азать об этом Селесте.
Двадцать шестого марта был праздник Пасхи. Шатобрианы ходили к мессе не в большой собор Святого Михаила и Гудулы, а в маленькую церковь Богоматери в Финистере, напомнившей им своим названием родную Бретань. Снаружи она была ничем не примечательна: облупившийся фасад, плавные линии, избегавшие прямых и острых углов, зато когда они, с возженными свечами, вступили внутрь, в глаза сразу бросилась необычная кафедра из темного резного дерева, поставленная меж двух колонн из ложного мрамора под деревянным же шатром, который поддерживали резные ангелочки, чудесным образом парившие в воздухе. На кафедре резчик изобразил падение человечества между древом жизни и древом смерти. Впереди стояли Моисей со скрижалями Завета и первосвященник Аарон, слева распятый Христос являл собой новое древо жизни… Деревянные изваяния выглядели настолько реалистично и вместе с тем фантастично, что от них было невозможно оторвать глаз; в застывших лицах читалось безграничное терпение и смирение: человечеству указали путь к спасению, но пойдет ли оно по этому пути? Звучал орган, пел хор, звенела латынь; разноцветные витражи оживали в теплом свете свечей. По щекам Рене текли слезы. Причастившись, они подошли поклониться Деве Марии – раскрашенной деревянной статуе с цифрой «1628» на постаменте. Шатобриан вдруг застыл, чем-то пораженный. Селеста это заметила и стала гадать, что бы это могло быть. 1628 год… В тот год Англия не смогла прийти на помощь протестантам из Ла-Рошели, осажденной королевскими войсками. Иноземного вторжения удалось избежать, зато гражданская война унесла множество жизней… Нет? Не то? Когда они вышли из церкви, Кот рассказал ей сам: эта статуя Богоматери раньше стояла в церкви при монастыре августинцев, где раненого Рене вернули к жизни. Монастыря теперь больше нет: его закрыли и превратили в военный госпиталь.
Через два дня они повстречали в Парке принца Конде – возможно, он позабыл, куда ехал и зачем. Старик был возмущен до глубины души: на Пасху в Лилль приехал маршал Ней, так и не использовав по назначению свою знаменитую железную клетку. На следующее утро он с генералами и офицерами гарнизона присутствовал на молебне по случаю счастливого события – возвращения Франции императора, после чего войска маршировали мимо огромной толпы, разукрасившей себя трехцветными кокардами. Селеста поинтересовалась, намерен ли принц ехать к королю.
– К королю? – переспросил он. – О да, конечно, я должен ехать к королю!
Он поманил Шатобрианов поближе и перешел на заговорщический шепот.
– За два дня до отъезда из Парижа мне доставили запечатанное письмо, на котором было надписано лишь мое имя. У меня тогда было много дел, я не придал письму большого значения, оно осталось лежать у меня на столе, потом случайно попалось мне на глаза, и я взломал печать, скорее, машинально, по рассеянности, чем из любопытства. И вдруг – как гром среди ясного неба! Я узнал почерк. У меня потемнело в глазах, а когда я пришел в себя, то поскорее схватил листок и приблизил свечу – нет, никакой ошибки! Это был почерк Людовика XVI, я хорошо знал его руку!
Селеста украдкой переглянулась с Рене, но оба приняли участливое выражение и дослушали рассказ до конца: на самом деле писал не казненный король, а его сын, Людовик XVII[7], предъявлявший свои права на престол и в качестве доказательства законности своих требований приводивший такие подробности из своего детства, какие могли быть известны лишь ему самому и его сестре – герцогине Ангулемской. Герцогиня сейчас в Бордо – взывает к верноподданническим чувствам горожан, которые первыми открыли свои ворота и сердца Бурбонам. Король наверняка тоже там… Шатобрианы пожелали принцу счастливого пути, попрощались и ушли.
Год назад Бурбоны вернулись во Францию даже не из другого мира, а с того света, подумала про себя Селеста. В книжных лавках сразу появились многочисленные сочинения, обличавшие злодеяния революционеров и превозносившие их жертв; если не хватало новых памфлетов, переиздавали старые – двадцатипятилетней давности. Годовщины казней, прежде отмечавшиеся тайно, в домашнем кругу, теперь справляли открыто; Людовик XVIII велел выкопать останки старшего брата и невестки и перенести их в Сен-Дени. Конституционная Хартия (своего рода брачный договор между «Людовиком Желанным» и Францией, скрепивший этот союз без любви) призывала к забвению прошлого ради согласия в настоящем, но на свет сразу вытащили поименные списки голосовавших за казнь короля. Французов призывали каяться и искупать свою вину перед королевской семьей – «королю-кресло» это было нужно, чтобы утвердиться на троне, который достался ему по стечению обстоятельств, ведь на него были и другие претенденты. Герцог Орлеанский, к примеру. А Бенжамен Констан принадлежал к партии, делавшей ставку на Бернадота – наполеоновского маршала, который волею судеб стал наследным принцем Швеции, но с вожделением поглядывал на французский престол. В трудный час боев за Париж Талейран сумел навязать всем единственный выбор: Наполеон или Людовик XVIII. Сейчас он интригует в Вене, на конгрессе; наверняка призывает новое иноземное нашествие на Францию, лишь бы спасти свою подлую жизнь…
Как наивен Рене в своем великодушии! Он, десять лет подвергавшийся гонениям при Империи, ратовал за забвение прошлого; при дворе воспользовались его советами, раздав все важные должности слугам императора, а его оставив ни с чем. «Ах, когда наши вернутся, я попрошу их только об одном: о возможности приобрести землю по соседству с моей усадьбой!» – говорил он Селесте, когда они гуляли вокруг «Волчьей долины». Она и тогда лишь пожимала плечами. И что же? Его распрекрасные Бурбоны вернулись – и он был вынужден заложить усадьбу за долги!
