Да-да, она придет в себя, вспомнит наши с ней ночи. Она вспомнит, наконец, как бились наши сердца, как мы буквально растворялись в объятиях друг друга и песнях любви, забывая обо всем на свете, разумеется, за исключением самого счастья. Ее снова коснется сладкое волнение того дня, когда мы, словно воробьи, обустраивали свое гнездышко; она припомнит радость рождения Хишама и захочет его снова увидеть. Она раскается, она вернется…
Но вернется ли теперь уже моя вдова сюда вместе с ним? Оформят ли они официально свои отношения? Сделает ли она его своим вторым мужем? Нет! Я не хочу, чтобы он спал в моей кровати, ел моей ложкой, пользовался вещами, оплаченными мною своей кровью, сердцем, мыслями! Никогда этому не бывать! Ни-ко-гда!
– Ха-ха! Даже если всему этому суждено случиться, то какое тебе-то, увальню, спокойно лежащему в могиле, будет до того дело?
– Бр-р-р. Какая мерзость!..
Час второй
Не верю, не верю даже самому себе. Прошел час с тех пор, как меня разбудил какой-то голос. Целый час. Целых шестьдесят минут. Я-то по-прежнему сижу в кровати, подперев руками голову, которая вот-вот разорвется от толпящихся в ней картин, призраков, звуков, воспоминаний и мыслей.
Если голос не соврал – а он не соврал, – то мне остается жить всего двадцать три часа, а потом уже в моем доме столпятся молящиеся, соболезнующие близкие и кладбищенские рабочие, со всех сторон посыплются корявые пожелания «царствия небесного»… И вот, доктор Муса ал-ʻАскари отправится отдохнуть от земных хлопот в свое последнее пристанище. Черви быстро сделают свою работу и освободят кости от мяса, а лицо покойного постепенно скроется от человеческих глаз и сотрется в человеческой же памяти. Его голос навеки смолкнет… И ни солнце, встающее утром, ни звезды с луной, просыпающиеся ночью, даже не спросят: где этот доктор Муса ал-ʻАскари? Что же он не открывает глаза перед нашим светом? По весне зацветут в саду кроваво-алые розы, но они тоже не спросят: где доктор Муса, что когда-то приходил целовать нас? Соловей, свивший гнездо в кустах жасмина прямо под моим окном, как обычно, начнет петь и даже не подумает спросить: где же доктор Муса, отчего он не слушает мои трели?.. Да, роза и жасмин забудут о посадивших их руках, а соловей и не вспомнит о том, что он всей своей жизнью обязан моему жасмину и моему же окну.
По-прежнему будут сменять друг друга сезоны, годы и поколения, ровно до тех пор, пока того будет желать Господь. Мои кости рассыплются в прах. Земля забудет, что она хранит нечто, бывшее частью моего тела, воздух – что в нем витало и мое дыхание, а море – что в нем есть и мои слезы (и даже моя слюна). Вселенная напрочь забудет о том, что некоторое время назад в ней существовал Муса ал-ʻАскари – и вот, Муса ал-ʻАскари исчезнет, будто бы и не бывало его вовсе.
Но кто же расскажет миру о моей смерти, если я умру дома? Здесь нет никого, кроме служанки по имени ʼУмм Зайдан и моего Хишама. ʼУмм Зайдан – невероятно глупая неграмотная женщина, и, если бы она не была нищей, престарелой вдовой, которая, при всем при этом, отлично готовит, убирает дом и чуть ли не молится на Хишама, я бы не терпел ее глупости целых пятнадцать лет. Ее сердце действительно чище снега, а ее богобоязненность, поистине, безгранична. Она постоянно повторяет: «Хишам заговорит… Хишам пойдет… Хишам займет важнейшее место в этом мире… Бог ответит на мои молитвы, ведь Он не испытывает человека, не помогая ему при этом».
Да, надо будет позвать ее прямо сейчас, чтобы передать номер телефона декана гуманитарного факультета; она позвонит ему, если я умру. В этой стране я не знаю никого, кто лучше него справился бы с погребением и соблюдением всех скорбных традиций и формальностей. У меня нет здесь ни родственников, ни друзей. Первый раз я приехал в этот город как чужак, как сирота, и потому многое пережил, прежде чем окончил Университет, защитил докторскую диссертацию и стал преподавателем философии. Да и к тому же, я слишком замкнутый человек, даже не знаю почему. Что до моего внешнего вида, должен заметить, что я вполне хорош собой, более того – красив, если верить представителям обоих полов. Если говорить об уме, то, очевидно, мой интеллект выше среднего, иначе я не смог бы занять профессорскую кафедру в знаменитейшем учебном заведении страны.
Какой бы утомительной ни была моя работа, я никогда не оставляю ее – до тех пор, пока полностью не закончу. Можно подумать, что работа – святой закон, дамокловым мечом нависший над моей шеей… Слава Богу, часто получается так, что сделанная мною работа намного превосходит то, что изначально представляют себе заказчики. При этом мне абсолютно не важно, щедр ли мой заказчик или скуп, я могу отработать заказ совершенно бесплатно. За это меня любит начальство и люто ненавидят многие коллеги.
