Последняя метель — страница 7 из 42

«Надо уходить, уходить, — то и дело повторял он. — Все, все! Хватит! Пусть молодые теперь становятся, что им не работать: все есть, все! Не хуже, чем у Просторова, почище даже…» Горюхин доводил себя до такого состояния, что ему вдруг становилось жалко самого себя, и он плотно сжимал дрожавшие губы и моргал повлажневшими глазами.

В эти дни Горюхин много думал о Борисе и, закрыв глаза, видел перед собой его сосредоточенно-строгое, неулыбчивое лицо. Он вспоминал то один, то другой случай из их совместной работы, разговоры, поездки, не очень частые и никогда не переходившие в обиду споры, и все больше утверждался в мысли, что только он может потянуть в гору хозяйство.

Он ощущал свою причастность к тому, что из Синотова получится хороший хозяин, и от этого становилось теплее на душе, исчезала давняя предвзятость к Синотовым.

Павел Фомич открыл глаза, и в это время в комнату вошла Евдокия Сергеевна. Увидев, что муж не спит, подошла к нему, положила сухую теплую руку на широкий крутой лоб и убрала с него прядку черных с сединой волос.

— Ты вроде опять поспал после завтрака-то? Я раза два заглядывала к тебе, а ты так спокойно спишь.

— Ведь и правда подремал, — обрадованно произнес он. — Вроде легче стало, Дуняш. Дышать стало легче.

— Ну, слава богу! — Она стояла у изголовья и ласково, как ребенка, гладила мужа по голове. — Я уж и не знаю, чего ты расстроился. Из-за Борьки, что ли?

Горюхин нахмурил брови и обидчиво произнес:

— Что вы все заладили: Борька, Борька… При чем тут Борька? Я о нем и не думаю вовсе… — Евдокия Сергеевна хоть и не верила в это, но виду не подала. — Вот поправлюсь и уйду… Надоел уж, пусть…

— Чего пусть-то, чего это ты говоришь: надоел. Уходить, может, и надо — здоровье-то какое? Да ведь и годы. Народ-то только о тебе и спрашивает. Да и сюда идут, только я ведь не пускаю никого. Алешка Мызников раза по два в день приходит.

— Что ты говоришь? — обрадовался Горюхин. — Чего он?

— Все о тебе. Сядет на пороге и дымит.

— Смотри-ка. А кто-то давеча приходил к нам?

— Ты же спал.

— Спал, — подтвердил он. — Мельком, правда, услышал, что кто-то будто вошел, и опять уснул.

— Да ты уж, Павел, не обманывай меня. Знаю я тебя: глаза-то закрыты, а сам ко всему прислушиваешься. Надо считаться с врачами-то. Они вон как около тебя.

— Да я уж и так… Сам ведь понимаю, что прихватило крепко. Не хочется умирать-то.

— Не надо об этом говорить. Вон ведь лучше стало.

Было слышно, как стукнула сенная дверь и Евдокия Сергеевна, приговаривая на ходу: «Кого-то опять нелегкая несет», — быстро вышла из комнаты. Горюхин слышал, как хлопнула избяная дверь, как кто-то вошел. Минуты через две жена, подойдя к кровати, сказала, что пришел Борис Синотов, вернувшийся из области, что заезжал к Анатолию и привез лампу.

— Какую лампу?

— Наши там купили. Вот такая. Торшер. — Евдокия Сергеевна подняла ладонь на уровень глаз. — Просится хоть на минутку к тебе.

— Да что ты? Пусть заходит. Ты помоги мне чуть подняться. — Было видно по всему, что он ждал этого больше всего и страшно обрадовался приходу Бориса. А может, просто уже соскучился по людям, в надежде услышать что-нибудь о делах. Жена помогла подняться повыше, поправила одеяло, подушки, пригладила немного волосы на голове мужа.

— Ты только уж много-то не говори, а то ведь опять расстроишься.

— Нет, нет, что ты. Только спрошу про Анатолия и все. Пусть уж зайдет.

Евдокия Сергеевна вышла и немного погодя вернулась вместе с Борисом, который нес в руке торшер с большим зеленоватым абажуром. Он поставил его в сторонке и, подойдя к кровати, тепло поздоровался с Павлом Фомичом. Тот тоже ответил ласково и, кивнув головой, улыбнулся. Борис был в толстом желтом свитере домашней вязки, в белых валенках. Румяное лицо его выражало беспокойство. Горюхин заметил это и, выпростав из-под одеяла руку, постукал кончиками пальцев себе по груди.

— Прихватило вот, Боря. Опять прихватило… — Он не договорил. Голос его задрожал.