Для Шатобриана должности не нашлось, а цареубийцу Фуше снова прочили в министры полиции! Госпожа де Дюра осаждала Талейрана, вновь занимавшегося иностранными делами, пытаясь выхлопотать для Рене хотя бы посольство, но всё уже было занято, кроме Швеции и Турции. «Я думал, что господин де Шатобриан ничего не получил, потому что ничего не хотел, – лицемерно удивлялся этот лис. – В первый день по прибытии принцев ему должны были предложить всё, на второй было бы уже поздно, а про третий и говорить нечего». В «Путешествии из Парижа в Иерусалим» Рене дурно отозвался о турках, поэтому они с Селестой выбрали Швецию, хотя Кот был вовсе не рад: разоренная северная страна представлялась ему могилой, в которой он должен похоронить свои труды, мечты и всё остальное. «Ах, почему я не умер в день вступления короля в Париж!» Король утвердил его назначение, но попросил повременить с отъездом: «Мои добрые слуги нужны мне здесь…»
Роялисты не могли простить Коту высказываний о необходимости свободы, без которой ни одно государство не жизнеспособно; его объявили либералом и рекомендовали умерить пыл, подладиться под новые времена! Лишь один человек оценил его по достоинству – Наполеон. В Фонтенбло, перед отъездом на Эльбу, он велел прочесть ему вслух памфлет «О Буонапарте и Бурбонах». Оставшиеся верными ему генералы призывали громы и молнии на голову Шатобриана, но император сказал: он сопротивлялся мне, пока я был могуществен, – он имеет право ударить побежденного. И добавил со смехом: «Ах, если Бурбоны прислушаются к мнению этого человека, они смогут царствовать, но успокойтесь, господа: они ему не поверят, при их правлении он подвергнется тем же преследованиям, что и при моем». Коту передал эти слова Луи де Фонтан, а ему можно верить.
Наполеон как-то наведался в «Волчью долину» в отсутствие хозяев, его видел садовник Бенжамен. Отрезанный от мира, Кот решил уместить его в своей усадьбе: ботаник Эме Бонплан, управлявший садами Мальмезона, присылал ему саженцы через знаменитого путешественника Александра Гумбольдта, которого осаждала госпожа де Гролье – поклонница Рене. Кедры, катальпы, кипарисы, тюльпанные деревья… Маркиза де Гролье оказалась каким-то образом замешана в заговоре Кадудаля, Гумбольдта Бонапарт считал прусским шпионом. Он несколько раз обошел сад, заглянул в башенку, где Рене писал своих «Мучеников», а перед отъездом дал садовнику пять наполеондоров. Узнав на монете профиль, который он только что наблюдал воочию, Бенжамен чуть с ума не сошел. Вечером, запирая ворота, он увидел саженец лаврового дерева, воткнутый в свежевскопанную землю, и подобрал оброненную перчатку – лайковую, желтую, новёхонькую. Эту перчатку он потом передал хозяевам, точно реликвию…
В начале апреля в Брюссель приехал из Вены герцог Веллингтон, назначенный командовать британскими войсками в Бельгии. Он поселился со своей свитой в огромном доме на Королевской улице, обращенном фасадом к Парку. Получив приглашение на обед, Шатобрианы с радостью им воспользовались, надеясь узнать свежие новости.
Фельдмаршал был в синем фраке: без алого мундира его не узнавали на улице, а бесцеремонное внимание толпы ему порядком надоело. Высокий, широкоплечий, красивый, он выглядел усталым и исхудавшим, но держался бодро и весело. Гостей он встретил обаятельной улыбкой, Селесте сказал комплимент на весьма хорошем французском языке, хотя и носившем печать Брюсселя, и всё же она чисто по-женски отметила про себя, что в его словах и взгляде не было ничего, кроме обычной учтивости. Это неприятно укололо ее. В молодости Селеста была хорошенькой, ныне насмешливое зеркало в чьем-нибудь доме показывало ей худую сорокалетнюю женщину с плоской грудью и попорченным оспой лицом; она не претендовала на восхищение красавца с орлиным носом и ясными глазами под чистым высоким лбом, избалованного женским вниманием, и тем не менее вся прелесть выходов в свет для жены, наскучившей своему мужу, заключается в самообмане, искусно поддерживаемом другими мужчинами, – будто она еще способна вызывать интерес к себе.
Сегодня ей не повезло: за стол с ними сели молодые адъютанты Веллингтона – подполковник Джон Фримантл, лорд Уильям Питт Леннокс и майор Генри Перси, внук герцога Нортумберлендского. Во время войны в Испании Перси попал в плен и четыре года прожил в Мулене, где находился тогда и его отец, граф Беверли, арестованный в Женеве после ее захвата французами. В Оверни голубоглазый англичанин сошелся с дочерью местного виноградаря, которая родила ему двух сыновей, но сразу после отречения Наполеона вернулся в армию, и Веллингтон, назначенный послом, увез его с собой в Париж. Было непохоже, чтобы майор горевал о разлуке с женщиной, которая пожертвовала для него своей честью, и о детях, которым наверняка живется несладко…