Гроза не утихала целую неделю, за все это время мы не обменялись даже словечком; наконец – дело было воскресным утром – она, выйдя из бакалеи, крепко меня обняла, словно мигом забыла, что еще минуту назад была на меня сердита. «Я тебя прощаю», – заявила она со вздохом.
Никто, кроме нее, не сумел бы так же, как она, нахально, с дьявольской самоуверенностью заявить, что прощает меня за то, в чем виновата сама. Вина ее состояла в том, что она молчала, оберегая свою тайну, а расплачиваться приходилось мне. До восемнадцати лет я еще несколько раз предпринимал попытки узнать правду, но кончались они всегда одинаково. Если она не злилась, то убегала в слезах, сетуя, что вопреки всем жертвам, на которые она идет ради меня, я упорно напоминаю о том, что ее одной мне недостаточно.
В восемнадцать лет я положил всему этому конец и отказался от дальнейших попыток. Пришлось признать: если бы мой отец пожелал со мной познакомиться, то просто постучался бы к нам в дверь.
Не знаю, что со мной стряслось в тот день, но, глядя ей прямо в глаза, я выложил все, что накипело:
– Почему он ушел? Может, я хоть разок его видел? Может, он был из тех мужиков, что залезали на тебя, пока я просиживал штаны в школе?
Здорово я на нее обозлился, иначе не позволил бы себе так говорить. Мы с ней могли порой повздорить, но никогда еще я не говорил ей таких оскорбительных слов. Если бы я сорвался на нее, пока у нее было все в порядке с мозгами, то получил бы по заслугам. Да мне просто в голову ничего такого раньше не приходило!
– Скоро пойдет снег, – услыхал я в ответ от матери, наблюдавшей, как медсестра, собрав разложенные мадам Лапик карты, увозит ее в кресле-каталке. – Мне сократили прогулки, так что, как ты понимаешь, теперь уже недолго до снега. Куда ты поедешь на Рождество?
– Еще только октябрь, мама, до Рождества целых два месяца. Я проведу его с тобой.
– Ну, нет! – замахала она руками. – Терпеть не могу индейку! Лучше устроим праздник по случаю прихода весны, ты отвезешь меня в мой любимый ресторан – не помню, как он называется, но ты его знаешь, он стоит на берегу реки.
Рекой она называет озеро, а рестораном – обычное бистро с круассанами и сэндвичами с колбасой. Но я кивнул в знак согласия. Как ни злись, противоречить ей нет ни малейшего смысла. Тут она заметила у меня на руке бинт: двумя днями раньше я порезал большой палец, ничего страшного.
– Ты поранился?
– Ерунда! – успокоил я ее.
– Ты сегодня не работаешь?
Мама живет на периферии мысли. Иногда она способна на некое подобие беседы – при условии, что обсуждаются самые банальные вещи. Но и тогда ей случается вдруг начать нести вздор.
– Мелани с тобой не приехала?
Мы с Мелани уже два года как расстались. Моя жизнь вдали от цивилизации сначала ее привлекла, но потом быстро ей наскучила. После пяти лет совместной жизни, нескольких расставаний и такого же количества примирений она собрала свои вещи и исчезла, оставив мне на кухонном столе записку – совсем коротенькую: «Ты – медведь в лесной глуши». Женщины умеют выразить одной короткой фразой то, чего мужчина не сумеет высказать даже в длинной речи.
– Ты должен подарить мне зонтик, – продолжила мама, поднимая глаза к небу.
Сидевший на скамейке неподалеку от нас Готье разразился громким хохотом.
– До чего же он мне надоел! Как-то раз я стащила у него книгу и не нашла в ней совершенно ничего смешного. Как стащила, так и вернула. Сиделка мне обещала, что он помрет до конца года. Скорее бы от него избавиться!
– Вряд ли сиделка могла тебе такое обещать.
– А вот представь себе! Спроси Мелани, она подтвердит. Кстати, где она?
Приближались сумерки. Я чувствовал себя круглым идиотом: приехал встряхнуть мать, заставить ее заговорить, зная, что все тщетно. Меня ждал двухчасовой путь домой и работа над комодом, который я обещал сдать заказчику до конца недели. Я взял маму под руку и повел внутрь, в столовую. В коридоре мы встретили сиделку, посмотревшую на меня с нескрываемым состраданием. Как здесь, в богадельне, смахивающей на мертвецкую, очутилась такая красотка? Заметив, как вызывающе торчат под кофточкой ее груди, я не мог не начать гадать, что она рассказывает вечерами своему возлюбленному про то, как провела день. Я даже вообразил, что это я ложусь с ней по вечерам в постель. Каков аромат ее объятий?
– Видела бы тебя Мелани! Только не вздумай напрасно терять время, эту не каждый удовлетворит. Не спрашивай, откуда я знаю: знаю, и все.
У мамы теперь мозги набекрень, но маниакальная уверенность в своей правоте осталась при ней. «Знаю, и все» – ее любимое выражение.
Она села к столу, подозрительно покосилась на свою тарелку и жестом дала мне понять, что я могу уезжать. Я нагнулся ее поцеловать, она подставила щеку. Прежние веснушки у нее на лице сменились старческими пятнами.
Странно начавшийся октябрьский день преподнес мне напоследок шокирующий сюрприз. Мама с необычной для нее силой притянула меня к себе и, касаясь губами моего уха, прошептала:
– Он не ушел, он так и не узнал.
