Последняя метель — страница 40 из 42

Придя домой, я сразу же стал собираться: укладывать книги, вещи, благо, что у меня их было не так уж много.

Тетя Маша помогала мне, но больше всего сокрушенно качала головой, приговаривая:

— Да и что уж это, Григорий Иванович?.. Такой вы молодой, смирный, а тут… Это она нарочно присушила вас. Ведьма этакая, басурманка. Ведь им что?..

Я улыбался и уверял тетю Машу, что Катя совсем здесь ни при чем, что она добрая и хорошая девочка.

— Уж какая там, господи, доброта. Откуда она у них. Чего уж там… Из-за этой попрошайки чуть жизни не лишился. Девок-то сколько в селе, гуляй — не хочу. Вон учителева дочка-то — клад ведь, а не невеста, что умна, что красна, а теперь вот все пропало…

К вечеру к нам зашли соседи — бригадир тракторной бригады Аркашка Ершов со своей молодой и красивой женой, Наталькой.

— Собирай, тетка Маша, на стол, ставь закуску, — он подал ей бутылку водки. — Надо по-христиански проводить Григория Ивановича.

Аркашка считался лучшим бригадиром в МТС и первым на селе весельчаком и насмешником, и жена была под стать ему.

Пока женщины готовили стол, Аркашка, прислонясь к стенной перегородке, рассказывал всевозможные истории и незаметно перевел разговор на цыганок. Он успокаивал меня, чтобы я не расстраивался из-за этого. Мало ли что болтают, каждому на роток не накинешь платок. Аркадий знал эту историю из моего рассказа, когда он заезжал ко мне в больницу перед выпиской.

— Это ведь Дуня-Веретено, жена объездчика, разнесла все по селу. Лётает сломя голову из одного конца села в другой и полощет своим язычищем. Да ведь, стерва, брешет-то как ловко; все бабы обмирают от страха и любопытства.

— Что она может знать? — спросил я.

— А зачем ей знать. Она все из башки своей непутевой берет. У меня вон Наталька, — показал он на подошедшую жену, — просто обмирала от зависти.

— Что ты выдумываешь-то, болтун, — ответила она мужу, а лицо залилось румянцем.

— Ничего не выдумываю, — скалился Аркашка. — Я же сам видел, как ты облизывалась, когда Дунька рассказывала, как цыганка целовала Григория Ивановича. Чего уж отказываешься. Завидно тебе было.

— Тьфу, ну и трепло ты, Аркашка. Мелешь не знай чего, — стукнула мужа по затылку, а он даже не отвернул головы, только громко захохотал.

Мы сели за стол, выпили водки, но Аркашка все же досказал до конца всю легенду, придуманную Дунькой. Он вылез из-за стола и стал смешно и очень похоже изображать Дуньку.

— Да, значит, едем мы это в поле с Арсенькой, по-косенькой дорожке, через рожь. Стали подъезжать к Попову долку и вдруг… — Аркаша выпучил глаза, оглядел всех нас, — сперва крик. Никогда не слыхала такого, А-а-а!.. — заорал во весь голос Аркадий так, что тетя: Маша ложку из рук выронила. — Лошадь наша встала, ушами прядет. Ну, чувствую, что-то неладное. Арсеньке говорю: давай к оврагу, а он губу отлячил и очумел, Тогда я как стегану лошадь-то и туды. Гляжу, а на краю оврага стоит цыганка красоты неописуемой, а от нее какие-то темные круги. Потом опять как она крикнет, как врежет, аж волны пошли по ржи, небо даже потемнело. Лошадь наша назад стала пятиться. Арсенька, дурак-то мой, из рыдванки вывалился. Вижу, дело плохо, и тоды я сама как во весь голос ахну. Ахнула так, что лошадь присела, а цыганка и ухом не повела. Но, слышу, стала она хохотать и приговаривает: «Ножиком его, ножиком коли, коли в сердце». А потом махнула вот так руками и, не поверите, как растаяла. Все сразу» стихло, и рожь замерла — не шелохнется. Глянула в овраг, а там наш учитель весь в крови и бездыханный лежит, а кругом по оврагу все бумажки из-под конфет, ну, прямо, как листья осенние, бутылки разные. Мы этого учителя-то сразу в рыдванку и прямиком в город, а цыганка так и бежала за нами стороной.

Мы долго хохотали над Аркашкиным рассказом, к даже тетя Маша смеялась до слез и, кажется, впервые усомнилась в Дунькином вранье.

Утром следующего дня я уезжал в город. Повез меня сам Алексей Михайлович. Всю дорогу он не умолкал: то говорил о колхозных делах, то ругал районное начальство. И только уж подъезжая к городу, заговорил о цыганах.

— Ты, брат, весь их улей одним махом развалил, — смеялся он. — Двоих все-таки не поймали пока. Говорят, отпетые бандюги. Боятся их цыгане-то. Но эти работают почище наших мужиков, косят как заправдашние, до соленых лопаток. Василий Гаврилович — голова, прямо тебе скажу. — Помолчав, спросил: — Ты знаешь, сколько ему лет? — Я развел руками. — Вот то-то и оно. Борода нас обманула: ему еще тридцати нет.

Несколько раз Алексей Михайлович заговаривал, чтобы выяснить напоследок: из-за чего все-таки избили меня так цыгане? И я опять в какой уже раз повторял все, что было на самом деле.

