих поэтов и композиторов, имеются способности, и если как следует заняться, то пойдет и пойдет. Вот идет же: «Я все-таки, Аля, понять не могу-у, как же случилось все э-это, что сердце свое я на части делю-ю, тебе отдавая частичку при встре-ече…» «Идет же!» — воодушевлялся он, думая об Але. Теперь он многое может, только нужно всегда быть в настроении, как сейчас, тогда все получится!
— Мешает? — спросил он, когда мама снова открыла глаза на дребезжащий стакан. Подошел к полке, снял его и размахнулся, чтобы швырнуть в окно.
— Не смей! — остановила мать.
Он поставил стакан на сиденье и вернулся. Мама в знак благодарности кивнула ему и снова закрыла глаза.
Федор стал думать о поселке своего детства. Что он помнил: озеро, лес, деревянные домики, улицы, застроенные старинными каменными домами, низкорослыми, выкрашенными в красный, в желтый, а то и в зеленый цвет? Он помнил стадион, который даже во время футбола задумчиво и настырно пересекали поселковые коровы, следовавшие с пастбища домой, и никто из футболистов не прогонял их, но и не останавливал игру. Еще он помнил зенитку, памятник-зенитку, что стояла недалеко от станции на высоком пьедестале из серого камня. Мальчишки постарше забирались на пьедестал, усаживались в металлическое дырчатое седло и крутили какое-то колесико — от этого зенитка поднимала и опускала длинный ствол… Может, поржавела за столько лет и ее убрали?
— Мам, зенитку там не убрали?
— Думаю, нет. Ее никогда не уберут.
— А немцы там были?
— Нет. Потому и зенитка стоит, что их туда не пустили. Они на том берегу, в Петрокрепости, были и стреляли оттуда из орудий. Еще тут церковь была, недалеко от того места, где теперь зенитка стоит. Твоя бабушка Анна, пережившая здесь войну, говорила, что церквушку наши сами взорвали — ориентиром для фашистов служила, они по ней пушки наводили.
— Выходит, тут тоже была блокада?
— Была… Если бы фашисты сюда прорвались… не знаю… это страшно… Не было бы Дороги жизни. И может быть, не отстояли бы Ленинграда.
Федор взял сумку и пошел по проходу. Часто останавливался и смотрел в каждое окно. Обернувшись, увидел, что мама идет за ним и тоже вглядывается в окна.
— Зенитку хочешь увидеть?
— Да… И не только… Скажи: почему папа не приезжал к нам? За столько лет ни разу не приехал. Остановившись у окна, мама вздохнула:
— Он бы приехал, сынок, это я не хотела. Много раз я уводила тебя из дому, когда он должен был приехать. Он понял, что я не хочу, чтобы он встречался с тобой, и отступил. Может, гордость заставила, может, другое что…
— Но почему ты не хотела наших встреч? Он же мой отец…
— Не знаю… Боялась…
Поезд остановился. Они вышли на платформу, присоединились к стайке людей из последних вагонов и пошли по узкой асфальтированной дорожке, что ровной стрелкой протянулась вдоль шоссе. Федору захотелось обогнать народ, чтобы никто не мельтешил перед глазами, и мама заторопилась вместе с ним.
— Узнает он нас?
Мама усмехнулась:
— Думаю, не сразу, мы знаешь как изменились! Особенно ты!
— А ты?
— Я не в счет, я меняюсь в худшую сторону.
Впервые он слышал от матери такие слова, пристально вгляделся в ее лицо, пытаясь обнаружить перемены, о которых она говорила. Ее лицо было прежним — красивым и добрым, каким он знал, помнил с рождения. И только под глазами да еще на лбу обозначились уже заметные частые морщинки — но ведь не могут же они поменять лицо в «худшую сторону».
— Мама, я давно хочу спросить, почему вы с ним… ну, расстались?
Она долго молчала, так долго, что он усомнился, расслышала ли она вопрос. И даже обрадовался, что не расслышала, — он не считал себя вправе спрашивать такое. Но мать сказала:
— Бывает, сынок, что люди расходятся, а почему — ни тот, ни другой не объяснит. Самое сложное — объяснить. Понять и объяснить. Если бы люди могли все понять и объяснить, отпали бы многие недоразумения. Это самое трудное в жизни — понять и объяснить. Особенно среди близких… Но я не считаю себя правой, нет, не считаю.
Федор вспомнил кинотеатр, где работала мама, разговор с ней после концерта; он был неправ, полез не в свое дело, без понимания, без желания хотя бы что-то объяснить себе самому. А разговор с тренером!.. И был третий человек, Аля: она хочет быть ясной во всем до конца. Федор понимал ее, всегда понимал. И мог объяснить. Самое главное в ней — быть совершенно ясной!.. А вспомнив теперь ее и себя на лестнице, даже глаза прикрыл — так захотелось, чтобы все это повторилось, вернулось.
— Мне кажется, именно близкие люди и могут, должны все понять и объяснить. Как мы с… — он хотел сказать «с Алей», но спохватился и сказал: — Как мы с тобой!
Мама благодарно улыбнулась:
— Смотри, а зенитку-то переставили!..
Федор увидел зенитку за шоссе. Два солдата в запыленных сапогах и галифе, сбросив гимнастерки, красили ее зеленой краской. Брюнет с большим горбатым носом походил на грузина. Другой — коренастый, белобрысый, с веснушками на лице. Грузин, макая широкую кисть-расхлестку в железное ведро, пел счастливым голосом:
Где в горах орлы да ветер, на-ни-на-ни-на,
Жил старик один столетний…
Недалеко от зенитки, у высоких пилонов, продетых в золотое кольцо, две пожилые женщины пололи цветочную клумбу, разговаривали, посмеивались, не обращая внимания на солдат и на необычную для этих мест песню грузина.
Смерть пришла порой ночною, на-ни-на, на-ни-на,
Говорит, пойдем со мною, дели-водела…
Федору нравилась песня, и он хотел дослушать до конца, но тут белобрысый повернулся к грузину, поморщился:
— Гиви, затяни другую, потому как мой организм не выносит, когда в солнечный день про смерть поют.
— Не могу другую, я под эту хорошо думаю о доме, о своей девушке Ламаре.
— Что о ней думать, все равно раньше положенного срока дембель не придет.
Гиви бросил кисть в ведро, поставил руки на пояс: Эх, Васька-друг, на тебя нужно или не обращать внимания, или с утра до вечера заниматься твоим воспитанием.
— Но-но, воспитанием!
— Если б ты жил на Кавказе и у тебя была такая девушка, ты бы тоже хорошо думал. Они там все меня ждут, они там все вместе, а думают обо мне.
Вася вздохнул, поднял к небу синие глаза и, переходя на другую сторону зенитки, рванул во всю мощь:
А меня били-колотили во березовых кустах,
Мою головушку разбили в двадцати пяти местах…
Женщины будто по команде выпрямились, испуганно повернулись к зенитке. Высокая, в розовой косынке, поинтересовалась:
— Небось, голубок, живешь не по уставу, что голос такой дикой?
А меня били-колотили и ножами резали,
Мойму телу молодому ничего не сделали! —
гнул свое Вася и макал кисть в краску.
Гиви смотрел на него как на ребенка.
Мама остановилась в тени под березой и улыбалась. Федор бросил на траву сумку, перепрыгнул канавку и подошел к памятнику. Гиви, заметив его, спросил:
— Хочешь зенитку покрасить? Держи, кацо, навек запомнишь, что знаменитый памятник красил.
Федор оглянулся на маму — она не торопила его. Поднялся по каменным ступенькам к зенитке, обмакнул кисть в ведро и поднес к посеревшему от пыли и времени лафету. Осторожно провел по железу, оставляя широкую зеленую полосу. И только теперь заметил, что с кисти жирными каплями стекала краска.
— Эй, мастак, все колесо заляпал, — сказал Вася.
— Отстань, а то петь начну, — пригрозил Гиви. — Не слушай его, мажь дальше.
Федор стал меньше набирать краски, теперь она не стекала с кисти, а ровным слоем ложилась на серый, кое-где поржавевший металл. Он пытался представить, как действовала эта хрупкая с виду штука во время войны, как била она по фашистским самолетам… Неожиданно в нем возникла тревога, будто ясный день потемнел, будто на солнце нашла туча, поднял глаза — не увидел ни единого облачка. А тревога росла, приближалась, и наконец он понял, что это музыка, скорбная, траурная музыка.
— Феденька, сынок!
Бросил кисть в ведро, побежал к матери.
А музыка яснее, громче, и вот из-за поворота медленно выплыла грузовая машина с откинутыми бортами, обтянутая кумачом. Над кабиной шофера возвышался красный граненый столбик с пятиконечной звездой, к столбику прислонены овальные венки из елочных лапок и живых цветов. За машиной показались люди, оркестр, а за ним шли мужчины и несли на плечах красный открытый гроб.
