Однажды я прочел историю о некоем расслабленном мужчине, что сидел в своем саду, наслаждаясь утренним солнцем и видом, открывавшимся за пустым проемом ворот. Внезапно, через этот самый проем в сад вальяжно вошел огромный немецкий дог. От неожиданности и ужаса перед мускулистым зверем несчастный закричал, в его усохших ногах вновь закипела кровь, он одним прыжком достиг двери своего дома и спрятался за ней. С тех пор этот человек считался всеми соседями совершенно здоровым… Какая воля направила кровь к его немощным конечностям? Почему она раньше не приходила ему, отчаявшемуся калеке, на помощь? Все это лишь любовь к жизни? Но разве не любил он жизнь и прежде? Или же любовь к жизни растет и уменьшается, усиливается и ослабевает, сообразно с жизненными обстоятельствами?
А что такое скорость? Я могу ползти по земле, умеренно по ней шагать или бежать, но в любом из трех упомянутых случаев остаюсь самим собой, все тем же человеком. Так кто же заставляет меня изменять свой шаг, его скорость? Мысль? А кто исполняет ее приказ? Кровь? Но ведь она неизменна, она не убывает и не прибывает в один-единственный короткий миг. Как она может влиять на динамику моего шага? И почему скорость моей ходьбы имеет нижний и верхний пределы? Предположим, мысль действительно повелевает мне ускориться, а кровь проводит в жизнь повеление разума, но каким образом этот приказ передается крови настолько быстро, что ни одно из моих чувств не в силах зафиксировать этот важнейший процесс?.. Двинемся дальше и спросим: а что заставляет мысль мыслить? Какая-то «над-мысленная мысль», оберегающая себя от хозяина даже во сне?
К тому же, если моя мысль умело ведет мой медленный, быстрый и быстрейший шаги, то почему она не может управлять всем моим телом? Почему она не делает его прозрачным, как воздух, или легким, словно ветерок, плотным, подобно земле, или тяжелым, словно огромные скалы? А может ли расти сама сила моей мысли? И если может, то каковы границы этого таинственного роста?
Еще вчера я был пленником земли. Я не вправе был выкарабкаться из ее сжатого вокруг меня кулака, не важно, ходил ли я, бежал или полз. Моей скоростью была скорость моих ног. Сегодня же я планирую в небе со скоростью, превышающей скорость звука, и прокладываю себе пути к планетам единственно благодаря своей мысли.
Еще вчера мои уши могли уловить только то, что было подвластно их «природному» диапазону, то, что кричало, грохотало или гремело не далее, чем в миле или двух от них, а сегодня я слышу все звуки Земли. Нет, не Земли, Вселенной, в сравнении с которой наш шарик – лишь капля в море, не больше. И все это – благодаря мысли.
Еще вчера я не мог видеть того, что скрыто от моих глаз. Мой взор, пусть и «соколиный», не смел шагнуть за линию горизонта. Сегодня же я вижу невероятно тонких, неподотчетных простому человеческому глазу существ, равно как и величавые, дальние миры. Вот она – помощь мысли. Но это все означает, что моя мысль постепенно раскрывается передо мной, перед собой, перед всем белым светом. Кто может сказать, где пролегает граница этого чудесного раскрытия? И как вообще положить предел мысли, перед которой всегда стоит ее предмет? Поистине, безгранична мысль, мыслящая самое себя!.. Однако если моя мысль безгранична, то что она сделает с моим – или чужим – ограниченным телом? Разве не в ее руках власть «вязать и решить»? Разве не она держит скипетр и державу бытия? Разве не должен был я прилепиться к ней и отречься от всего иного? Я был чужд своей собственной мысли… Какое непростительное невежество!
Я будто бы родился сегодня, в этот самый час. Нет, не так: сегодня я освободился от этого и всякого другого часа. Моя жизнь – это жизнь моей мысли. А кто исчислит срок, отведенный жизни моей мысли?..
Час пятый
Минуты пролетают мимо, а моя мысль не может их остановить. Уверен, в одном из карманов моего разума лежит ключ, который раз и навсегда запрет дорогу времени. Дело за малым: осталось лишь найти ключ и научиться им орудовать.
Минуты бегут, а я, словно идиот, пытаюсь преградить им путь, но на самом деле преграждаю путь самому себе. Все это происходит оттого, что я еще не научился брать под уздцы свою мысль, не умею запирать ее в нужном месте и на необходимое время, вот она и несет меня, куда ей вздумается. Четыре часа прошло с той минуты, как я услышал голос, и все это время я не нахожу себе места. Так мне кажется. В действительности же я преодолел за эти изрезанные четыре часа расстояния, которые я не прошел за все свои пятьдесят семь лет.
Одни минуты смакуют другие, грядущие. В моем окне появились первые проблески рассвета. Ночь, приковавшая меня к кровати, потихоньку отступает. Лампочка, плечом к плечу вставшая со мной у черты тьмы, пытается вступить в битву – на этот раз со мной. Но я больше не испытываю нужды в приборе, что включается и выключается одним нажатием кнопки: окно сияет обещанием рассвета – так быстрее же, к окну!
Какая тризна простирается сейчас передо мной! Кто ее собрал, кто позвал меня на нее? И кто я такой, чтобы удостоиться ее величия? Что за вино течет в моей крови, жжет каждый член моего тела? Из чего оно сделано и, самое главное, кем?
