— Гоп-компания, — уточнил саркастически Павлик и направился к двери.
Борька засмеялся и признался с неожиданным в таком месте барством:
— Они храпят во сне, а я этого не выношу. Из-за этого даже из пионерлагеря бегал.
— Ничего, в армии привыкнешь, — пообещал Павлик и распахнул дверь. Пропахшая табаком, потом, затхлым теплом соседняя комната была совершенно пуста. Загоревшаяся под потолком лампочка осветила грязный, истоптанный пол, похабные рисунки и английские надписи на обоях, что-то на ту же классическую тему любви и войны, а также два широких, двухспальных продавленных матраца, еще хранящих следы человеческих тел. Дверь в противоположном конце комнаты была приоткрыта.
— Смотались, — констатировал Павлик с некоторым упреком самому себе.
— Конечно, — радостно согласился Борька, — у них сон чуткий, не то что у меня.
Я только теперь догадался, зачем несколько минут назад он так старался вовлечь нас в абстрактные разговоры.
— У нас аварийный выход есть на случай шухера, — признался Борька не без гордости. — На первом этаже, через окошко в уборной. Выходит прямо на стройку, с улицы ни фига незаметно.
— Молодцы, — одобрил Павлик, — только я на днях еще раз сюда наведаюсь среди ночи и всю вашу благодать прикрою. Наглухо. Ты меня, знаешь, из принципа спать не лягу, приеду сюда и всех ваших загребных лично возьму за транец. Знаешь, что это такое? Задняя часть вельбота и яхты.
— А вы плавали на яхте, дядя Паша? — вновь как ни в чем не бывало полюбопытствовал Борька, будто не торчали мы ночью в полуразвалившейся хибаре, а сидели вечером при свете зеленой лампы за уютным чайным столом.
— Плавает, Боря, дерьмо, — наставительно сказал Павлик, — а яхты, равно как и прочие суда, ходят. Учти это на будущее. Пригодится, — он нахлобучил на красивую Борькину голову кроликовую потертую ушанку.
При свете фонаря по корявым поломанным ступенькам мы спустились вниз.
— Отчиняй, — приказал Павлик Борьке, и тот с напряжением, пыхтя, вытянул из дверных ручек увесистую сосновую доску.
После теплой и затхлой вони заброшенного, обреченного на снос дома, на свежем ночном воздухе слегка закружилась голова. Борька шел шагах в четырех впереди нас, и мы с Павликом, чуть поотстав невольно, любовались естественной, вовсе не мальчишеской пластикой его походки. Какой такой потаенный генетический ход наградил Лёсика столь совершенным наследником?
Завидев нас, Лёсик оставил под деревом «кляксу» и опрометью бросился Борьке навстречу.
— Вот ты где, мерзавец, нашелся наконец, — кричал он голосом любителя уличных «процессов», в котором, однако, жалким образом угадывалось подлинное чувство, — босяк, подонок! Мать пластом лежит, увидеть его не надеется, я с ног сбился, не знаю, кого просить, перед кем на коленях стоять, чтобы хоть след его, сучонка, отыскали! А он отдыхает. С кем? С бакланьем мокрозадым, с безотцовщиной, с наркоманами!
Лицо Лёсика было перекошено, губы дрожали, правый глаз дергался, последние слова он выкрикивал неожиданно высоким, почти бабьим голосом. И, убеждаясь в собственной слабости, стыдясь позорного бессилия, он вдруг развернулся со всего плеча…
Я прямо-таки прыгнул ему наперерез, влекомый извечным интеллигентским инстинктом миротворства, органическим неприятием насилия, даже праведного, родительского, я безрассудно надеялся урезонить и успокоить оскорбленного отца — затрещина, предназначавшаяся блудному сыну, досталась мне. Получилось так, что я прикрыл Борьку своим телом. А сам, отлетев в сторону, едва-едва удержался на ногах, потому что рука у Лёсика оказалась верная и тяжелая.
Борька встрепенулся в ту же секунду и, увильнув в сторону футбольным ловким финтом, легко, как на соревнованиях, спортивным, размашистым шагом чесанул вниз по улице, вдоль забора, огородившего стройку. У Лёсика было глупое, несчастное лицо, он чуть не плакал, сознание вины и катастрофы подкашивало ему ноги.
— Э-эх! — сплюнул Павлик. — Леонид Борисович! Большой педагог! Чуть что — по морде, вот и все воспитание. Ищи-свищи теперь твоего сына, я, между прочим, не чемпион по марафонскому бегу!
— Подожди, Паша, — сказал я, прикладывая снег к саднящей скуле, — он сейчас до пруда добежит — и направо, налево там пути нет. Давай попробуем ему наперерез, через стройку, я здесь бывал, пройти можно.
Мы перелезли через забор, перевалились тяжело и неловко, при этом я, естественно, располосовал подкладку пальто, потом мы побежали что было сил, спотыкаясь, падая, обходя с досадой поддоны кирпича и штабеля бетонных плит, перепрыгивая через канавы, налетая с ходу на доски и арматуру, ругаясь непрестанно и обливаясь потом, какое счастье, что на той стороне, куда мы стремились, в заборе оказалась щель. Один за другим мы протиснулись сквозь нее на улицу, это была асфальтовая дорожка, проложенная вдоль берега пруда. В изнеможении мы привалились к забору, и как раз в этот момент все тем же неутомимым стайерским шагом Борька выбежал прямо на нас. Павлик усмехнулся и уже совершенно формально, просто чтобы обозначить намерение, раскинул руки:
— Ну ты даешь, Борис! Ты бы в секцию записался, раз уж такой бегун на длинные дистанции. Глядишь, и добегался бы до утешения собственных родителей. Чтобы они по ночам спали и не мотались по городу, как собаки.