Мама и Федор двинулись было дальше, но тут же остановились, ожидая, когда мимо них пройдет похоронная процессия. Машина уже почти поравнялась с ними, а люди все шли и шли из-за поворота, и казалось, людскому потоку не будет конца.
— Сынок, это же бабушка Аня!.. Смотри, в первом ряду! — прошептала мама. — Кто-то из наших умер…
Он увидел маленькую старушку в черном платье и черном платке — ее держала под руку пожилая женщина, тоже в черном; в другой руке у старушки был носовой платочек, и она часто подносила его к глазам.
— Рядом с ней — твоя тетя, сынок… И папа! — выдохнула она, отступив назад, подавшись к сыну.
— Где, где папа? — спрашивал сын, хотя уже видел отца, узнал его, невысокого, в черном костюме, белой рубашке с таким ненужным в этот жаркий день черным галстуком. Он тоже был в первом ряду и держал наготове руку, чтобы бабушка Аня, вытерев платком глаза, могла опереться на нее в любую минуту.
Федор взглянул на маму — она, поджав губы, неотрывно смотрела туда, где на плечах шестерых мужчин, слегка покачиваясь, плыл красный гроб. Иногда она переводила глаза на машину с кумачовыми бортами, которая шла впереди и везла лишь столбик со звездой, венки да красную крышку гроба.
Музыка умолкла, люди двигались в тишине, только слышно, как шуршат их подошвы на сером асфальте.
Отсюда, где стояли Федор и его мама, было не видно, кого провожали в последний путь, но мама сказала:
— Наверное, умер твой дедушка Максим.
— Мы тоже пойдем?
— Да, сейчас пойдем, обязаны пойти, — чего-то испугавшись, быстро сказала мать. — Всех пропустим и пойдем.
Оркестр заиграл новую траурную мелодию, а мать и сын, обогнув канавку с водой, пристроились в конце людской толпы. Их никто не узнал, не обратил внимания, и они медленно следовали вместе с другими.
При подходе к железнодорожному переезду на будке дежурного по станции хрипло зазвенел звонок, замигали красные сигнальные огни, шлагбаум дрогнул и преградил путь машине и людям. Несколько человек отделились от задних рядов и направились обратно в поселок, другие повернули головы и терпеливо ждали, когда к платформе беззвучно и мягко подойдет электричка… Она стояла всего несколько секунд, плавно стронулась и медленно, тихо, как будто стараясь не разбудить засыпанного цветами человека, проследовала дальше, к Ленинграду.
— Кто умер, скажите? — обратилась мама к высокой сутулой женщине.
— Разве не знаете? Максим Николаевич Опалев… позавчера… от сердца…
Мама поблагодарила женщину и лишь мельком взглянула на сына: мол, я была права. И снова поплыли над людьми, над дорогой траурные звуки. Шаг за шагом процессия приближалась к поселковому кладбищу, которое почти вплотную примыкало к шоссе и уже виднелось впереди. Сейчас машина с кумачовыми бортами остановится на обочине, с нее снимут крышку гроба и венки, а люди свернут под кладбищенские деревья и в торжественной тишине медленно подойдут к могильной яме.
Федор мучительно думал, что они с мамой приехали не вовремя: никому теперь нет дела до них, все переживают горе утраты, и что с того, что Максим Николаевич Опалев — родной дедушка Федора… В городе осталась Аля. И с тренером не поговорил, хотя Виктор Кузьмич просил зайти.
Он наклонился к матери:
— Не лучше ли обратно, а приехать в другой раз?
Мама, не взглянув на него, твердо ответила:
— Нет, сынок, в такой день мы должны быть здесь.
На кладбище они вошли последними и потянулись за людьми, обходя ограды, памятники, деревья и кресты, все замедляя шаги, пока не остановились возле свежего могильного холмика, бережно убранного чуть привядшими цветами. После дорожного зноя и расплавленного вязкого асфальта здесь было прохладно, чуть слышно посвистывали невидимые птицы, и Федор глубоко вздохнул. Он увидел, как мужчины, чтобы снять гроб со своих плеч, немного приподняли его, затем осторожно опустили на землю.
Мимо Федора торопливо прошагал рослый парень в джинсах и голубой футболке, в руке он держал суковатую, обожженную на огне и поблескивающую лаком палку.
— Разрешите, — попросил он, и люди расступились, освобождая для него узкий проход. Парень подошел к высокому бородатому человеку, подал палку, а тот наклонился и положил ее в гроб, на цветы.
— Кажется, это Коля, твой двоюродный брат, — чуть слышно проговорила мама и показала глазами на парня, что принес палку. Но люди снова сомкнулись, и Федор не успел разглядеть его.
— Зачем они положили палку?
— Много лет она была ему помощницей, наверное, решили не разлучать их…
Федору удалось нащупать под ногами какое-то возвышение, он встал на него и теперь хорошо видел, что делалось впереди, за плотным людским кольцом. Невысокий коренастый человек в темно-коричневом пиджаке и черном галстуке подошел к отцу Федора, что-то ему сказал, и отец кивнул. Коренастый повернулся, медленно заговорил:
— Сегодня мы все прощаемся с вами, дорогой Максим Николаевич…
Мама Федора, державшаяся возле высокой сутулой женщины, спросила у нее, кто сейчас говорит, и та шепнула, что это заводской партийный секретарь.
— …Вы были мужественным человеком, вы были героем Великой Отечественной, вы каждым своим шагом и каждым поступком приближали победу, вы и ваши товарищи по оружию в смертельной схватке с врагом отстояли священную ленинградскую землю…
Федор заметил, что издали, с высоты песчаного холмика, который должен был засыпать могилу, на него пристально смотрел худенький светловолосый паренек, смотрел так, будто собирался окликнуть Федора по имени. Что-то знакомое-знакомое, даже близкое показалось Федору в лице паренька, и наконец он понял, что этот незнакомец похож на него, на Федора.
— …В мирное время вы являли собой пример благородства и бескорыстия, вы были нашим другом, нашим учителем… Кто знает, отчего так происходит у людей, что одни живут только для себя, тогда как другие живут для других, отдавая всю свою жизнь, всего себя людям…
Паренек спрыгнул с холмика, подошел к отцу Федора, что-то шепнул на ухо. Отец выпрямился и посмотрел туда, где, возвышаясь над толпой, стоял Федор. Взгляды их встретились, Федор увидел, как в глазах отца скорбь отступала, возникало сомнение, потом удивление и наконец восхищение, что его сын, его Федька стал таким большим и что в тяжелую для отца минуту он здесь, рядом с ним.
Отец обеспокоенно огляделся, и Федор догадался, что он искал маму, Антонину Сергеевну.
«Здесь она, — мысленно произнес Федор. — Мы приехали к тебе вместе». Ему показалось, отец понял, потому что он вздохнул и будто посветлел лицом.
Тихо, чтобы не мешать говорившему, заплакали женщины. У самой могилы вскрикнула бабушка Аня, ее удерживали, не пускали…
— …Мы, жители поселка, хорошо и долго знаем большую семью Опалевых и гордимся, что среди нас живут такие люди, старшим из которых по годам и по человеческому званию были вы, Максим Николаевич…
Отец Федора наконец разглядел Антонину Сергеевну и заторопился, пробираясь к ней. Федор сошел с возвышения, сказал матери:
— Папа идет.
— Где? — испугалась она и, заметив, что слева, огибая толпу, к ним направляется ее бывший муж, осторожно поднесла палец к губам.
Рудольф Максимович остановился, чуть наклонил голову — поздоровался. Вернулся на прежнее место и встал у гроба. А к Федору подошел паренек, что первым заметил их с матерью.
— Ты — Федька, я тебя по телевизору на ринге видел. А это — твоя мама?
— Тише. Ты кто?
— Егор Опалев, твой брат… Вишь, дедушку хороним?.. Врачи сказали, будто он от сердца умер, но врачи не все понимают, не знают они всей дедушкиной жизни. Он из-за канала умер. На берегу гребной канал выкопали для байдарочников и каноистов, этот канал нужно цементом укреплять, а они просто так плиты клали. Вода вымоет из-под плит землю, и они лягут на дно, замусорят Ладогу… Дедушка все уговаривал, доказывал, хотел как лучше, и вот теперь…
Он говорил, а в глазах его копились, копились две крупных слезы, пока он не смахнул их ладонью.
Люди сдвинулись, подались ближе к гробу. Женщины заплакали громче, бабушка Аня упала на колени:
— Куда ж ты, родненький, в такую даль… один!..
Раздались глухие удары молотка — забивали крышку гроба.
Мужчины подняли на длинных веревках гроб и стали осторожно опускать в яму.
Люди пошли вокруг ямы, каждый наклонялся, брал горсть земли и высыпал в могилу; раздавались гулкие удары, будто по деревянному полу кто-то скакал босиком.
— Вы надолго приехали? — спросил Егор.
— Нет, — еле слышно ответил Федор.
— Ты с нами поживешь? Я тебе катамаран покажу, мы с твоим отцом в плавание по Ладоге собираемся, катамаран построили.
— Хорошо, там видно будет.
— Ты в какой класс перешел, в десятый? Я тоже…
Мама шла вместе с сыном к дороге, изредка оглядываясь назад. Егор остановился, проговорил: «Еще свидимся» — и побежал к бабушке…
2
Федор и мама подходили к переезду, когда их догнал Рудольф Максимович. Поздоровался за руку с Антониной Сергеевной, прикоснулся к плечу сына, сделав вид, что выше он и достать не может, и сын чуть заметно улыбнулся. Он с удивлением разглядывал отца, раньше ему казалось, что отец большой, настоящий великан, а перед ним был человек среднего роста, сухощавый, сутулый, в общем, «типичный легковес», как сказали бы боксеры.
Сам Рудольф Максимович был поражен: он помнил, что сын — спортсмен, но никак не думал, что Федька вымахает в такого атлета. В жене он особых перемен не заметил, только вроде бы ниже ростом стала…
— Такие дела у нас, — выдохнул он наконец, не находя нужных слов. — Мы вас давно ждали… Вот, папа не дождался.
От этого неожиданного «папа» Федор вздрогнул: до сих пор он думал о себе, о том, что он лишился дедушки Максима. И только теперь понял, что сегодня не стало папиного отца.
— Мы все его знали как хорошего человека, — чуть слышно произнесла Антонина Сергеевна. — Максим Николаевич был справедливый и великодушный… Я бы очень хотела, чтобы наш Федя был похожим на него, — еще тише проговорила она и достала из сумочки носовой платок.
«Я бы теперь на ее месте этого не говорил», — подумал Федор, чувствуя неловкость за мамины слова. Он хорошо помнил, насколько несправедлива была мать к своему мужу, ко всем Опалевым, когда порвала с ними отношения. Она чуть ли не силой выпроваживала из дома отца, бабушку Аню и самого Максима Николаевича. Но возможно, мама права была в одном: решив уйти, сделала это бесповоротно.
Рудольф Максимович стал звать бывшую жену и сына к Опалевым на поминки, но Антонина Сергеевна пообещала, что пойдет туда позже, когда разойдутся люди и нужно будет убирать столы, мыть посуду и наводить в доме порядок. Она говорила, что ее приход смутил бы всех и она сама смутилась бы от их смущения. А так она не только поговорит обо всем с матерью и другими родственниками Рудольфа Максимовича, но и поможет. А сейчас ее приход вызовет излишнее любопытство и ненужные разговоры: мол, чего она прикатила в такой день?
Федор слушал их холодея душой. Казалось, и мать, и отец говорят не о том, будто им что-то мешает, и они в разговоре топчутся на месте, не стараясь продвинуться хотя бы на самую малость вперед. Он не разделял точку зрения матери, ему казалось не только возможным, но и необходимым побывать в день похорон у дедушки дома, ведь там оставалась бабушка Аня, ей плохо, ее нужно поддержать, успокоить, разделить с нею горе. Однако он тоже отказался — раз мама не идет, то и ему идти неловко.
— Мы завтра сходим к бабушке, — сказал он. — Завтра всем будет лучше.
У Дома культуры их встретили четверо парней, отозвали Рудольфа Максимовича в сторону, стали что-то говорить, предлагать. Он коротко сказал: «Нет!» — и вернулся к жене и сыну.
— Моя команда, — чуть улыбнулся он. — Катамаран построили, в поход по Ладоге собираемся… Денег собрали на похороны, я отказался…
— Тебе видней, — вздохнула мама. — По виду хорошие ребята… Потеряв сына, ты нашел других, — снова вздохнула она, и Федор почувствовал в ее словах не столько горечь, сколько иронию. Но кажется, он понимал настроение матери: сложная обстановка, в которую они сегодня попали, изменила Маму, она не могла оставаться собой, прежней.
Рудольф Максимович коснулся подбородком плеча, будто хотел укрыться от несправедливых слов, и тут же твердо сказал:
— Нет, Тоня, сына я не терял. И то, что сегодня вы оба здесь, лишнее тому подтверждение. А в остальном ты права!
Он привел Антонину Сергеевну и сына домой. Открывая дверь, виновато говорил:
— Конечно, в такой строгий день каждый человек становится более выпуклым, особенно если как вы… Я это понимаю, а приглашаю туда из-за того, что там наготовили всего и что у меня здесь не совсем подходящее место.
Федор вошел первый, потоптался в узкой прихожей, затем шагнул в комнату и остановился, пораженный: тут, заняв собой весь комнатный простор, на низеньких козлах стояла яхта.
— Что это? — взглянул он на отца повеселевшими глазами.
— Погоди, вставай-ка сюда, к двери. Ого, почти в два раза выше стал! Зарубку видишь? Тут тебе семь годков было, я специально не закрашивал.
Он вытащил из верстака долото, положил его сыну на макушку и отчеркнул теперешний рост Федора. Взглянул на Антонину Сергеевну:
— Вот и встретились… По нашему Феде особенно видно, как быстро идет жизнь!
— Да, растут дети… У тебя тут мастерская, а не комната, — сказала Антонина Сергеевна, присаживаясь на краешек стула, и внимательным, несколько даже ревнивым взглядом окинула яхту, верстак, этажерку с книгами по морскому делу, а в самом углу — раскладную кровать без матраца, застеленную лишь белым пододеяльником.
— Мне удобно, все под рукой. И ребятам нравится, когда человек с ними занят. Теперь ведь с ними все по обязанности заняты, нет таких, чтоб по душе.
Мама слушала, серьезная, сосредоточенная, кивала, соглашалась, и Федор чувствовал ее напряженность, скованность перед бывшим мужем.
— Да, ты всегда обходился малым, но спать на раскладушке вредно.
— Нет, Тоня, малым я не обходился, мне всегда нужно было много…
«Не о том, не о том говорят, столько лет не виделись, а что они говорят?!.»
Антонина Сергеевна сидела, опустив глаза. Федор подошел к яхте, стал разглядывать корпус. Он прекрасно понимал суть и назначение такого судна и уже пытался представить себя на нем среди бескрайних просторов Ладоги.
Отец, будто спохватившись, сказал, что все это можно убрать хоть в сарай, хоть на берег в здание старой водокачки, но Антонина Сергеевна только улыбнулась:
— Пусть остается как есть… Ну, а ты? Все один?
Она осторожно подняла глаза на сына, и он почувствовал, что ему сейчас лучше уйти. Подвинувшись к двери, Федор взялся за ручку, и тут дверь распахнулась, и в прихожую вбежала Тая. Эту женщину, свою тетку, Федор хорошо помнил и теперь узнал: была она маленькая, тоненькая, с белыми, почти прозрачными волосами и большими розовыми губами. В детстве она ему была как старшая сестра, и он звал ее просто — Тая.
— Здравствуйте, милые! Мне Егорка сказал, что вы приехали, — говорила она, покрываясь румянцем и бросаясь к Антонине Сергеевне. Они поцеловались и сразу же заплакали. Рудольф Максимович вышел на кухню, остановился у окна. Федор отправился за ним, прислонился к двери и стал механически считать подлещиков, вялившихся на двух окнах соседнего дома, — их было много, четыре гирлянды во всю ширину окон, будто решетка.
— Что ж, ваша воля, — сказал отец. — Не хотите со мной к бабушке Анне — ступайте в гости к Тае. Муж ее, Григорий, тоже не идет, он вина не употребляет, а там придется выпить… Вы к нам надолго?
В этом вопросе было ожидание, была надежда, что сын ответит утвердительно.
— Я, если можно, побуду, а мама завтра уедет, ей на работу… Скажите, папа… — начал он и тут же умолк. Выходило, что к матери он обращался на «ты», а к отцу — на «вы».
Отец понял его смущение, весело сказал:
— У нас на Руси, Федя, отношения отца и сына определяла дружба, а где дружба — там «ты»!
— Спасибо, — покраснел Федор. — Нам Егор сказал, что дедушка умер не только от болезни?
Отец задумчиво взглянул на сына, опустил голову:
— Конечно, канал сыграл свою роль, даже не канал, а несколько лодырей, что вели его. У твоего деда больное сердце, и не ввяжись он в это дело, не взвали на себя защиту берега от халтурщиков, возможно, смерть не торопилась бы к нему. Но дед Максим не мог иначе. Была у него своя линия, и не мог он отступить. Даже ценой жизни. Другое дело, что изменить ничего нельзя: халтурщики успели сделать черное дело — уложили плиты. Но деда Максима нет, а его линия остается, и это, брат, тоже немало.
