— Прошу всех к столу. Есть предложение знакомиться, так сказать, в рабочем порядке: время дорого и все голодные. Женский состав, я твердо надеюсь, сумеет правильно разместить наших дорогих гостей, наших гордых соколов. Прошу, и будем начинать.
После первых двух тостов — за великого и мудрого вождя всех времен и народов, за нашего Верховного, за товарища Сталина и за победу, застолье пошло потихонечку в разнос. Никто не упомянул ни разу — завтра на фронт, и что случится послезавтра — поди знай, но тревога жила в каждом из пировавших и витала над всеми.
Алексей оказался подле крупной женщины, свободно, хотя и с сильным акцентом, говорившей по-русски. Была она врачом или медицинской сестрой, он не понял. Полевые, защитного цвета маленькие погоны без знаков различия ни о чем не говорили: такие могли носить и рядовые солдаты и генералы. Впрочем воинское звание соседки Алексея не очень интересовало, он все пытался толком разглядеть ее лицо, чтобы хоть приблизительно оценить возраст. О чем-то они говорили, прилежно чокались, он усиленно старался острить. Внезапно оглушающе зазвучал аккордеон. Играл молодой искалеченный солдатик, надо оказать, играл виртуозно. Однако попытка коллективно исполнить любимую песню товарища Сталина «Сулико» удалась не вполне: видно грузинский и русский тексты, накладываясь друг на друга, не способствовали стройности исполнения. Переключились на танцы, но и тут не все пошло гладко — во-первых, тесновато оказалось, во-вторых, подкрашенный коварный спирт начал оказывать свое действие.
Заполучив женщину в руки, первое, о чем подумал Алексей, было — куда б ее увести? Желание танцевать его тут же покинуло. Впрочем, и она была не слишком расположена к танцам.
— Пойдем? — спросила она, обдав Алексея легким спиртовым ветерком.
— Куда?
— Это моя забота…
Она вела его за руку сквозь кромешную темноту. Надо было обладать выдающимся штурманским талантом, чтобы не сбиться о пути, не споткнуться на какой-то невидимой ступеньке, не таранить ящик приготовленным в путь госпитальным скарбом. Они одолели лестницу, сделали еще несколько шагов в темноте, и Алексей услыхал:
— Ну вот, мы пришли. — И женщина отпустила его руку.
Она зашуршала чем-то бумажным. Алексей догадался — раскрывает шторы затемнения. И действительно, чернота несколько ослабла. Обозначились контуры окна, за окном еле-еле тускнели звезды. Женщина снова взяла Алексея за руку, он попытался ее обнять, но она сказала:
— Не будем терять время. Раздевайся, — и как слепому сориентировала его руку:
— Вот стол, вот табуретка…
— А мы где?
— Пока — на этом свете… в моих персональных хоромах…
Он слышал, как она стягивала гимнастерку, как освобождалась от прочей амуниции, как заскрипела кроватью.
— Чего ты ждешь? Не теряй время.
— А пистолет куда?
— Что? Пистолет? — она засмеялась, — Надеюсь, не собираешься меня застрелить… брось его на стол…
Она, недавно мобилизованная, не могла понять, что сохранность личного оружия и целость партийного билета были первейшей заботой всех воевавших. Так уж их воспитали, их — кадровых вояк.
— Иди же ко мне, ну сунь твой проклятый пистолет в сапог…
Алексей и вообразить не мог, что бывают такие женщины. Его весьма скромный опыт общения с представительницами противоположного пола учил: сперва ее нужно уговаривать, преодолевать чаще всего притворное сопротивление, раздевать, демонстрируя или же изображая нарастающее нетерпение, прилаживаясь к топографии незнакомого тела, полагается целовать его и бормотать что угодно, скрывая неуверенность, никогда не покидавшую его, — получится ли и не завершится ли все преждевременно…
В руках этой женщины он оказался ведомым.
— Не спеши, не волнуйся, все хорошо, — подсказывала она, — спокойно… А теперь давай…
Пройдут годы, пройдет большая часть жизни, а Алексей Васильевич, возмужавший и успевший постареть, будет вспоминать ту ночь, тело той женщины… Когда его перестанет вдохновлять уже и не первая законная супруга, когда прискучит и временно исполняющая обязанности жены дама, он будет воображать, что рядом с ним Джунджула, как он условно именовал грузинскую медичку из Харькова. Почему — условно? В ту ночь, забываясь коротким сном, словно, проваливаясь в обморок, он вновь и вновь ощущал — будит и совсем тихо спрашивает:
— Можешь? Давай… тебе помочь, глупенький?
У нее были волшебные руки да и все тело, казалось, творит чудеса, будто отдавая ему часть своей неисчерпаемой энергии.
Это продолжалось бесконечно долго, пока она не объявила:
— Тебе пора: скоро рассвет.
Одеваясь в заметно поредевшей темноте, Алексей не столько разглядел, сколько угадал на тумбочке фотографию в рамке и прихватил ее с собой. Ему очень нужно было увидеть ее лицо при дневном свете, хотя бы на фотографии, ему и в голову не пришло, что снимок мог быть и не ее, а, например, любимой матушки. Но это потом, потом… На оборотной стороне фотографии было что-то нацарапано по-грузински.
