Последний этаж — страница 2 из 39

Облокотившись на подзеркальник, Татьяна Сергеевна пускала перед собой витые кольца дыма, не спуская глаз с Бояринова.

— А что?.. Это здорово!.. Может получиться интересная книжица. В музей театра пойдет. А как вы решили печатать ее: на машинке или в типографии?

— Вначале — на машинке, а потом — в типографии, уже договорились с Госкомиздатом и с издательством.

— И каков же объем каждой новеллы?

— Страниц семь-восемь на машинке. А уж вас-то, Татьяна Сергеевна, мы ограничивать не будем. Пишите хоть целый печатный лист. Татьяна Сергеевна встала, затужила сигарету.

— Хорошо, Леонид Максимович, я напишу новеллу. Я даже сейчас знаю, о чем я напишу. И кому же сдавать эту исповедальную сагу?

— Главный редактор альманаха — ваш покорный слуга. — Бояринов склонил голову и приложил к груди руку.

— Когда это нужно сдать?

— Чем раньше — тем лучше.

Поклонившись, Бояринов вышел.

Глава вторая

Через неделю после разговора с Татьяной Сергеевной в ее гримуборной Бояринов получил от нее большой увесистый конверт. Они встретились у служебного входа в театр: Татьяна Сергеевна торопилась на репетицию, а Бояринов спешил на «Мосфильм», где он начал сниматься в эпизодической роли в фильме, который ставил известный в стране артист и режиссер Сергей Булатов.

— Дорогой Леонид Максимович, только чур: до выхода альманаха рукопись, кроме тебя, никто не должен читать. Договорились? Татьяна Сергеевна жестом заклинания вскинула перед собой палец.

— Как в могилу!.. — подыгрывая ей, ответил Бояринов и вскинул перед собой крепко сжатый кулак. Он с первых дней работы в театре питал к Лисогоровой чувство глубокого уважения, граничащее с преклонением как перед актрисой, так и перед прелестной женщиной.

Когда за Татьяной Сергеевной закрылась дверь проходной, Бояринов сел в служебную «Волгу», которая была разгонной машиной в театре, и всегда стояла в нескольких шагах от проходной.

Его видавший виды старенький «Москвич» вот уже больше месяца находился в ремонте.

— На «Мосфильм», Леня! — бросил он молоденькому курносому шоферу, так усердно жующему резинку, что желваки на его скулах ходили буграми.

Режиссера Булатова в съемочной группе не оказалось. Как сказал директор картины, его срочно пригласил генеральный директор студии на просмотр какого-то только что отснятого спорного фильма, против которого ополчились в Комитете кинематографии и готовили полный разнос. А секретарша директора сказала, что раньше чем часа через два Булатов не освободится.

Времени было двенадцать часов. Бояринов, не вызывая лифта, спустился по лестнице вниз, вышел во двор, нашел укромное местечко, где густые кусты акации низко свисали над свежевыкрашенными лавочками. Вспомнил Лисогорову и пакет, переданный ему час назад, который лежал у него в парке, «интересно, что она там написала? Что за денек выбрала Лисогорова из своих почти сорока лет работы в театре?»

Бояринов присел на лавочку, достал из кожаной папки пакет и вскрыл его. Текст был напечатан на машинке, как и полагается, через два интервала. Закурив, он углубился в чтение.


«Коса»

(страница воспоминаний о былом)

Это было давно. То есть так давно и так далеко, что до этого дня теперь уже не довезут никакие кони, не долетят никакие самолеты. Мне было семнадцать лет. Девочку из Тулы, приехавшую сдавать экзамены в театральный институт, Москва ошарашила своей людской круговертью, громадами домов, скопищами машин, трамваев, автобусов, легковых извозчиков… Экзамены принимали корифеи театра: Градобоев, Брылев, Гордеев, Мочальская, Былинкина, Светланова… Прошла все три тура. От счастья кружилась голова! Хотелось обнимать и целовать встречных прохожих. Никогда потом Москва не покажется мне такой ослепительно-красивой и звонкой, как в тот день. Кинулась на телеграф, тут же дала домой телеграмму, Побежала по магазинам за подарками маме и папе. Особенно мне хотелось порадовать дедушку. Для мамы я приглядела еще неделю назад красивый зонтик, а папе облюбовала серебряный портсигар. Серебро в те годы было дешевле, чем сейчас мельхиор.

Выскочив из Центрального телеграфа, я, не обращая внимания на дорожные знаки и свистки милиционера, побежала прямо через проезжую часть улицы в сторону Художественного проезда. Чуть не попала под машину. Пришлось оправдываться перед милиционером.

Прикинулась, (хотя это было и на самом деле так), неопытной тульской Машей-растеряшей. Он велел платить штраф. Я полезла в сумочку и… тут меня как током прошило. Вспомнила, что, рассчитываясь за телеграмму, я положила кошелек с деньгами на барьер рядом с окошком, а взять его забыла. Милиционер понял мою растерянность, махнул рукой и зашагал на свое место. Я кинулась (снова чуть не попав под велосипед) к телеграфу, ворвалась в зал, подбежала к окошечку, где давала телеграмму… Но… Вот тут-то я первый раз в жизни почувствовала и поняла, что «Москва слезам не верит», что «Москва бьет с носка»…

Все, что у меня было, даже медяки, осталось в моем красненьком кошельке, который мне подарила мама перед поездкой в Москву.