По правде сказать, люди достаточно дружелюбно ко мне относятся, тогда как я чураюсь их всех. Они просят у меня совета в больших и малых своих делах, а я ни у кого не спрашиваю мнения о своей жизни, никому не жалуюсь на свои проблемы и усталость. Мне доверяют тайны и даже имущество – мне, человеку, который не нуждается в каком-либо «хранилище» для своих тайн либо сейфе для собственных денег. Я живу с людьми, умудряясь не смешиваться с ними: я не выпиваю с пьяницами, не брожу по улицам с хулиганами, не ставлю денег с игроками, не грешу с распутниками и не лгу с лицемерами. При всем этом я не осуждаю их, и упаси меня Господь даже в мыслях превозносить себя над кем-то!
Ханжи часто обманываются моими манерами. Радикалы еще чаще ошибаются, вынося свой первый приговор по моему внешнему виду. И ханжа, и радикал сами придумывают некие достоинства, которыми я якобы обладаю, и потому принимают меня за «своего». Но они же очень скоро разочаровываются, и, увидев мою ненависть ко всякого рода ханжеству и радикализму, спешат отойти от меня как можно дальше. Я и без них знаю, что люди не равны друг другу – да и не могут они быть равны по своим физическим и интеллектуальным способностям, морально-нравственным качествам, по дорогим им склонностям, вкусам, идеологической ориентации и силе воли. Есть те, кто близок к скалистой вершине жизни, равно как существуют и те, кто находится у ее подножия; я же принадлежу к тому народу, что носится между этими двумя точками. Я чужд и обществу обитателей вершины, и сборищу отчаянных жителей подножия, поэтому с завистью смотрю на тех, кто меня обогнал, но с жалостью и участием оглядываюсь на тех, кто остался позади, – то есть на тех, среди кого я сам был еще вчера. Что касается радикала и ханжи, то они не знают своего прошлого и, как следствие, не видят тех спринтеров, до которых им суждено бежать целые мили.
Студенты слепо верят каждому моему слову, они окрестили меня «хранителем честности и справедливости». Даже те мои ученики, кого отчисляют за неуспеваемость, не приписывают мне излишней горячности, предвзятости или высокомерия. Никто никогда не жаловался на меня товарищам, декану или, хотя бы, не пенял мне самому. «Доктор Муса не может подставить, задать каверзный вопрос или закрыть глаза на ошибки, он всегда оценивает всех честно и справедливо», – собственными ушами слышал я такие похвалы от своих студентов. Вместе с тем я чувствую на себе печать порока и очень часто замечаю, что меня от других людей отдаляют огромные расстояния, и потому буквально задыхаюсь в удавке стеснительности, общаясь даже с теми, с кем меня связывают годы приятельских отношений. Что до чужаков, то, когда меня представляют кому-то незнакомому ранее, я словно упираюсь в существующую между нами стену – не только непреодолимую, но и нерушимую. Когда я вынужден обращаться к такому собеседнику, мой язык заплетается, я не могу найти тему для разговора, пока визави не берет инициативу в свои руки. Мне крайне неудобно присутствовать на «коктейльных вечеринках» или «чайных церемониях», которые хозяева считают «удачными» лишь тогда, когда беспечность и светская беседа захватывают всех присутствующих, заставляя тех неустанно тараторить. Эти вечеринки словно превращают людей в стаи обезьян, сбившиеся где-то в лесах Конго или Малайзии, ну, или в разноцветные ветряные мельницы, которыми так любят забавляться дети.
В этом смысле я трус. Подойдя к человеку – мужчине ли, женщине ли, – я воображаю, будто приближаюсь к таинственному, загадочному миру. Мне недостает храбрости ворваться в этот мир… Да и кто знает, что именно таит в себе мир другого человека? Кто может хотя бы немного представить себе, сколько желаний, страстей, скуки, радости, горя и боли каждый человек так ревниво оберегает в своей душе? Ну нет, у меня нет никакого права входить в этот мир, если его творец не отворяет врата или не желает входить в мир моего «я», волевым решением сбившего огромный амбарный замок со своих дверей. Так что я предпочитаю довольствоваться собственным миром. Наверняка, та же причина вынудила жену бросить меня и уйти к другому.
Я трус. Да, я трус, хотя бы потому, что до сего часа ни разу не пытался заполнить ужасные пустоты своей жизни. Я не спрашивал себя о том, почему я – это я, а не кто-нибудь иной, не задавался вопросом, откуда я пришел и куда впоследствии отойду. Я не мучил себя, пытаясь постичь, какова моя цель в жизни, почему я взял в жены именно Руʼйа ал-Кавкабиййа, по какой причине у нас родился сын-гидроцефал, который не может даже ходить и говорить? Может, Хишам – это наказание, постигшее его самого, его отца и мать? Или он – это наше общее испытание? Грехи мои, помноженные на грехи его матери, действительно могут быть неисчислимы, подобно морскому песку, но в чем же его собственный грех? Природа так жестоко с ним обошлась, при этом щедро одарив подлецов, ни во что не ставящих ее расположение… Я бесконечно люблю своего сына и отдал бы ему свои ноги и язык, если бы только мог.
Но зачем я желаю Хишаму что-то неизвестное ему? Он, может быть, гораздо счастливее меня, то есть того меня, которым я сейчас волен распоряжаться. Какую пользу получит этот мальчик от непонятно куда спешащей ноги? А от руки, непонятно что получающей и непонятно что дающей? А от языка, бесконечно чеканящего вопрос «почему?», и разума, не получающего ответа? Я, к примеру, вот уже целых пятьдесят семь лет спешу и тружусь, беру и отдаю, смеюсь и тараторю. И что я получил взамен?