Через много месяцев новый заместитель командира эскадрильи капитан Цихелашвила с трудом разобрал бледный карандаш и перевел:
— Похоже тут написано: Джунджула после окончания медицинского училища… — Он еще раз взглянул на карточку и полюбопытствовал: — А вообще-то кто эта маймуна?
— Как ты сказал, — не понял Алексей, — маймуна?
— Маймуна — обезьяна по-грузински…
Алексей терпеть не мог казарменных «разборов полетов», когда мужики без зазрения совести и не стесняясь в выражениях, только что не анатомировали своих партнерш, едва вернувшись из увольнения. Он был не столь уж целомудрен, сколько брезглив. И Цихелашвили так и не узнал, почему и для чего хранилась у Алексея фотография Джунджулы. Впрочем, и сам Алексей едва ли мог объяснить, что заставляет его беречь этот снимок. А погибла та фотография в когтистых пальчиках одной из пассий совсем уже не юного Алексея Васильевича, та порвала снимок, капризно прокомментировав:
— Невозможно смотреть на такую морду!
Алексей Васильевич не вымолвил ни слова. Говорить было и поздно, и бессмысленно, а про себя подумал: «Что — морда? Погасил свет и нет никакой морды». Он и без фотографии, случалось, вспоминал Джунджулу, прикидывал — сколько же лет ей может быть теперь, если уцелела в войне, если жива еще? Выходило — в районе восьмидесяти… и ужасался.
Все чаще Тимоша изумлял деда неожиданными вопросами и совсем не детскими умозаключениями. Порой он казался Алексею Васильевичу вовсе не ребенком, скорее — карликом, изображавшим малыша.
— Вчера звонил этот, — угрюмо сообщал Тимоша. Следовало понимать — законный его отец. Тимоше тысячу раз пытались внушить — нехорошо, невежливо так именовать родителя, но Тимоша упорно избегал таких слов, как отец, папа, батюшка. В редчайших случаях, когда Лена грозила немедленно его наказать — «Смотри, ты у меня получишь с южного конца!» — он выдавливал издевательским тоном: — Папанчик звонил и спрашивает, почему меня не приводят к нему в гости?
— И что же ты ему ответил? — сохраняя полнейшую индиферентность, интересовался Алексей Васильевич.
— Это собак или лошадей приводят, еще — уголовников в тюрьму, конечно, если поймают. Ну, этот взвился: «Да как ты смеешь с родным отцом так разговаривать?» А я тоже разозлился и велел ему придержать язык и не портить атмосферу. Тогда он пообещал, что достанет меня через суд.
И тут глаза воинственно настроенного Тимоши вдруг дрогнули и он боязливо спросил:
— А как ты думаешь, деда, он правда может меня через суд..?
— Вообще-то — может. Только, как понимать — достать? Никакой суд не в силах переселить тебя и нему. Это уж не сомневайся — не проходит! А вот обязать Лену отпускать тебя на свидания с отцом, скажем, раз в две недели или раз в месяц — это суд вполне может.
— Но я же не хочу, ты понимаешь? Я совсем не хочу его знать!
— Что делать: закон не спрашивает, чего ты хочешь и чего не хочешь, закон предписывает, что и как следует делать, и приходится подчиняться, Тимоша.
— Что же мне делать? Я ж не могу убить этого…
А в другой раз он спросил у Алексея Васильевича, не согласился бы тот жениться на Лене?
— Ясное дело — это невозможно. Твоя мама — моя дочь…
— Подумаешь! Ты и сам говорил, что очень ее любишь… или ты только притворяешься, деда?
— Люблю, конечно, но закон такие браки — между близкими родственниками — запрещает.
— Закон? Опять закон… а нельзя как-нибудь без таких дурацких законов обходиться?.. А то все нельзя, все запрещается!
— Подожди шуметь, Тимофей, объясни мне толком, для чего, собственно, ты хотел бы меня женить на Лене? Мы же и так живем вместе?
— Ха! Зачем?! Во-первых, каждой женщине нужен обязательно муж. Или я не так говорю? Во-вторых, если ты станешь ее мужем, сможешь меня усыновить. Так?
От подобных разговоров у Алексея Васильевича голова шла кругом. Он пытался объяснить внуку, что для усыновления требуется прежде всего официальное согласие подлинного отца… И снова приходилось упоминать о законе. Алексей Васильевич с тревогой замечал, как накапливается в Тимохиной головенке ненависть к законопослушанию, как зреют в нем анархические замашки. При этом он отчетливо чувствовал — необузданная жажда независимости в маленьком внуке имеет генетические корни и может завести бог знает куда.
Центральный аэродром столицы, бывшая печально знаменитая с николаевских времен Ходынка, на разных этапах нашей капризной истории то жила с широко распахнутыми воротами, то оказывалась наглухо запертой. Здесь проводились авиационные празднества и здесь же принимали высоких зарубежных гостей, отсюда отправляли в рейсы и принимали из перелетов пассажиров Аэрофлота, стараясь соблюдать расписание, а в иные времена с Ходынки уходили (и, увы, не всегда возвращались) в испытательные полеты первейшие пилоты России. С молодых ногтей Алеша Стельмах испытывал к этой земле, если только можно так выразиться, благоговейное почтение и тайный восторг.