Федор не перебивал отца. Такие знакомые, такие простые слова — «своя линия» — обретали для него сейчас совершенно иной смысл, высокий и значительный. «Своя линия» — это то, чего мне не хватает… Не азарта, не смелости, а именно своей линии, от которой нельзя отступить, нельзя отказаться. Отступить — значит предать самого себя!..»
— Спасибо, папа, за эти слова, я запомню их! — произнес Федор, подходя к отцу.
Рудольф Максимович положил ему руку на плечо и повел в комнату.
Женщины сидели на табуретках, обе с красными, припухшими глазами. Тая и раньше казалась Федору маленькой, а теперь, когда он вырос и стал на голову выше отца, подумал, что его тетка больше похожа на девочку, чем на взрослую женщину.
— Приехали наконец, — всхлипнула она. — Феденька такой большой, настоящий парень! На отца похож, вылитый Рудольф… Как жалко, что дедушка умер, он часто вспоминал тебя, Феденька. Все повидать тебя хотел, поспрашивать…
— Ну, дорогие мои, надо идти, — обратился к бывшей жене Рудольф Максимович. — А вы к Тае ступайте, там удобнее…
— Конечно удобнее! — сказала Тая. — У него тут сплошная судоверфь, а не дом, и еды никакой, в столовку ходит, будто юноша-студент. В ванне бензином воняет — не продохнуть, прямо какая-то промышленность, а не квартира. Гришка мой смеется, говорит, мол, Рудольф наш — будто малое дитя: учился, учился, инженером стал, а все с ребятней возится — кораблики строит.
Федор взглянул на уходящего отца, хотел проводить его, но постеснялся.
— Это ничего, — сказала Антонина Сергеевна, и Федор не понял, к чему относились ее слова: к тому, что в ванне пахнет бензином, или к тому, что отец — «будто малое дитя».
3
Таиного мужа Григория Федор увидел из прихожей — тот лежал в майке и трусах на широченной тахте, читал «Известия» и ел морковку. Повернул голову, долго смотрел на Федора, не понимая, как очутился в его квартире этот парень, а потом заметил Антонину Сергеевну и даже зажмурился:
— Ой, кто это?
Отбросил газету, вскочил и уставился на гостей. Его большие, выпуклые глаза, не моргая, смотрели то на Федора, то на маму. А морковку он зажал в руке, будто гранату.
— Во, на витамины нажимаю, десны кровоточат, — сказал он и швырнул морковку в открытое окно. — Извините, с кладбища только что… Проходите, гости дорогие, а я мигом.
Тая повела Антонину Сергеевну в ванную. Федор вышел на кухню напиться, через минуту сюда же явился Григорий. Теперь он был в желтой трикотажной рубахе и синих вельветовых брюках, которые еле сходились на его шарообразном животе.
— Шофер я, — сказал он. — Твой отчим летчиком был? У нас с летчиками много общего: чуть что, и — амба!.. Хороший у тебя отчим был?
Федору показалось неуместным говорить сегодня об отчиме, но он кивнул:
— Хороший.
Григорий достал из холодильника яйца и принялся их колоть над сковородкой. Яйца с хрустом разваливались на две половины. Пришла Тая, оттеснила мужа от плиты, достала из холодильника ветчину и стала нарезать ее тонкими ломтиками. Антонина Сергеевна помогала ей.
— Как вы надумали приехать? — спросил Григорий. — Чай, нечто важное случилось? Может, разбогатели?
— Нет, просто приехали. Федя захотел, а я с ним… Не знали, что Максим Николаевич умер, оделись легкомысленно.
Мама говорила так, словно просила извинения, словно оправдывалась за неожиданный визит. Но Тая поняла ее по-своему:
— Ой, не говори, Тонечка, у меня целый шкаф платьев, а папа умер — надеть нечего. Раньше всякую вещь берегли, сохраняли, и служила она столько, сколько положено: подошьешь, подлатаешь, так она не только собственную жизнь проживет, но и за других постарается. А теперь не бережем, чуть что новое, модное — и бежим, хватаем. А папа умер — надеть нечего, у подруги черное платье взяла, длинное, широкое, прямо пугало в нем, а не человек.
— Бог с ним, не такой день, чтобы красиво выглядеть, — улыбнулась мама.
— Верно, Тонечка, слишком много внимания уделяем одежде!.. Вот папа наш, Максим Николаевич, умер, и теперь никто не вспомнит, в чем он ходил, а каждый вспомнит, каким он был.
Григорий кивнул в знак согласия, открыл шкаф, взял хлеб и понес в комнату. Жена его подала яичницу и жареную ветчину, принесла салат из капусты и сыр. Вчетвером сели за стол.
Федору есть не хотелось, ему за этим столом не хватало отца, но еще больше — Али. Вспомнив о ней, взглянул на маму: она внимательно слушала Таю, не торопясь приниматься за еду. Многое бы теперь Федор отдал за то, чтобы за их столом оказались Аля и отец.
Григорий, накалывая вилкой ветчину, сказал:
— Максим Николаевич был человек, каких все меньше становится, — вымирают! А вот сын его, Рудольф Максимыч, я думаю, мелковат: при его образованности и способностях мог стать бо-ольшим человеком, а он торчит на малой должности в заводском конструкторском бюро. Но видно, не дано, этого не отнимешь.
— Ой, у тебя-то самого глубины! — не выдержала Тая.
— Виноват, как говорится, недостатков у каждого больше, но не каждый и за другим недостаток заметит. А я замечаю, этого не отнять. Ты, жена, права, и я мелковат, но недостатки за другими замечаю.
Дождавшись, когда Федор поест, повел глазами, показал на дверь: мол, пускай они развлекаются дальше за столом, а у нас с тобой есть дело поважнее.
Спустились во двор. И тут из парадного вышла девушка в светлом платье. Была она такая красивая и так похожа на Алю, что Федор остановился и растерянно поднял глаза на Григория. А тот выпрямился, подобрал живот и выпалил:
— Привет, Надюха! Как там музы, не молчат?
— Плачут музы — дедушка умер, — сказала она, с любопытством глядя на Федора.
— Старые люди должны умирать, закон жизни, — изрек Григорий. — Старые люди требуют вечного отдохновения от краткосрочной молодой жизни. А тебе, как ты есть молодая и красивая, хочешь денег дам на расходы?
Девушка усмехнулась, сощурила глаза.
— И много же?
— Рублей сто. Наличными и безвозмездно!
— Но за какие заслуги?
— Просто так. Чтобы талант крепчал, так сказать, материальное подспорье духовному росту.
Девушка отказалась, она посоветовала Григорию приберечь лишние деньги для себя и хотя бы десятую часть этой суммы потратить на театральные билеты. А то ведь он уже забыл, когда в последний раз живых артистов видел.
Григория трудно было смутить, он обошел девушку вокруг, сверкнул глазами:
— Парня нашего не узнаешь? Ай-яй-яй!.. Это ж Федька Опалев, твой брат! Помнишь, в гости бегал, когда здесь жил?
— Правда?! — удивилась она. — Какой стал!.. И теперь приходи в шестнадцатую квартиру, я буду ждать. Но поторопись, пожалуйста, я завтра уезжаю. Приходи, слышишь?
— Приду, — кивнул Федор.
— Будущий талант! — сказал Григорий, когда Надежда скрылась в подъезде. — Чай, она и теперь талант, потому как единственная из нашего поселка учится в театральном институте. Нынче практику проходит в ТЮЗе. И кричит там со сцены: «Опалева Надя — дура!..» Что, неплохо для начала?
Федор вспомнил ее. В детстве он часто приходил к ней. Надя была школьницей и, когда бы он ни пришел, вечно играла: наряжалась то королевой, то нищенкой, становилась у кровати, говорила жалостные слова: «Сиротка я, сиротинушка, никто меня не любит, никому я не нужна. Ах, зачем я родилась на белый свет, чтобы мучиться?..»
Он понимал, что она дурачится, но все равно жалел ее и начинал за нею повторять то, что говорила она. А Надя уже брала его за руки и начинала кружиться по комнате, как настоящая дама с настоящим кавалером… И было Федору необычайно интересно возле нее, хорошо…
Григорий подошел к новенькому кирпичному гаражу, зазвенел ключами. С тонким визгом растворилась дверь — в лицо ударил солнечный луч, отраженный никелированным бампером голубых «Жигулей».
— Хорошо, да?.. В такой машине да с Наденькой бы!
Федор смутился: только что этот человек напирал на высокие материи, слово красивое произнес — «талант», а тут ему Наденька для интерьера нужна. Федору захотелось к матери, но он, как гость, был не волен распоряжаться собой.
— Садись, друг, опробуем!
Они покатили по пыльной, в колдобинах и ямах улице. Выехали на шоссе, повернули на песчаную дорогу со следами копыт. Миновали двухэтажную больницу с красной чашей и змеей на кирпичной стене и скрылись в лесу.
