Говорил он энергично, но без горячности, уверенно, сразу перешел к делу. Он приводил те же самые доводы, что и во вчерашнем разговоре с Горюхиным, но подкреплял теперь их цифрами, данными агрохимических анализов, экономическими расчетами.
Это была часть его дипломного проекта, над которым он трудился почти два года под руководством профессора Лавыгина.
Он не только не спорил с Горюхиным, а старался как-то подчеркнуть, что это лишь его мнение, которое он в первую очередь высказал вчера Павлу Фомичу, и что это именно он, Горюхин, посоветовал ему изложить эту позицию на сегодняшнем собрании. Горюхин, довольный, кивнул раза два головой.
Борис, глядя в зал, угадал по выражению лиц, по каким-то другим признакам, что слова его не пустой звук, что они воспринимаются сочувственно. Он вышел из-за трибуны, подошел к развешанным схемам, таблицам и продолжал доказывать, что делиться с артемовскими — он умышленно избегал слова «отделять», чтобы это не выглядело высокомерным, обидным для них, — экономически невыгодно.
Горюхин, подперев щеку рукой, сидел неподвижно и только время от времени переводил взгляд то на одну, то на другую группу людей.
Как всегда, почти машинально, разыскал незаметно Егора, который сидел сзади и, склонив сильно поседевшую голову, слушал сына. «Сдал Егор», — подумал он о нем.
Поглядывая на артемовских, он, стараясь угадать по виду, по поведению их настроение, испытывал укор совести, что не съездил к ним сам, не поговорил и сегодня.
Впереди, во втором ряду, сидел главный агроном колхоза Арсений Лапотников, высокий тощий человек лет сорока, смирный, добрый и совершенно безынициативный, всегда не очень опрятно одетый.
Горюхин знал, что у него не все хорошо в семье, что жена его, злая, взбалмошная бабенка, вечно, в дело и не в дело, пилит своего Арсеню и даже, говорят, — в селе этого не утаишь — бьет его, а он всегда только отмахивается и, краснея перед детьми, увещевает: «Нюша, Нюша… да что ты?»
За последнее время Лапотникова стали критиковать и на собраниях, что делает все на глазок, никаких приборов не имеет, с пустыми руками в поле ездит. Особенно досталось ему в прошлом году от Алексея Мызникова, председателя ревкомиссии. Тот привел в пример сельского врача, что он никогда не ходит к больным с пустыми руками, а и температуру измерит, анализы всякие посмотрит, прослушает всего через специальный прибор, а не через самоварную трубу. «А ты, Арсений Николаевич, хоть бы самоварную трубу через плечо-то вешал, когда в поле-то едешь. Земля-то она все же живой организм, хоть и бессловесный, ее не расспросишь», — закончил свою речь Мызников под общий смех собрания.
Сконфуженный Лапотников тогда покраснел, лысина вспотела, на лице беспокойно двигались морщинки.
Сейчас Мызников, или, как его звали за глаза, Алешка Дарданел, сидел рядом с Лапотниковым и, полуоткрыв рот, шевеля губами, внимательно слушал Синотова. Человек он был неподкупной честности, но горячий, вспыльчивый, вечно лезущий в словесную драку. Особенно любил Дарданел схватываться с приезжим начальством: чем выше оно, тем больше удовольствия он испытывал. На фронте у него отхватило левую руку ниже локтя и когда он горячился, то всегда наставлял свою культю, как пистолет, на собеседника.
Горюхин уже по горящим глазам его понял, что он не вытерпит, будет выступать и, скорее всего, на стороне Синотова. «Да и все, пожалуй, будут за него, — подумал Горюхин и от этой мысли стало не по себе. — Зря, зря затеял я эту штуку», — раскаянно думал он.
На минуту задержал свой взгляд на Степане Луневе, колхозном кузнеце. Старейший коммунист, один из первых организаторов колхоза, золотых рук мастер: все умел, да как делал-то, залюбуешься; молотками по наковальне комаринскую выбивал. Теперь белый как снег сидел в стороне, и, когда-то могучие, плечи были старчески опущены.
Павел Фомич вдруг остро почувствовал свою вину перед ним: давно обещал выделить ему ученика, но так до сих пор и не сделал; никто не идет в кузнецы. Только позавчера приходил к нему Лунев и горько сетовал: «Умру вот, и лошадь в селе некому подковать. В райисполком, что ли, будете водить лошадей-то ковать? Вить там только штемпеля на копыта поставят — и валяй назад».
В зале сидело много молодых коммунистов: звеньевые, животноводы, механизаторы, знавшие в своей жизни только одного председателя — его, Павла Горюхина. Судьба каждого не просто была связана с его судьбой, но была дорога ему так же, как дорога судьба колхоза, судьба своих детей, сама жизнь.
Горюхин встретился взглядом с Нюрой Садыриной, улыбнулся ей, и Нюра расплылась в радостной улыбке. Нюра — доярка, депутат областного Совета, сидела сейчас нарядная, с модной прической, в яркой кофте и с орденом на груди.
Рядом с ней сидел ее муж Аркадий. Он был на голову выше ее, полнотелый, кудрявый, одетый в сверхмодный свитер, и слушал Синотова с каким-то подчеркнутым восхищением. Безотказный работник, как говорят, цены ему нет: знал он и тракторы, и комбайны, а если надо — садился за руль автомобиля. Но, медом не корми, страшно любил, чтобы его всегда хвалили, и сам был мелочно заносчивый, перед всеми кичился своими успехами в делах и житейскими удачами. Он был жадный, и его не любили в селе.