Как побитая собачонка, обливаясь слезами, словно во сне, я добрела до общежития института. Девочки и ребята, которые вместе со мной ждали приказа о зачислении, почти все покинули общежитие, каждый старался оставшееся до занятий время провести у себя дома, в семье, осчастливив своим поступлением родных, близких, друзей.

Откуда мне было знать в те годы, что в институтах существуют месткомы и кассы взаимопомощи, которые в крайних случаях могут пойти на выручку попавшему в беду человеку? Взяла свой чемоданчик, в котором была сменная пара белья и два ситцевых платья, вышла во дворик, села на лавочку и залилась горючими… Куда пойти? У кого просить на билет денег? Не было мелочи даже на трамвай, чтобы доехать до вокзала. Мои слезы заметила дворничиха, старая татарка. Сама метет двор и нет-нет да посмотрит на меня, горемыку. Потом подошла к моей лавочке.

— Щиво плачешь — спрашивает.

Давясь рыданиями, я рассказала о своем несчастье.

— О, дивка… Плох твой дила… Москве у тетка не пообедаешь… Ступай барахолка, продай вищь какой-нибудь и купишь билит…

Я сказала, что у меня нет таких вещей, которые можно было бы продать. Кто возьмет мои стиранные платьица.

— Тогда ступай вокзал и проси проводник… Может посадит. Есть же на свити хорошие люди, — пыталась наставить меня дворничиха, выметая из-под лавочки окурки.

Когда я поднялась со скамьи и, взяв свой чемоданчик, направилась к воротам, дворничиха меня окликнула.

— Ты, дивка, не вздумай косу ризать… А то еще додумаешься. Вон она у тибя какой!.. До самых колин. Поди, всю жизнь растила.

В первую минуту я не могла понять: при чем тут моя коса, какое отношение она имеет к моему плачевному положению.

— Вы о чем? Я что-то вас не поняла? — спросила я у дворничихи.

— Вшира вот тоже одна, вси диньга тратила в Москве, ехать не на что, пошла, дура, и отризала за диньга косу. Чуть покороче твоей был коса. Только ни такой красивый, как у тибя. У тибя коса толстый, золотой, а у ние потоньше и черный.

— А где она ее продала? — как-то равнодушно, еще не осмыслив по-настоящему того, о чем она говорит, спросила я у татарки.

— В тиатр… Там за кос больше дают, чем в парикмахерских… В парихмахирских совсим дешево за кос платят. — Взмахнув несколько раз метлой, дворничиха, видя, что я остолбенело стою и о чем-то думаю, снова начала причитать. — Лучше проводник попроси… А то придешь без кос домой — мать на порог не пустит. Вся красота пропадет.

Я поблагодарила дворничиху за совет и вышла в переулок.

Почти через всю Москву брела пешком со своим чемоданом до вокзала. Пришла, когда солнце уже село и на столбах зажглись фонари. До отхода моего поезда оставался час. Я решила проситься у проводников, может, действительно, найдется добрая душа, разрешит хоть в тамбуре проехать ночь. Я уже составила в уме слова, какими начну просить, чтобы посадили, несколько раз повторила их про себя, и в душе где-то тлела искра надежды.

Но эта искорка погасла сразу же, как только я обратилась к проводнице хвостового вагона, уже немолодой женщине в железнодорожной форме.

— Без билета не могу. Нет ни одного свободного места. Не хочу из-за вас получать выговор.

Вторая проводница, не дослушав до конца мои слезные стенания (а они были искренни и глубоки, после этого я ни разу в жизни так никого ни о чем не просила), кивнула в сторону головных вагонов.

— Просись у начальника поезда, разрешит — пущу в тамбур.

Минут десять я бегала по перрону, искала начальника поезда. Нашла его уже перед самым отходом поезда. Вид у него был заполошный, весь он казался каким-то задерганным, нервным. Еле поспевая за ним, я рассказала о своем несчастье, на ходу достала справку о зачисления в институт, на которую он даже не удосужился взглянуть. Махая кому-то рукой, он, не глядя на меня, как отрезал:

— Не могу!.. Не имею права без проездного билета.

В какие-то секунды в моем мозгу молнией сверкнула мысль: «А что, если заскочить на ходу? Не сбросят же под колеса…» Но не решилась, не хватило духу. Годами двумя-тремя позже, когда была уже студенткой, на этот крайний шаг рискнула бы, а тогда не могла. Не знаю, сколько бы я просидела посреди перрона на своем чемодане, заходясь в рыданиях, если б не почувствовала на своем плече чью-то руку. Прошло столько лет, а я до сих пор отчетливо помню лицо пожилого милиционера. И говорок такой протяжный, по-волжски окающий, мягкий.

— Девушка, что случилось? Опоздала на поезд?

— Опоздала… — давясь слезами, соврала я.

— И стоит из-за этого убиваться? — успокаивал меня милиционер. — Пойдемте со мной в двенадцатую кассу. Перекомпостируем билет на завтра, завтра и уедете. Чтобы не доплачивать, мы составим акт, что задержали вас в отделе милиции как свидетельницу. Начальник вокзала мне знакомый.

Врать милиционеру я не могла. Поблагодарила его и, сказав, что у меня есть деньги, чтобы доплатить за компостер, схватила свои чемодан и скрылась в толчее перрона. На мое счастье, на соседнем пути подошла электричка, и я растворилась в людской суматохе.