— Ты о машине мечтал? — спросил Григорий.
— Еще не успел. Я самолеты люблю.
— Самолеты для неба годятся, а для земли — машина… Чай, батя твой давно мог подкопить на машину, а он, будто миллионер какой, все на поселковую ребятню тратится. Будто и забот никаких. И хоть бы ребятня была сиротская, несчастная, а то живут при родителях, многие из которых свою зарплату не на чадунюшек своих тратят, а на винный отдел. А батя твой навроде поселковой няньки, будто и забот никаких. И это при том, что детки у него постарше тебя и пошире в плечах.
«Зачем он об этом? Что за удовольствие получают люди, когда лезут не в свои дела? И ведь выгоды никакой!»
Лес кончился, машина выскочила на широкий низкий берег озера — глазам открылся невиданно-голубой, солнечный простор Ладоги. На песке лежат опрокинутые лодки. Возле одной из них мужчина в белой майке с пятью олимпийскими кольцами на груди смолит днище. Горит костер, чуть шевеля бледными на солнце лохмотьями пламени; возле костра молодая женщина чистит картошку, а возле нее копается в песке темноволосый курчавый малыш в оранжевых плавках.
— Что ни год, все больше лодок становится, — сказал Григорий и заглушил мотор возле зеленого сарая. — Больше лодок — больше браконьеров — закон озера!
— А там — крепость Орешек, — показал Федор на каменный остров, поднявшийся из воды недалеко от них.
— Точно… Ох ты, смотри!
В воду с берега входил черно-бурый лось. Когда ему сделалось по грудь, остановился, рога-лопаты медленно повернул к берегу, где заливалась крохотная рябая собачонка, — она бегала возле воды и аж постанывала от восторга, что видит такое чудовище.
— Сохатый, — уважительно произнес Григорий. — Вишь, прямо к нам забрел, чай, необходимое дело привело. Такое редко случается, чтобы на глазах у всех и среди бела дня. Ты лосей видел?
— Только по телевизору.
— Пойди к нему, погляди. И сюда возвращайся, к сараю. Зимой у меня тут катер стоит, а летом мотор храню и кое-что по мелочам.
Федор направился к лосю. Собачонка, завидев человека, залилась пуще прежнего. Вскочила в воду и, суетливо поглядывая на подходившего Федора, норовила броситься вплавь на лесного гиганта.
Сохатому надоел ее визг. Подняв голову, он смотрел в озеро. В синей дымке был хорошо виден противоположный берег Шлиссельбургской губы. Над ним крохотной серебристой звездочкой скользил самолет, оставляя за собой чуть заметный белый след.
— Поди сюда, голубчик, — позвал Федор лося. Тот качнул рогами, понюхал воду. Вошел глубже и поплыл, держа голову высоко над водой. Он плыл широкими толчками, издавая при этом такой шум, будто несколько мощных весел гнали громадную лодку. Его темная холка шевелилась, вздрагивала, а густая борода иногда касалась воды. Он быстро удалялся от берега — никаких человеческих сил не хватило бы угнаться за ним.
Федор пожалел, что рядом не было Али. Он мысленно перенес ее с шумной улицы, по которой мчатся грохочущие машины и трамваи, сюда, на берег, и несколько мгновений вместе с ней следил, как по солнечной воде плывет красавец лось. Обидно было наблюдать это зрелище одному, без Али, и он, махнув лосю на прощание рукой, направился к машине. Взбудораженная было незваным гостем собачонка теперь, свернувшись колечком, лежала на песке. У сарая хлопотал Григорий — наливал из белой полиэтиленовой канистры бензин в плоский коричневый бачок.
— Уплыл? — спросил он, выпрямляясь и поднося к глазам руку. — Ага, во дает, уже до середины добрался! Тут наискосок до того берега километров пять-шесть будет. Как под мотором!.. Чай, неспроста сюда прибрел, может, подругу искал. Это он рискует здесь ошиваться, могут подстрелить, охочий народ всегда отыщется… Как-нибудь махнем с тобой за рыбкой?
Федор с недоверием посмотрел на него, ему показался таким симпатичным этот Григорий. Кроме летчика Вячеслава Александровича, у Федора не было близких мужчин, и когда Вячеслав Александрович погиб, стало казаться, что никогда уже он не будет иметь взрослого друга. Заметив на улице своего ровесника, идущего с отцом, Федор часто подолгу разглядывал их, ДВОИХ, и чувствовал, как жестокая зависть кусала ему сердце.
— Рыбка тут — высший сорт: лещи, сиги, а то и лосось. А еще бывает, что и царица форель, и сам царь осетр! Но это запретный плод. Впрочем, кто ходит у воды — попробует всякой рыбки…
На берегу появились двое — вынырнули из кустов, что подступили к самой воде, остановились. В руках у первого — какой-то куцый предмет, похожий на короткоствольную винтовку. Он вскинул ее, прицелился в лося и выстрелил — тут же отозвалось хлесткое эхо. Взвизгнула собачонка, бросилась наутек. Испугался и заплакал малыш у ног женщины. Медленно выпрямился над лодкой мужчина, погрозил парням кулаком. Только лось продолжал плыть, словно бы не слышал выстрела.
— Судаков и Циклоп припожаловали, — объявил Григорий. — Где-то мелкашный самострел откопали, чай, от такого баловства до беды недалеко.
— Зачем он в лося целил? — недовольно спросил Федор. — Ему что, делать нечего?
— Черт его знает, дурака… Эй, Сашок, почему ты здесь, кто машины моет?
Те остановились, долго смотрели на Григория, будто впервые видели, нехотя подошли.
— Знакомься, Федя: это — Саша Судаков, мой коллега по гаражу. Раньше тоже был шофером, а теперь…
— Не надо песен, — оборвал Судаков.
— Не надо так не надо, — согласился Григорий. — А тот — Витя Петроченко, по прозищу…
— Без прозвища, — перебил Судаков. — А машину свою паршивую теперь сам будешь мыть, понял? Я в отпуске.
Он вытащил из кармана мятую газету и завернул в нее самострел.
— Откуда ружьишко? — улыбался Григорий. — Чай, охотником стал?
— Тебя не касается, я в отпуске.
— Отпуск — хорошо, — не замечая вызывающего тона парня, балагурил Григорий. — Куда-нибудь собираешься или тут решил отдыхать? У нас тоже можно отдохнуть не слабей, чем в других знаменитых местах, верно?
Судаков уже не слушал. Повернувшись к Федору, лениво поинтересовался:
— На похороны прикатил?
Федору не нравился этот неожиданный Судаков, не нравилось, как он разговаривал с Григорием, как высокомерно справился о цели приезда. Было в нем что-то от Арика Александрова — нахальное, бесцеремонное. Можно не отвечать Судакову, открыть дверцу и сесть в машину: дескать, плевать я хотел на тебя, Саша Судаков, и думай обо мне как хочешь. Нужно было так и сделать, но рядом стоял Григорий, и Федор сказал:
— Мы не знали, что дедушка умер… А вы зачем в сохатого палили?
— Нехорошо это — не знать, что дедушка умер, нехорошо, — произнес Судаков, не обратив внимания на вопрос. Говорил он будто бы весело и даже добродушно, но глаза его смотрели холодно, неподвижно. И Федору стало не по себе от его слов, от взгляда и завернутого в бумагу обреза-мелкаша. Федор выдержал его взгляд и повторил вопрос. Вместо ответа Судаков отвернулся и сплюнул.
— Идем! — хлопнул его по спине Петроченко, и парни поплелись по берегу у воды. Когда они скрылись за кустами, Федор поинтересовался, кто этот Судаков и отчего он хамил.
— Конечно, хамил! — будто очнувшись, подтвердил Григорий. — Можно было и нам что-нибудь сострить не в его пользу, но нету смысла связываться с этим козлом. Мы с ним в одном гараже состоим, и счеты он не со мной сведет, а с моим МАЗом… Разве ж за всеми уследишь?
Федор с сожалением посмотрел на Григория. Он помог дядьке убрать мотор и канистру в сарай. Машина, сделав круг по берегу, покатила обратно, и только теперь он догадался, что привозил его сюда Григорий единственно из желания показать племяннику, сколь он самостоятельный и могущественный человек: дескать, все у него имеется для суши и для моря.
«Нет, дядя Гриша, не получилось твоей самостоятельности. И «Жигули», и катер тут ни при чем!»
— Кто же этот Судаков? — снова спросил Федор.
— Что о нем говорить! В гараже работает, ершистый чудак. Автомобильный техникум закончил, полгода на шаланде шоферил. Гаишники два раза подряд пьяным прихватили — отняли права. Слесарем быть отказался, машины моет; как он там моет, из шланга на колеса побрызгает — вот и вся мойка. Кажется, барменом хочет устроиться, но пока что не берут… Не цепляйся к нему, не надо.