— Брось ты, чего от меня-то скрываешь. Вместе ведь были. Ну, а если бы тебя некрасивая цыганка попросила, ты тоже бы стал ездить скрытно от людей и учить ее в глухом овраге? А? Что? — он хлопнул меня по коленке и, довольный, засмеялся. — Что молчишь? Говорить нечего?

Я стал оправдывать Катю, что не у каждого могут возникнуть такие дерзкие желания, что она вот не испугалась своего редкостного влечения, потому что чувствовала в себе силу, и природный дар сам тревожил ее.

— А-а-а… — махнул рукой Алексей Михайлович, — говоришь-то ты складно, а вот не верю тебе ни капельки. Уважаю сильно, больше всех, а вот не верю. Скрываешь ведь! — произнес он с разочарованием и даже выругался незлобно и остался при своем мнении, что я утаил от него самое интересное во всей этой истории.

Прощаясь, признался, что очень сожалеет о моем отъезде, ругал последними словами Петра Ильича, называя его почему-то «беляком», и приглашал всегда заезжать прямо к нему.

12

В Романихе мне никогда больше не довелось побывать. В первое время меня тянуло туда, но удерживало чувство непонятного стыда и вины за эту кармеликскую историю. Я был уверен, что там теперь всегда будут рассказывать о том, как молодой учитель, прячась от людей, встречался в полевом овражке с красивой цыганкой, и о тех трагических последствиях, какими завершились все эти встречи.

Катю я никогда специально не разыскивал, но в годы учебы в институте, куда я поступил на следующий год, да и после я не пропускал ни одного выступления различных цыганских ансамблей, хоров и был уверен, что мне удастся однажды увидеть ее.

Но время шло. Позади остался институт, три года работы в средней школе. Война, тяжелое ранение и снова школа, а затем несколько лет работы секретарем райкома партии. Года четыре назад меня перевели в Гарск.

Прошло почти двадцать лет с той поры, как я распрощался с Романихой, и вся эта, история стала далекой и полузабытой. И именно тогда мне и довелось совершенно неожиданно повстречать Катю и познакомиться с ее необыкновенной судьбой. Вот как это произошло.

Как-то в начале августа я поехал по делам в Хмельной Перевоз — красивый районный поселок в южной части области. Пробыл я там дня три, и накануне отъезда, вечером, мы сидели в саду у первого секретаря райкома партии Ивана Федоровича и пили чай после ужина. Было по-летнему тепло и тихо, пахло яблоками, парным молоком. Деревья вплотную обступали веранду, где был накрыт стол, и ни один листочек не шевелился на них в этот час.

За разговором время шло незаметно, и стало совсем темно, когда вдруг со стороны реки донеслись до нас звуки музыки и песни.

Почти тут же прибегал запыхавшийся тринадцатилетний сынишка хозяина дома и радостно сообщил, что на той стороне цыгане зажгли костер.

— О, это интересно. Хотите, Григорий Иванович, послушать? Думаю, что не пожалеете. Пойдемте.

Мы поднялись, прошли через сад, подходивший к самому обрыву над поймой, спустились по земляным ступенькам и по ровному лужочку подошли к самому берегу реки.

На той стороне реки горели два больших костра, расположенных почти у самого берега, слышались голоса и смех людей.

Пока мы шли, Иван Федорович коротко рассказал любопытную историю, которая заинтересовала меня.

В течение последних семи-восьми лет ежегодно приезжает сюда старый цыган, раскидывает на узком мыске шатер и вместе о женой живет до конца лета. Цыган целыми днями работает: кузнечит, чинит посуду, всякую металлическую хозяйственную утварь, и местные хозяйки души не чают в нем. Цыган к тому же на редкость добрый, приветливый, а главное — все делает на совесть.

Его не раз приглашали работать в коммунхозовскую мастерскую, но он каждый раз отказывался, заявляя, что не настал еще срок.

Осенью цыган как-то незаметно для всех снимался и куда-то уезжал до весны. Где он проводил зиму, никто не знал.

Два года назад, среди лета, к ним приехали молодые цыгане с детьми. Приезжие были из городских образованных цыган: то ли сын с женой, то ли дочь с мужем. Для них был поставлен новый шатер. Они целыми днями купались, загорали, бродили по лугам и перелескам, а вечерами собирались все у костра и негромко пели. А перед отъездом закатили такой концерт, что все село высыпало к реке.

— А кто они? — спросил я.

— Артисты. Из Москвы и очень известные, особенно она, — но фамилий их Иван Федорович не знал. — Кое-кто пытался туда к ним проникнуть, но из этого ничего не вышло, — добавил он.

С неделю назад жители села снова увидели на этот раз два новых шатра, и тех же молодых цыган и их, видимо, детей.

Когда мы подошли к реке, цыгане пели протяжную и грустную песню в сопровождении аккордеона и скрипки. Было что-то знакомое в этом мотиве, но я не мог, конечно, сказать, что именно его я слышал когда-то в Романихе. Теперь мне все могло показаться знакомым, так как я с уверенностью думал, что эти цыгане непременно имеют отношение к той давней кармеликской истории.

Как только они кончили петь, на нашей стороне раздались дружные аплодисменты, крики одобрения, просьба спеть еще. Народу и теперь было много. Вскоре там снова заиграли на аккордеоне и скрипке. А когда запел низкий женский голос, в памяти моей вспыхнуло воспоминание о Кармелике, Романихе, о полевом овражке, где мы встречались с Катей.