И эти нежные, мягкие, легкие и теплые дуновения ночного ветерка, непринужденно соскальзывающие по моему лицу, ресницам и волосам, – чье это дыхание? Почему я доверяю ему так, как может доверять только младенец своей матери, когда спит у нее на груди?
А эти звезды, в высокой синеве – мне ли они подмигивают, завидев одинокую чернявую голову в проеме окна? Что они говорят мне? Что говорят обо мне? Наверное, они шепчут: «Вот бедняга! Он пытается насытиться рассветом и нами, но уже не увидит ни рассвета, ни нас». Или так: «Доброе утро, дорогой доктор! Мы слышали, как ты жаловался на свое медленное угасание. Ты нас пока видишь, но спустя считаные минуты уже не сможешь узреть даже нашего следа, однако это не означает, что мы погасли или растворились в небе»… Что бы они ни говорили мне или обо мне, они прекрасны, прекрасны, прекрасны!
А эта звенящая тишина, прижавшая к земле мой слух! Насколько же она священна и страшна! Травинка не шепчет с травинкой, ветка не щекочет ветку, воробей не беседует с воробьем; кузнечик не трещит, лягушка не голосит, скот не ревет, собака не лает, петух не поет, языки не лепечут, ноги не топают, шины не шелестят, двигатели не рокочут, дети не кричат, торговцы не орут, пьяницы не буянят. Вся природа стыдливо молчит.
Обладай я ушами многочисленными, подобно листкам всех растущих на земле деревьев, я услышал бы только малую часть слов этого молчания; понял бы я из услышанного и того меньше. Ну как, как я могу услышать и понять шорох корней в темноте земли? Или стук коры, стволов и веток деревьев? Или журчание воды? Или гул паров и газов в утробе планеты? Или грохот волн? Или стоны морских глубин? Или искушения снов? Или беспокойство плодов? Или свист звезд в небесных сферах?..
Если я не слышу всего, что в принципе может быть слышимо, то какой смысл мне слышать то, что я могу? Я похож на ребенка, оставившего моря ради ракушки, или на ученика, укравшего десять слов с пяти страниц книги и потому возомнившего себя прилежным читателем. Вдруг все, что когда-либо слышали мои уши, есть великая ложь!.. Может быть. В самом деле, может быть. Но мне совершенно не важно знать, слышит ли что-то мое ухо или нет. Эйфория предрассветной тишины, отравляющая мою душу, – вот настоящая истина, далекая от обмана. Она заряжена чистейшими мелодиями, которые моему уху не суждено услышать, в отличие от моего воображения. Эти мелодии поднимают меня на волшебный ковер радости – одноминутной, одночасовой, вечной… Мне достаточно знать, что они суть радость, ломающая стрелки чванливого времени. Мне достаточно верить в то, что они в силах освободить немощного человека от элементов, мер и предостережений.
А мои глаза? Что мои глаза видят в раскрытом окне? Они жадно ощупывают рулон черного мягкого шелка, легким движением руки неведомого мага приправленный россыпью серебра. Какова эта ткань! Насколько тонко она соткана!.. Что под ней? Призраки, сотни призраков. Если бы я не видел, как выглядят эти «призраки» при свете бесстыжего дня, я ни за что не признал бы в них деревья, здания, равнины, холмы и горы. То, что происходит под черным покровом, до сих пор скрыто от меня, и тут на помощь моим глазам приходит воображение. Постепенно я начинаю различать причудливые очертания давно знакомых моему глазу ветвей: вот тенистое дерево, а вот – голое; там – плодовитое дерево, цепляющее кроной облака, а там – бесплодные ветви, вросшие в грунт. Каждое дерево вплетает листья в сучья, сучья – в ветви, ветви – в стволы, стволы – в корни, а корни – в землю; и каждый из этих исполинов есть часть милостивой груди жизни. Все они дружно, но молчаливо-ревностно хранят себя, свой род, чтобы, не дай Бог, не исчезнуть с лица земли. Они любят жизнь не меньше, чем я, и не меньше, чем я, ненавидят небытие.
Да, жизнь на равнинах и холмах, в ущельях и горах, в морях и реках закуталась в тишину, но тишина эта кишит неуловимыми звуками – жизнями, тянущимися к другим жизням, жизнями, оборачивающимися вокруг иных жизней, и жизнями, питающимися ненужными жизнями. Вот оно – видимое разнообразие и сущностное единство.
Я вижу и здания. Разные здания – дома и магазины, заводы и храмы, больницы и казармы, бары и аттракционы, суды и тюрьмы, школы и галереи. Все это построено человеком ради разных целей и по разным поводам.
В домах, например, я вижу полные и пустые утробы. Вижу детство, стремящееся к отрочеству. Вижу отрочество, бегущее к юности. Вижу юность, идущую к зрелости. Вижу зрелость, скачущую к старости. Вижу старость, ползущую к могиле. Я вижу плачущие и смеющиеся глаза. Я вижу разорванные болью и ужасом мышцы. Я вижу шеи, раздутые завистью и злостью. Я вижу заботы, рассеивающиеся, подобно облакам. Я вижу облака, раскрывающие звезды… Я вижу жизнь людей – серьезную и не очень – в ее приливах и отливах.