— С чего вы взяли? — удивился Федор. — И не думал цепляться, полно своих забот.
— Ну и славно, а то мне показалось, будто между вами нехорошая искорка проскочила.
— Славно-то славно, а этот ваш Судаков с винтовкой разгуливает. Вы правильно сказали, далеко ли до беды?
— Черт с ним, не наше дело. Кто-нибудь в милицию заявит, тогда отберут, — проговорил Григорий и стал с большим вниманием вглядываться в дорогу.
Лес был пронизан солнечным светом. Березы чуть заметно покачивали густыми темно-зелеными верхушками. На шершавых, словно бы загоревших стволах молодых сосен трепетала под ветром тоненькая кора. И эта летняя, живая красота быстро успокоила Федора, обнадежила, что все будет хорошо.
Подкатив к своему гаражу, Григорий плавно затормозил:
— Иди покажись нашим дамочкам, чтоб не переживали, а я — мигом!
Федор поднялся по лестнице и позвонил, но ему не открыли. Когда появился Григорий с ключами и они вошли в квартиру, то увидели на столе записку, написанную рукой Таисьи Максимовны:
«Феденька и Гриша, мы не дождались вас, ушли к Опалевым. А вы, когда накатаетесь, или туда приходите, или дома ждите нас. Вернемся, когда сможем».
4
Федор давно понял, что Григорий — это человек, который прожил сто лет на необитаемом острове, лишенный человеческого общения, потому что он говорил, говорил, говорил, не слушая возражений, не стараясь понять, интересны ли собеседнику его речи, не замечая зевков собеседника и его слезящихся от скуки глаз. Он говорил о машине и бензине, о мозолях и помидорах, о гаражах и виражах, о манной каше и простокваше, и все ему казалось складно, «все путем».
Федор даже вздремнул под его слова, как под журчащий ручеек, и Григорий видел, что Федор дремлет, но продолжал говорить и говорить, и, проснувшись, Федор услыхал:
— Мужик-то я ничего, только болтун большой, не обращай внимания, слушай дальше… Поначалу я в этой комнате спал. А зимой дверь на входе заменили: ветер дует и дует, а она скрипит и скрипит — несколько раз вставал, закрывал плотнее, а жильцы идут, опять не закроют, опять скрипит…
От его нескончаемых речей Федор почувствовал себя плохо. К тому же он все время помнил, что его приглашала Наденька, и, не выдержав более, он встал с дивана, с хрустом потянулся:
— Пойду проветрюсь.
— Что ж, пойди, — рассмеялся Григорий. — Остальное я тебе потом доскажу.
Федор спустился во двор, не зная, куда идти, и, вспомнив, что Надя жила в шестнадцатой квартире, вошел в парадное, поднялся на четвертый этаж и нажал кнопку звонка. Дверь открылась — на пороге стоял высокий светловолосый парень лет двадцати пяти.
— Тебе кого?
— Надежду.
— Неплохо для начала, а мечту не нужно?.. Входи.
Из комнаты выскочила Надя, на ней был голубой халат и желтые шлепанцы. Волосы она держала обеими руками над головой, пытаясь обуздать их черной лентой. Наконец ей это удалось, она бросила их за спину и, подбоченясь, произнесла:
— Часы бегут, и дорого мне время — я здесь тебе назначила свиданье не для того, чтоб слушать нежны речи…
В этот миг из-за двери высунулась голова в большущих очках — Федор увидел высокую, тощую девицу в бледно-сером платье.
«Это и есть Мечта!» — мысленно улыбнулся он и обратился к Наде:
— А дальше?
Надя рассмеялась:
— Молодец, что пришел! Знакомься: это — Александр, он же Саня, он же Лжедмитрий, который всем говорит, что я — его невеста, и все этому верят. К сожалению, я тоже. А вообще он начинающий писатель и переводчик, то есть пишет мало и плохо, но зато, бумаги Переводит!.. Не обижайся, голубчик, я шутя. Кстати, он же заядлый парусник и занимается в секции под руководством твоего папы. Они уже не раз ходили по Ладоге, даже на Валааме были, и собираются снова… Это моя подруга Сонечка, она художница, учится в Мухинском училище и мечтает после окончания поехать в Алма-Ату на киностудию «Казахфильм». А это, — показала на Федора, — мой двоюродный брат, и он у нас не был… сколько ты у нас не был?
— Девять лет.
— Вот, он не был у нас девять лет, представляете, сколько мы потеряли?!..
Саня протянул руку и повел Федора в Комнату. Сюда пришла и Сонечка, остановилась посреди комнаты, внимательно разглядывая гостя, и села на диван.
В комнате был большой стол, на нем лежали книги и листы с напечатанным на машинке текстом. Поверх листов — две шариковые ручки; на окне — голубые шторы, свисавшие до пола; на стене — два портрета: на одном — седовласый человек в пенсне, на другом — молодая женщина с тонкими чертами лица и глубокими темными глазами.
— Наденька завтра в Ялту едет, может, плавать научится, или что, — тихо начала Сонечка.
— Учиться плавать нужно в детстве, когда страх чего-то не уметь выше страха помереть, — произнес Саня.
Вошла Надя, она уже успела переодеться: теперь на ней были черные вельветовые брюки и черная кофта с длинными широкими рукавами. Присела на краешек стула, отчего-то вздохнула и обратилась к Федору:
— Пожалуйста, расскажи нам о себе.
Федор пожал плечами, испуганно взглянул на Сонечку, будто просил помощи.
— Ну, ты в школе учился, или что? — спросила она. — В какой класс перешел, в десятый? А кроме школы чем-нибудь занимался, может, рисованием, пением, или что?
— Спортом.
— Вот, уже интересно. И какие-то результаты есть?
— Недавно стал вторым призером первенства Ленинграда по боксу.
— Я так и знала! — трагическим голосом произнесла Сонечка и забилась в угол дивана. — Чудеса в гостиной!
Федору показалось, будто она смеется над ним, но, взглянув в ее лицо, почти половину которого занимали очки, на ее длинные руки с тонкими пальцами, вспомнив ее такое необычное и постоянное «или что», он понял, что она дружески помогает ему войти в новую для него компанию.
— У меня еще вопрос: скажите, Федя, и вы могли бы, например, на улице победить хулигана?
— Мог бы, только…
— Понимаю, — остановила Сонечка. — И все же объясните, пожалуйста, для чего занимаются спортом? Для чего эти рекорды, гонки, турниры, или что?
Федор опустил глаза. Действительно, для чего все это, если не иметь главного результата, не спортивного, нет, а главного… какого он не добился тогда, в магазине?
— Я скажу! — встрепенулся Саня. — Для того, чтобы у человека все оставалось на месте: голова, руки, ноги — и все нормально действовало, работало. А если серьезно, то чемпионы и рекордсмены показывают обывателям, что можно сделать с собой, чего можно достичь…
— А если не покажут, то все, да? Вот, например, сколько бы кто-то ни прыгал в высоту — два метра или даже три, — я как прыгала в школе восемьдесят сантиметров, так и теперь прыгну, а то и меньше. Ведь оттого, что кто-то прыгает на два метра, я же свою высоту не увеличу? Зачем он тогда прыгает?
— Но ведь оттого, что ты прекрасно рисуешь, я же все равно рисовать не умею, или что? — передразнил ее Саня.
— Не груби, — вступила в разговор Надя. — Я хочу понять другое… Для меня человеческое лицо священно, а по нему так бьют, так бьют!.. Я видела по телевизору…
— Значит, есть что-то важнее, чем лицо, — усмехнулся Саня.
Федору захотелось объяснить, для чего приходят в спорт, для чего он сам занимается боксом; он еще не знал, о чем будет говорить, но и остановиться уже не мог. И неожиданно для себя вдруг сказал то, чего на самом деле не было, но что должно было быть:
— Недавно я с Алей зашел в магазин… там ее пытались обидеть, но я заступился. Теперь я благодарен боксу за то, что не оказался трусом…
Он еле выговорил последние слова, но увидел, что ему поверили, и теперь не нужно спорить, для чего люди занимаются спортом, — конечно, для того, чтобы быть людьми, и уж если иметь лицо, то настоящее, человеческое… Не для себя, не для собственной славы сказал он неправду, а для славы бокса, для спорта вообще, и пусть они его простят!..
Некоторое время все четверо молчали. Но вот Сонечка поднялась, отошла к дверям. Вскинув голову, вдохновенно произнесла:
— Это замечательно! Это самое большое удовлетворение — увидеть, как при тебе наказан твой обидчик!
И вдруг глаза ее наполнились слезами, она поднесла руки к лицу и отвернулась к стене.
— Соня, голубчик мой! — встревожилась Надя, бросаясь к ней. Обняла за плечи, усадила на диван. — Тебя расстроил этот мальчишка? Не слушай, он чепуху несет, не стоит расстраиваться из-за чепухи.