Сердце у меня неистово заколотилось – сильнее, чем когда моя рука каким-то чудом остановилась в нескольких миллиметрах от включенной циркулярной пилы. Мне было спокойнее думать, что снова заговорило ее безумие, но нет, на этот раз оно отступило.
– О чем он не узнал?
– О твоем существовании.
Я внимательно посмотрел ей в глаза, стараясь не дышать: ждал продолжения.
– Все, уезжай, скоро пойдет снег.
Готье стал хохотать. Мама подняла глаза к потолку и вместо того, чтобы снова их опустить, стала разглядывать потолок с восхищением, с каким летним вечером мы любуемся звездами.
Я принял решение: не знаю как, но я отыщу своего отца.
13Элинор-Ригби
Октябрь 2016 г., Кройдон
В отличие от Мэгги, решившей наплевать на анонимное письмо, я была полна решимости проникнуть в его смысл. Растянувшись на кровати, я тихо перечитывала рукописные строчки вслух, иногда обращаясь к автору, как если бы он находился рядом, в моей спальне.
«Это была необыкновенная, выдающегося ума женщина, способная и на самое лучшее, и на самое худшее, но вам было известно только о лучшем…» Ну и что ты имеешь в виду под способностью на самое худшее?
Я записала в свою тетрадку: «Худшее произошло до моего рождения».
Пока я грызла карандаш, мною овладело странное чувство. Что я знаю о жизни мамы, предшествовавшей моему появлению на свет? Ровным счетом ничего! Я слышала от обоих родителей обрывки историй об их первом знакомстве, но они по-разному описывали обстоятельства их расставания. Я знала, что спустя годы мама вернулась и постучала в папину дверь, но вот что она делала в промежутке, я понятия не имела. Я в задумчивости положила письмо на кровать. Мне тридцать четыре года: это возраст, когда слишком рано терять мать, но следует знать о ней побольше – если только хочешь узнать. Мне ничего толком не известно о молодости моей матери, я не удосужилась ее расспросить – чем можно это оправдать? Испытывали ли мы в юности одинаковые чувства? Что у нас с ней общего, кроме самого простого и очевидного? Когда на каждом шагу твердишь, что у тебя глаза матери, ее манера говорить, ее характер, на самом деле это вовсе не значит, что сходство существует. До получения этого письма я не подозревала, что мы с ней сообщницы. Куда бы меня ни занесло, я старалась ей позвонить, а после того, как я подарила ей на Рождество переносной компьютер, не проходило недели, чтобы мы не увидели друг друга на экране. Но о чем мы с ней болтали? Что у меня осталось от этих разговоров? Мама спрашивала меня, как я живу, о моих путешествиях, и эти вопросы, слишком часто выдававшие ее тревогу, действовали мне на нервы. Я отвечала уклончиво, часто несла чушь, мы непростительно теряли драгоценное время на типично английское обсуждение погоды.
Я вспомнила, как Мишель, поедая печенье в безликой чайной, спросил меня, почему меня так сильно волнует жизнь малознакомых людей и так мало – жизнь моих родных. Не вопрос, а удар ниже пояса!
Вот черт, Элби! Как ты умудрилась пройти мимо родной матери? Из-за стеснительности, страха, трусости – или из равнодушия? Ты же не могла даже на мгновение вообразить, что время так жестоко остановится? Потому и откладывала откровенность на потом, на после. Но для тебя «после» было вчера.
Я почувствовала, что сейчас разревусь, хотя, клянусь, не грешу чрезмерной эмоциональностью. Во всяком случае, не до такой степени.
Мне было известно только лучшее – и что, надо было, чтобы какой-то анонимный негодяй разбудил во мне любопытство, иначе я бы так тобой и не заинтересовалась? Может, как раз из-за этого тебе хотелось многое о себе утаить? Из-за эгоизма твоей дочери? Я хвасталась одноклассницам, что мы с тобой подруги не разлей вода, я доводила их до безумной зависти, когда плела, что всем-всем могу с тобой поделиться, обо всем рассказать, а ты так ничего и не смогла мне поведать, потому что я никогда не стучалась в твою дверь, не делала ничего для того, чтобы ты открыла мне душу, – ведь мне хотелось быть хозяйкой каждой своей минуты. Несчетное число раз ты вела меня утром в школу, несчетное число раз забирала по вечерам, несчетное число раз я слышала из своей комнаты, как ты ходишь по дому. Ты заботилась о нас, о нашей жизни; не сосчитать упущенных случаев поинтересоваться тобой… Слишком я была горда тем, что погружена в чтение, настолько, что ни разу не открыла книгу своей мамы, а теперь ее страницы опустели.
Дверь приоткрылась. Я вскинула голову и увидела отца – он за мной наблюдал.
– Ты здесь? Я думал, ты у себя, в Лондоне.
– Нет, мне захотелось… сама не знаю чего.
Папа присел на кровать:
– Может, утешения? Что-то не так?
– Нет, все в порядке, уверяю тебя.
– У тебя красные глаза… Ты несчастна из-за мужчины?
– Кто он, хотелось бы мне знать? – пробормотала я с робкой улыбкой.
– Знаешь, я тоже долго жил один. Теперь вспоминаю то время как самое ужасное в моей жизни. Всегда боялся одиночества.