Года два назад с ним произошел конфузный случай. Во время какого-то осеннего праздника гуляло все село. Работы в полях были закончены, а дни стояли на редкость теплые и светлые.
Аркаша с двухрядкой через плечо вышел из дома, где находился в гостях, а Нюра чуть задержалась там. На середине улицы стоял колхозный бык Мирон — живая красно-бурая гора со страшной мордой и мыча разгребал передними ногами слежавшуюся кучу золы. Бык был смирный. Пьяненькому Аркаше втемяшилось вдруг повеселить его, и он, не раздумывая, подскочил к быку и, вихляясь и приплясывая, растянул перед носом Мирона гармонь.
Бык замер, склонив голову, и долго, без движения, кажется, с любопытством смотрел на гармониста. И вдруг то ли поиграть захотелось, то ли красные мехи его раздразнили, только он устрашающе выгнул могучую шею, ковырнул раза два ногой золу и, взревев, двинулся на Аркадия. Тот сразу почуял, что дело может обернуться для него плохо и, обхватив гармонь, рванул с места и, оглядываясь, помчался вдоль улицы. Было еще светло, народу было много, а тут, услышав возбужденные крики, повыскакивали из домов и другие.
На улице все замерли. Нюра, только что вышедшая из дома, стояла ни жива ни мертва. Два пьяных мужика, приложив ко рту ладони, орали во всю глотку: «Аркашка, вдарь, вдарь барыню, барыню!..» А Аркадий, петляя как заяц, чувствуя за спиной сопение Мирона, ожидая, что он вот-вот подцепит его за зад рогами, заорал на всю улицу: «Карау-у-у-л!..» И в этот миг, как-то изловчившись, бросил через плечо двухрядку, и она, зацепившись ремнем, повисла на бычьих рогах. Бык, взревев с перепугу, чуть не сел. Раза два мотнул головой, и гармошка, издав жалобный стон, упала на землю. Мирон долго ходил около нее, раза два пырнул рогами и с веселым мычанием ушел на ферму.
С полгода смеялись над-этим происшествием, донимая Аркашку, починил ли он гармонь и не собирается ли снова повеселить Мирона?
Сейчас он сидел важно и сосредоточенно слушал Синотова, с которым дружил, приходился даже какой-то дальней родней ему.
Синотов сделал паузу, и стоявшая в зале тишина словно разбудила Горюхина, вывела его из мимолетного забытья.
— Я заканчиваю, — произнес Борис, — и откровенно признаюсь, что два года назад я, как и многие другие, был глубоко убежден, что объединение с Артемовом было грубейшей ошибкой. Теперь, как видите, я другого мнения. Я все равно поставил бы этот вопрос, но ускорило вот это, — он развел руками, улыбаясь, — разъединение.
Он кончил. Было видно, что выступление его произвело хорошее впечатление. Борис не торопясь укладывал бумаги.
Слово попросил Фадин. Это был высокий старик, немного сгорбленный, с грубоватыми чертами длинного лица и большим ртом. Он сразу же заявил, что артемовские полностью согласны с предложением Синотова, что его выступление не является для них секретом. Слова эти больно кольнули Горюхина, и он подумал, что Борис успел с ними поговорить.
— Зря, зря вы, Павел Фомич, затеяли эту канитель, — продолжал Фадин. — На вас это не похоже. Воз хотите себе облегчить? Так если он тяжел стал, не под силу одному — подстегните других. Есть же кого. Вы думаете, Артемово-то игрушка? Нас всю жизнь попрекают да прикрепляют. А не подумают, как использовать природный дар наших мужиков и баб. А народ у нас хваткий…
— Для своего кармана, — крикнул Мызников.
— Эка какой ты, Алексей Трофимович, прыткий. Ты что же, все карманы у себя зашил? Что-то не видать этого. А я говорю: народ у нас дельный, ловкий, расчетливый. У кого свой карман дырявый, тот и в общий карман ничего не положит. Где вы найдете еще таких плотников, каменщиков, печников, овощеводов? На всю губернию когда-то славились. Нельзя такими богатствами разбрасываться. — Он громко откашлялся. — Ведь говорили, когда объединялись, чтобы построить у нас крупную современную теплицу. А где она? А туда наши бабы с радостью бы пошли. Они понимают толк в этом деле. А это же верные деньги. И о крупной молочной ферме говорили. А где она? В проекте? Да если болота превратим в луга, как тут говорил Борис Егорович, а он дельно и умно доказывал, то корма пойдут валом. Значит, надо уж теперь начинать строить там у нас, рядом с лесом, крупный механизированный молочный комплекс. Теперь об этом везде пишут и говорят. И туда наши бабы с радостью пойдут…
— Бабы-то пойдут, а мужики-то куда? В забегаловку, что ль? — опять не вытерпел Дарданел, и в зале раздался хохот. Смеялся и Фадин.
— Тебе, Алексей, палец в рот не клади, как щука, враз откусишь, — незлобно произнес Фадин. — А что касается забегаловки, то и у вас тут промаху не дадут. — Он посмотрел на президиум. — Я вот что скажу: штаны через голову не надевают. А к чему это я? А вот к чему: надо мост через речку построить у старой развилки, и сразу будем рядом. Там ведь до колхозов еще дамбу-то начали прокладывать через Монашкины болота. А теперь с такой техникой — раз плюнуть. Одним словом, мы хотим вместе с вами жить и не собираемся вас отделять от себя… — В зале раздался дружный хохот. — Нечего смеяться, до колхозов-то Молчановка всегда была Артемовской волости. Сходиться да расходиться, только людей смешить. Давайте уж вместе жить.