— Нет, он прав, — сказала Сонечка. — Помнишь, я зимой ходила с огромным синяком? Так стыдно было… Я всем говорила, будто упала со стула, вворачивая лампочку. Даже себе не признавалась, как это было на самом деле. И тем более никому другому. Боялась…
— Да что же с тобой было? — спросила Надя, улыбаясь, но уже начиная переживать вместе с Сонечкой.
Сонечка поправила очки, снова села на диван. И стала рассказывать, как прошлой зимой ей часто приходилось ездить в Гатчину к заболевшей сестре. Однажды вернулась поздно, сошла с электрички — темно, снег под фонарями блестит, на улице — ни души. Сначала хорошо было: тихо, ясно, звезды на небе сияют. Уже магазин миновала, почти к дому подошла, и тут сзади — шаги. Слышно, не один человек, а несколько. И снег поскрипывает царапающим стеклянным скрипом. Она быстрей — и шаги быстрей, уже бежать стала, а тут сзади — хвать ее за плечо. Повернулась — здоровенный парень держит за руку. Стала соображать, что на разбойника не похож: модный полушубок, шапка из бобра. За ним — еще двое, чуть поотстали, наблюдают издали. Парень спросил, куда она бежит. Ответила как можно дружелюбнее и сумочку за спину спрятала, будто в сумочке кроме носового платка, проездного билета, туши для ресниц и двух рублей с мелочью спрятаны невесть какие драгоценности. «А что ты сумочку прячешь?» — спросил — и вдруг коротко, без замаха ударил в лицо: очки — в одну сторону, сама она — в другую и поползла на коленях, сумку оставила, руками шарит в снегу — очки ищет, хотя не нужны ей в эту страшную минуту очки.
— Какой ужас! — сказала Надя.
— Ой, как плохо тогда было, даже показалось, что это и есть война, или что?.. А он — мой палач и убийца… думаю, почему он меня ногами не бьет, ему так удобно подфутболить мою голову. И тут слышу: «Держи, ангел». И протягивает очки и сумку. А когда я, шатаясь, встала, он пальто начал отряхивать, под руку взял и к дому ведет. Крикнуть бы, позвать на помощь, а чувствую, не крикну, не позову, потому что соображать перестала…
— А я бы кричала, — сказала Надя. — Такой бы крик подняла!
— Я же говорю, что после этого удара будто окаменела, будто кукла: ноги переставляю, а кругом и внутри все пусто и слепо. Он подводит меня к самому дому, к парадному, в подъезд входим, следом те двое плетутся — по шагам слышно. Он останавливает: «Ну, врезать еще разок?..» Я хочу сказать, что меня еще никогда не били, что я в школе хорошо училась, стенгазету делала и что меня все любят, хоть я и некрасивая, и что рисовать умею… В общем, все-все, только чтобы он понял меня и пощадил. А вместо этого вдруг говорю ему: «Как хотите, мне безразлично — бейте, раз это вам просто…»
— Как страшно, Соня…
— А он вместо того, чтобы ударить, говорит: «Видать, ты ничего, ангел, вижу, что зря тебя наказал. Ну, иди, больше тебя никто не обидит».
— Ты видела его после этого?
— Да, сам подошел. Подходит недавно — рубашечка оранжевая, джинсы — и спрашивает: мол, узнаешь, ангел? Я сразу узнала, но вида не подаю. «Крестный я твой, помнишь, зимой очки помог найти, которые ты случайно уронила?» Смотрит в глаза и улыбается — здоровый такой и даже красивый парень… А ты, Наденька, говоришь — лицо!.. Голову опустил и говорит: «Не поверишь, ангел, а я после этого много думал. Даже встретиться хотел, извинения попросить…»
Снова наступила тишина. Саня из угла скатерти сворачивал трубочку. Надя, съежившись на диване, обхватив себя руками за плечи, испуганно смотрела на Сонечку. И Федор смотрел на Сонечку, но думал не о ней. Он вспомнил слова отца про дедушку Максима: «Своя линия!..» А в чем эта «своя линия» для Сонечки? Что она может, если даже у нее будет «своя линия»?.. А моя «линия» — в чем?..»
Сонечка посмотрела Федору в глаза, чуть слышно проговорила:
— Пожалуй, теперь я знаю, для чего занимаются боксом…
Саня бросил закручивать скатерть. Мрачно спросил:
— Кто этот человек?
Но Федор не дал ей ничего ответить, он встал из-за стола, шагнул к ней:
— Хотите, Соня, я буду каждый вечер провожать вас домой? Не с вами, нет, я буду идти за вами на расстоянии, и когда подойдет к вам этот человек, подойду и я. И тогда посмотрим!
Она вскинула голову и удивленно, продолжительно смотрела на него.
— Зачем?.. Я никому не жаловалась и не пыталась свести счеты. По-моему, не важно — победить или потерпеть поражение, важно — каким образом распорядиться своим поражением или своей победой…
Она взглянула на часы:
— Мне пора, мама ложится рано, придется будить. Прими, Наденька, еще раз мое соболезнование, какие-то глупости я тут развела вместо того, чтобы поговорить о твоем дедушке.
Они порывисто обнялись.
— Можно, я вас провожу? — спросил Федор.
Она обернулась, не зная, что ответить, а Надя поторопилась сказать:
— Конечно, Феденька, проводи.
На улице Сонечка спросила, умеет ли он рисовать. Федор сказал, что у него не хватало терпения, всегда что-то мешало, отрывало, всегда было что-то важнее, чем рисование; а если он все-таки рисовал, то это были какие-то монстры, какие-то бронемашины, танки, самолеты, ракеты, и все это било, стреляло, взрывало… Мама говорила, что в нем свило гнездо примитивное мышление, ибо только примитивный человек может постоянно мыслить о войне, изображать войну и драку.
— А на уроках рисования в школе?
Рисование у них преподавал человек, который приезжал в школу на велосипеде, и этого было достаточно, чтобы ребята относились к нему снисходительно, как к мальчику. А при таком отношении чему они могли научиться? Многие мотали с его уроков, а если не мотали, то ничего не делали, в то время как сам учитель, не обращая ни малейшего внимания на постоянный шум и нерабочую обстановку в классе, увлеченно создавал мелом на доске какие-то особые, ни на что не похожие рисунки.
— Например! — поинтересовалась Сонечка.
Федор поднял с дороги камешек, сошел на обочину и стал рисовать.
— Я… КУБ… КОЛОС… — произносила она вслух то, что он рисовал на земле.
— Ну, да, — сказал он. — Оказывается, именно так, графически можно записать имя белорусского поэта — Якуб Колас.
Сонечка рассмеялась и похвалила учителя рисования:
— Он вас думать учил, а вы…
Тут она умолкла и, повернув голову, посмотрела мимо своего собеседника.
Федор оглянулся: к ним направлялись двое парней, с ними его познакомил Григорий на берегу. По тому, как напряженно вглядывалась в них Сонечка, Федор понял, что она их знает и ничего хорошего не ждет.
Первым подходил Судаков. Казалось, он не замечал Сонечки, а видел только Федора.
— А ты шустрый мальчик, не успел похоронить дедушку, а уж с местными девочками гуляешь! — говорил он будто весело, но глаза его по-прежнему смотрели холодно, неподвижно. И вновь Федору сделалось не по себе, но он резко спросил:
— Что это значит?
— Не пугайся, я тебя сегодня бить не буду. В день похорон…
— Это я тебя сегодня бить не буду! — сказал Федор.
— Ого, это уже интересно… Сонечка, иди домой, мы объясним приезжему…
— Нет, — сказала Сонечка, — мы шли вместе и дальше пойдем вместе. И хватит уже вам распускать руки.
Обернувшись к своему спутнику, Судаков что-то спросил, но тот чуть заметно крутнул головой:
— Ну их, пускай идут.
— Слыхали? Мой друг вас отпускает, не забывайте его доброту, но!.. Чтоб вместе я вас больше не видел, мне это не нравится.
«Вот минута, когда нужно быть решительным», — с дикой радостью и чувством свободы подумал Федор, понимая, что он в это мгновение навсегда освобождается от рабского страха. Он чуть сдвинул левую ногу и стоял, готовый к бою.
Но Сонечка взяла его за руку и, не оглядываясь, пошла с ним по улице.
Федор ждал, что парни бросятся вдогонку, но сзади было тихо.
— Это он?
— Нет-нет, — поспешно ответила Сонечка, будто ждала этого вопроса. — Его сейчас в поселке нет.
— Неправда, это он!
На этот раз Сонечка ничего не ответила, но когда они подошли к ее дому, она низким голосом, похожим на голос Федора, произнесла:
— «Это я тебя сегодня бить не буду!» — и тут же рассмеялась. — Вы настоящий парень, Федя, и я желаю вам всегда оставаться таким.