— А я не знал, что вы такой, дядя Паша, — не то с грустью, не то с восхищением признался Борька, — от вас, оказывается, не оторвешься.
— А ты думал, Боря. Мне бы учителем вашим быть, вы бы за мной табуном ходили. А не отирались бы в трущобах. Ну чего ты от нас бегаешь сейчас, скажи на милость? Что уж мы, лопухи последние, глупее твоих дружков, видели меньше, сказать нам нечего? Знаешь, если человек от обезьяны произошел, это еще не значит, что все, кто старше тебя, полные шимпанзе. — Павлик сдвинул на затылок шапку и распахнул полушубок. Теория педагогики давалась ему с трудом, пар так и валил от его разгоряченного тела. — Оборжать их, конечно, нетрудно. Но они ведь и научить кое-чему могут. Мыслей пару-тройку подкинуть — не плюй в колодец. По крайней мере, по душам поговорить, если уж тебя такая тоска приперла. Только ведь она потому и приперла, что тебе на все наплевать. Что тебя еще ни хрена не волнует по-настоящему.
— Почему это, дядя Паша? — обиделся Борька.
— Это ты мне скажи, почему? Вот ты из дому слинял, с какой целью? Что тебя влекло, как говорится? Чего ты добился тем, что отца с матерью чуть в гроб не загнал? Свободы, скажешь? Туфта это, а не свобода, то есть, прости, ерунда! Зачем тебе свобода? В подвале груши околачивать?! Не за тем, Боря, из дома уходят. Если уж уходить…
Павлик хотел еще что-то сказать, но просто обнял Борьку за плечи, и мы пошли потихоньку по берегу замерзшего пруда, под склоненными низко под тяжестью снега сказочными ветвями навстречу девушке Люсе и Леониду Борисовичу Полякову, который еле ковылял, поминутно хватаясь за сердце.
— У вас под глазом синяк, — сказала «клякса», глядя на меня внимательно и серьезно. — Очень большой.
Я вспомнил про скулу, дотронулся до нее, она тут же противно засаднила.
— Конечно, — рассудил я, — без жертв сегодня обойтись не могло, вы же видели. Кто-то должен был пострадать. Вот я и схлопотал.
Я подумал с тоскою, что с утра придется разыскивать темные очки, потому что в моем возрасте и с моей репутацией эстетствующего интеллигента появляться на работе со столь недвусмысленными знаками настоящей мужской жизни, да еще после свадьбы, о которой наверняка известно половине нашего института — прекрасной, разумеется, — более чем рискованно. Впрочем, что в этом случае темные очки, так, условность, фиговый листок, хорошая мина при плохой игре, как сказал бы по-французски мой старший коллега Юлиан Григорьевич, закончивший классическую гимназию в городе Черновцы.
Такси поймали быстро, наша своевольная сфера обслуживания определенно пасовала перед Лёсиком. Он тяжко опустился рядом с шофером, а мы вчетвером кое-как втиснулись на заднее сиденье, причем «клякса» оказалась у меня едва ли не на коленях. Сейчас меня это нимало не волновало. Мы ехали по засыпанной снегом, неслышной Москве, мы как будто бы плыли посреди снегопада, он окружал нас, успокаивал и навевал сны, полные, как в детстве, надежд и обещания счастья.
— Тебе куда ехать, подруга? — осведомился Павлик. — В какие края? Специально подбросим.
— Не надо. Мне туда же, куда и вам.
Сквозь дрему я подивился тому, как ровно, с каким достоинством и тактом звучит ее голос, такой вульгарный недавно.
Борька спал, положив ангельскую свою голову на широкое плечо Павлика, успокоенный отец после треволнения тоже клевал носом, только мне, по странности натуры, спать вдруг расхотелось. Вдруг пропала, исчезла куда-то недавняя сонливость, я вновь, вероятно, в последний раз за сегодняшнюю ночь чувствовал себя бодрым и свежим. Почти как в те давние ночи, когда ходил через всю Москву по мостам и переулкам и думать о сне не думал, какой мог быть сон, когда жизнь каждый день дарила новым впечатлением, неизведанным, небывалым, от которого захватывало дух — любовью, разлукой, честолюбием и печалью. С каждым годом этих потрясений становилось все меньше, жизнь упорядочивалась, входила в берега, как река после наводнения, пока не сделалась размеренной, расписанной по часам, на многие годы вперед в лучшем случае, что еще может в ней случиться? А вот случилось. Надолго ли хватит? Чего-то все-таки недоставало мне во всей этой истории, начавшейся в ресторане Дома артистов среди шикарного аромата французских духов и американских сигарет и завершившейся вполне благополучно в гнилой комнате опустелого особнячка, чего-то еще просила неудовлетворенная душа, только чего: точки, захлопнувшейся двери, прощального аккорда?
Шофер затормозил на углу нашего переулка. Я вылез из машины, чтобы пропустить остальных, попрощался ободряюще с Лёсиком, который смотрел на меня благодарно и виновато, я опять было собрался влезть в такси, но Павлик тронул меня за рукав: