Последний современник — страница 1 из 2

Семен Исаакович КирсановПоследний современник

Последний современник

Поэма

Итак, повернем истории карусель,

Как сказал Жан-Жак Руссель…

– Прстите, товарищ, не Руссель, а Руссо.

– Хорошо, повернем колесо.

Вольпин

1

Я свой корабль

на север вёл,

на север…

далеко…

Ворочался,

как черный вол

на бойне,

ледокол.

Крепился Цельсий

худ и хмур,

и, сжавши ртуть

в комок,

так низко пал,

что Реомюр

его достать

не мог!

На пуговицы и очки

ветвистый

лег налет,

и я, остекленев почти,

как мамонт,

лег на лед.

И чуял

зыбкой льдины

крен,

и тихо подмерзал,

друзьями брошенный Мальмгрен –

снежинками мерцал.

Я дрыхнул

массу тысяч лет

в постели

белых глыб,

и оставляла

в небе след

дорога

звезд и мглы.

Когда же

я продрал глаза,

(не дождь!

не лёд!

не зной!) –

белел пятиугольный зал

больничной белизной.

– Спасли…

Не Красин ли?

Но ах!

Но – грудь моя нага…

Сиделка – галка

в головах,

и два врача

в ногах…

– Ну, что же!

Выспался часок!

Но этот дом –

он чей?

Но голос

тихий, как песок,

шуршащий шаг

врачей?

Лежу,

и явно без кальсон.

Опущен стыд

ресниц….

Я бы

подумал:

– Это сон! –

когда-б я не проснись.

Вот календарь.

И отворя

глаза,

взглянул наверх:

Три пары букв

календаря –

МАЙ.

ПЯТИСОТЫЙ ВЕК.

– Вот это выспался!

Сия

оказия чудна!

Что ж! Пятисотый век!

И я

рукой ищу судна.

Но нет судна

у этих дядь!

Невыносимо мне!

Они-ж не пьют

и не едят,

у них желудков нет.

Я, озабоченный

бельем,

ищу, хотя б забор!

И вижу:

не забор –

мильон,

мильард!

бильардных лбов.

Я голый

прячусь по углам,

и слышу

крик врача,

без помощи

катодных ламп

сильней громов

крича:

«Аано дао

Амбио

Эора паоадо,

Теаро? ао! аио,

Анабиои, ао!

Каиоэо? Эоту

Миэи аниою»

А я стараюсь

наготу

прикрыть

хоть простынею.

Но два

безротых молодца

берут меня

на вынос,

зал щупает

мои глаза

и руки,

и невинность.

Глазеет

пятисотый век

распущен

и разнуздан.

Пустите!

Я же человек!

Я только что

проснулся!

А дальше

улицей текла,

медлительно слаба

в одеждах

тонкого стекла

спокойная толпа.

Их небледнеющие дни

в стекло

погружены,

глаза-ж

настолько холодны,

что словно

не нужны.

Растительности

никакой

в стране

Стеклянных Дуг.

На площади

под колпаком

стоит

последний дуб,

и движимые рычагом

Центрального Ума –

как солнечные часы,

ворочаются дома!..

декабрь, 1927 г.

2

Я живу в пятисотом веке,

в веке, канувшем далеко…

В небе носятся человеки

без пропеллеров и поплавков.

От безмолвия охриплый,

я живу без моих друзей,

мне остались одни архивы…

библиoтека и музей.

В библиoтеке имени Ленина

небо и пол тишиной оклеены.

Много в хранилищах темных скрыто

палимпсестов и манускриптов.

Оком плафона глядит циклоп

белых и бледных дней…

Сколько воды и дней утекло,

сколько осталось на дне?

Много было боев и осад!

Горы сходили вниз…

Тысячу лет тому назад

был коммунизм…

Если бы жил и нес Иловайский

этих столетий налоги,

он потонул бы в супеси вязкой

хронологии:

ИСТОРИЯ МИРА

III-й том

Греция, Рим Египет.

«В Нильской долине, иссохшей потом,

(Гельмгольц. История Ibid)

жил, процветал и шел вперед

сильный и трудолюбивый народ,

как сообщает историк Миронов,

под властью фараонов.

Но в результате частых измен

(что подлежит проверке),

был низложен Тутанхамен

чернью в XX-ом веке.

А фараоны (титул короля)

сброшены были другими,

под руководством раба Хвевраля

(древне-еврейское имя).

Памятники этих эпох:

древне-латинско-скифский сапог,

древне-египетский, рваный и грязный

флаг белосинекрасный».

В бурсе, за это б трудилась лоза,

взяли б студента в розги,

а в Комакадемии все волоса

рвал бы с себя Покровский…

ИСТОРИЯ ПИСЬМЕННОСТИ

Де-Ваб.

«…известна легенда, будто

жил великий писатель Вапп,

но этот вопрос запутан,

так как, как ни старались мы –

От Ваппа остались: „Война и мир“,

и „Слово о полку Игореве“…»

И только среди людей и дат,

живших в веках когда-то –

всегда, навеки одна и та,

навек нерушимая дата,

и долго седины земли серебря,

ею нам осеняться:

25 октября,

1917 г.

Историки, сжатые в книжный плен,

путают forum и plenum,

но имя одно не тронул тлен

и вечно живет нетленным.

Июнь. 1928

3

Хуже чем боль, чем смерть, чем декофт.

О, как тоска наверчена!

В «Комсомольскую правду» ни сдать стихов,

ни поужинать в «Доме Герцена»!

Я от тоски превратился в тень.

Мне – хоть бумаги десть!

Писал бы по тысяче строчек в день,

да некому их прочесть.

Блестит земля, стеклянный лоск

улицами стекает.

С жизнью искусство уже слилось –

все говорят стихами.

Хочется слова простого, но

где-то увязло и спит оно.

Где ты, о, Коган? Приди, начинай!

как прежде, круглые сутки,

читай, прошу, в тишине ночной

доклад «Гораций и Уткин»!

Память о нем – до-красна горит

и сердце лекцию просит!

Где Луначарский? Пускай говорит

о Гельцер и Наркомпросе!

Нет великих! Вернуть нельзя.

Речи великих стихли.

Но сохраняет Колонный зал

древних речей пластинки.

Колонною стражею загнанный вглубь,

в молчаньи громовом –

на камышевом стебле, в углу

цветет голубой граммофон.

Солнечные системы пластинок

на этажерках стынут.

Лестничкой лезу на высоту,

взял одну и приладил.

И закружился черный сатурн

на тонкой иглы

брильянте:

Белей снег гор ли

марли у горл

орлы гор мерли

о вери май герл.

Из гор май вырван

ирландец запел,

ирландия ирлэнд

ты пери и перл.

Мы банк в бок дули

летели в галоп,

и пинг понг пули

спикеру в лоб.

О том, Том Джони, быть вам в Чоне,

том, том рооо

ты наш нач бриттен, а мне быть вридом,

ври там рооо.

Кружится пластинка, шуршит, шуршит,

тихим спешит фокстротом.

Звон фортепьяный, хрипок и шип,

и я до глубин растроган.

Взял другую, она залегла

в шуршащий, странный всхлип.

И вдруг застряла в звон игла.

Слышу:

Вы ушли,

как говорится,

в мир иной!..

Владмир Владимыч!

Сколько лет!

(что кирпичей в мажанге),

а впрочем, только

в феврале

за чаем на Таганке.

Вы дамы ждете

к королю,

на стуле

храп бульдога.

– Володя, хочешь

тюрлю-лю,

конечно,

если много!

А Лиля Юрьевна:

– Зачем?

– Чтобы на всех

хватило.

На Гендриковском,

между тем,

в снегу

хрипит квартира,

В морозах топчется Москва,

Замоскворечье,

ругань…

Звонок.

Пружиня на носках

и потирая руки,

вошел Асеев:

– Драсси, драссссь…

И сел у самовара.

С мажонгом,

Родченкой,

борясь,

в сенях стоит

Варвара.

И как в кают-компании,

в морозный

снежный шторм –

свистит Москва

кабанья

в щелях

сосновых штор.

Москва

в шевре и юфти,

бредут,

молчат,

поют…

– Где Ося?

– Спит в каюте,

в одной