Федор чувствовал, что краска заливает его щеки, уши, он не понимал, за что его хвалит эта высокая, нескладная девушка в огромных очках.
— Вы тоже уезжаете? — спросил он.
Она не ответила, лишь подала на прощание руку и стала подниматься по лестнице, но тут же сбежала вниз и попросила:
— Не возвращайтесь прежней дорогой, идите здесь, мимо этого забора и сада, и как раз выйдете к Надиному дому, только с другой стороны.
— Хорошо, — сказал он и вначале направился туда, куда она показала. А затем вернулся и пошел прежним путем — по дороге.
«Если он там, мы поговорим, — думал он. — Если он там, мы попробуем договориться…»
Но улица была пустынна.
5
Проснувшись, Федор открыл глаза и увидел, как солнце краешком входило в окно, серебрились цветы на обоях. На перилах балкона, прикрыв глазки розоватыми веками, дремали два воробья.
В соседней комнате разговаривали мама и Тая. Мама рассказывала, как погиб Вячеслав Александрович. Федор приподнялся на локте, прислушался.
— Ему эскадрилью дали, счастливый был, все не мог нахвалиться своим подразделением. И тут же приступили к каким-то сложным полетам… Как мальчишка, все про свои секунды, про метры, про какие-то самописцы рассказывал — после этих самописцев им отметки выставляли: то «пятерку» принесет, радуется, то мрачный вернется — летали плохо. И вот добился-таки: эскадрилью объявили отличной!.. Все Федю на аэродром возил, хотел, чтоб к самолетам привыкал. А тут подошло время отпуска, ему подошло, а мне еще нет. Ну и поехал он к своей матери один. Мама его далеко живет, за Уралом. И случился в деревне пожар — как в точности было, не знаю, только бросился он в горящий дом спасать малышей, всех спас, а сам…
Она замолчала, а Федор, словно продолжая ее рассказ в своей памяти, вспомнил, как поздним вечером у них дома раздался телефонный звонок — резкие короткие сигналы. Мама сняла трубку, сказала «слушаю» и вдруг закричала: «Кто это?.. Кто со мной говорит?.. Когда это случилось?.. Да, еду!..»
Положив трубку, повернулась к сыну. Хотела что-то сказать, но уронила лицо на руки и зарыдала…
Так не стало у него самого большого друга — летчика Вячеслава Александровича…
— Что делать, что делать, что делать, хорошие люди не щадят себя, не щадят. Он других спасал, а сам погиб, бедный, — всхлипнула Тая. — Всех жалко, мне и тебя, Тонечка, жалко, потому как вижу, что любила ты своего летчика, любила и любишь… И Рудольфа жалко, маетесь врозь, а сошлись бы снова, то, может, и счастливы были… Ты не обижайся на меня, я по-своему думаю, как лучше…
Федор перестал дышать, ожидая, что ответит мама, но так и не дождался: в прихожей стукнула дверь, раздались новые голоса, и он понял, что пришел отец, а потом по голосу узнал и Надиного жениха, «писателя и переводчика» Саню.
Они там недолго поговорили и вчетвером — мама, Тая, отец и Саня — вошли к Федору.
— Мы стараемся как можно тише, а он не спит! — обрадовалась Тая и протянула Федору огромную морковку: — На, похрумкай, полезно натощак.
Мама поправила ему волосы, спросила:
— Что снилось, ты ночью бормотал во сне, когда мы вернулись… Вот папа пришел, на берег тебя приглашает.
— Спустим на воду катамаран, — сказал отец.
«Как хорошо они говорят, как хорошо сказала мама: «Папа пришел, на берег тебя приглашает!..» И кто говорит, это же мама: «Папа пришел!..»
От этих простых, ясных слов Федор засмеялся, вскочил с кровати, вернул Тае морковку и в одно мгновение оделся.
— Идем, что ли? — обратился к отцу.
Все рассмеялись от такой прыти, а Тая позвала его на кухню, налила чаю, подала кусок пирога:
— Ешь, мотолет!
Он ел пирог и прихлебывал чай, а в это время отец звонил Григорию. Григория долго не давали, потом дали, и отец закричал:
— Да ты что? Не может быть! Ну, чудеса!
Положив трубку, вошел на кухню и сказал, что спускать катамаран на воду придется после обеда, так как автокранщика вместе с автокраном включили в состав комиссии, которая должна детально изучить укладку плит на канале.
— «Детально изучить», — угрюмо повторил он чьи-то слова. — Отца не стало, теперь они будут «детально изучать». А где раньше были?.. Комиссию создали! Там без комиссии видно, что головотяпы клали плиты.
Федор отставил чашку, поднял глаза на отца:
— Что, не пойдем на берег?
— Обязательно пойдем! И маму пригласим, покажем наше плавсредство, может, и она захочет прогуляться по озеру.
Но мама отказалась — побоялась жары. Вечером она уезжала домой. Федор посмотрел на отца. Рудольф Максимович осторожно улыбнулся и сказал-спросил:
— Пусть он поживет у нас, Тоня, все будет хорошо.
Антонина Сергеевна медленно и, как показалось Федору, с облегчением произнесла:
— Пускай, если хочет, я не возражаю.
Они вышли из дому и двинулись по дороге к лесу. Было жарко, солнечно, посвистывали птицы. Где-то совсем близко пели дети. Справа от дороги на ветку березы уселась сорока, затрещала, а что, не разобрать.
— О чем твоя книга? — спросил Рудольф Максимович у Сани, и Федор догадался, что они продолжают прерванный разговор.
— Там много всего, там и про вас есть, Рудольф Максимович, как вы команду создавали, как меня и Вовку Игнатенко на пляже с картами захватили и привели к себе. А там уже человек пять таких, как я, вас дожидаются. Вы тогда рассказали, что собираетесь катамаран строить: мол, живем в знаменитом месте, а ни разу в Ладогу не выходили.
— Уголек помнишь?
— А то как же! Для постройки судна требовались деньги, и немалые, — объяснил Саня Федору, — а где их взять? Договорились с хлебозаводом, что будем вагоны с углем и торфом разгружать… Ох, и дался нам уголек! Ноги, руки, шея, спина — все болело. Но привыкли, втянулись, и ничего, пошло потихоньку. Разгружать вагоны с углем было трудно, зато и платили нам немало, так и начали строить катамаран «Гардарику»… Про это и написал и в издательство снес. Думал, там смеяться будут, а редактор заинтересовался и сказал, что вполне может выйти книга. Только ждать долго, лет пять.
— Почему?
— Много рукописей. Страна думает, пишет.
В разговорах они не заметили, как подошли к старой водокачке — низкому, плотно сбитому зданию из красного кирпича. За редким сосняком блеснула водная гладь бухты, а на ней — пять-шесть рыбацких лодок.
Возле водокачки Федор увидел странное сооружение из двух корпусов, необычайно широкое, похожее на вездеход. С палубы в самое небо упиралась высоченная дюралевая мачта.
«Интересно: как поплывет такое чудовище? — усмехнулся про себя Федор. — Сколько силы надо, Чтобы сдвинуть на воде этот спаренный утюг?!»
Он обошел катамаран, на белом борту прочитал свежее, только что нанесенное голубой краской название «Гардарика». Хотел спросить у отца, что оно означает, и не успел — на палубу катамарана выскочил Егорка в спортивных брюках, испачканных голубой и белой краской. Он шумно радовался приходу Рудольфа Максимовича, Федора и Сани, спрашивал, когда подойдет техника, чтобы спустить на воду «Гардарику».
— Егор, что означает название вашего судна?
— «Гардарика» — это по-скандинавски, — озарился Егор. — А по-русски — «Страна Городов»! Так в древние времена варяги называли Приладожье, северо-запад Руси и даже всю нашу Русь. Красивое название, верно?
— И гордое, — добавил Федор.
Они услышали, как возле водокачки что-то звякнуло, — трое мужчин выходили со двора, и у каждого из них было по аквалангу.
— Эй, вы куда? — крикнул им Рудольф Максимович.
— В Орешек, — откликнулся гигантского роста человек с огромной, совершенно лысой головой. — Попробуем у берега с левой протоки опуститься под воду. Давай с нами, пора уж тебе Ладогу на глубине повидать, а не только по ее поверхности плавать.
Рудольф Максимович повернулся к сыну:
— Хочешь крепость посмотреть?
— Конечно!
— Я тоже, — вскочил Егор.
Рудольф Максимович взглянул на Саню, приглашая и его в Орешек, но тот махнул рукой:
— Поезжайте, Федору будет интересно. Сейчас придут ребята и, пока вы будете в крепости, мы докрасим «Гардарику».
— Эй, нас возьмите! — крикнул Рудольф Максимович лысому гиганту и выставил три пальца.
Втроем они спрыгнули на землю и направились к берегу вслед за аквалангистами.