— Ну, что вы, Павел Фомич. Все пройдет. Это от погоды. Это же шторм какой-то небывалый. В степи-то все стежки-дорожки замело. Но будто уже стихает.

— Да уж пятый день лежу. Вот сегодня вроде бы немного получше.

— Вот видите. А чего нам эта погода-то? Корма все дома. Тракторы и машины на ходу. Завтра грейдер, наверно, пустят по дороге.

— Он ведь какой, — вмешалась Евдокия Сергеевна. — Чтобы только как белка в колесе. — Повернувшись к мужу, произнесла с укором: — Ведь ты и болеть-то не умеешь.

— Вот и беда-то. Не умею, — согласился он и засмеялся.

— Ты присядь уж на минутку, Боря.

Борис, нерешительно пожав плечами, посмотрел на Евдокию Сергеевну, будто спрашивал у нее разрешения.

— Я-то, Павел Фомич, и час и два с удовольствием посидел бы с вами, да вон тетя Дуня не разрешает. Да это и верно. Тут только открой двери — и повалят.

— Он ведь что, как маленький, дай только волю и сейчас начнет то да се. Немного-то посиди, — она пододвинула стул Борису и тот сел. — Иван Николаевич наказывал, чтобы он больше спал и молчал.

— Теперь вы с Иваном Николаевичем пальцем шевельнуть не дадите. И так уж на целый год вперед выспался и намолчался, аж тошнит. Мы уж тихо посидим.

— Да уж тихо-то ты не умеешь.

Горюхин долго молчал, и было заметно, что дается это ему с огромным трудом. Он все время пытался что-нибудь сказать, но не решался.

— Вот, понимаешь, не велят говорить, — не вытерпел наконец он. — А почему? Чтобы не расстраивался. А я, когда молчу, еще больше сам себя мучаю. Только глаза закрою, и сразу, как кино перед глазами, вся жизнь начинает крутиться. Иной раз стыдно чего-нибудь вспоминать, а оно, как назло, лезет тебе в голову и ничего не сделаешь. Да ведь так мучает, что сам с собой прения веду, разговариваю вслух.

— А вы их отгоняйте мысли-то, — улыбнулся Борис.

— Пробовал. Одни отгонишь — другие тут как тут. Вот и думаешь: надо бы тогда-то вот так сделать. А после-то, говорят, и дурак умен, да черт ли в нем. Если бы вот ее, — Горюхин дотронулся до головы, — можно было отвинчивать, тогда другое дело: положил на полочку и отдыхай себе. Да и она-то, сердешная, отдохнула бы от нас. Бог ты мой, как же мы ее часто по-глупому терзаем…

Борис громко засмеялся и, посмотрев испуганно на Евдокию Сергеевну, тут же смолк. Она стояла у изголовья мужа, и глаза ее тоже немного потеплели, на губах появилась улыбка. Горюхин, помолчав, спросил про сына.

— Ну, как там Анатолий живет?

— Я его не видел, Павел Фомич, он в Москве.

— Как в Москве? Зачем это он туда?

— Вызвал его академик Густов в институт механизации, с сеялкой.

— Что ты говоришь? Значит, что-то получается у него.

— Что вы, Павел Фомич, ему за эту конструкцию могут сразу докторскую степень дать. Я же не раз видел и чертежи и действующую модель.

Горюхин смотрел на Бориса широко открытыми глазами, с радостным удивлением. И как ни странно, он думал в этот миг не о сыне, а о нем. Сейчас он верил каждому его слову, и все недавние переживания и тревоги, и даже подозрения к нему сразу исчезли из его сердца.

— Может быть, ты, Боря, переоцениваешь его? — тихо спросил Горюхин.

— Ни капельки. Ему, Павел Фомич, только за те два автомата-счетчика, которые он изобрел, надо давать кандидата. Их уже приняли к производству; так теперь и называются — «автоматы Горюхина». А сеялка — это вообще что-то удивительное. Так все просто и в то же время совершенно оригинально, что диву даешься: как же это раньше-то никто не догадался, честное слово. Что вы! Толя — голова.

Павел Фомич задумался над этими словами. Он знал, что сын работает над новой сеялкой, и тоже видел чертежи и расчеты, но никак не мог представить себе, что все это серьезно, и относил это к давним забавам сына с ученическим «Конструктором». И вот, пожалуйста, Анатолием заинтересовался академик, и ведь могут теперь забрать его туда. Он не мог не верить Борису, зная, что тот хорошо разбирается в технике.

— Да-а… Здорово, — произнес Горюхин и посмотрел на Синотова. — Ну, а в области что новенького? Видел кого-нибудь?

Борис передал, что был в Сельхозтехнике и в обкоме.

— Много техники идет: тракторы, машины, комбайны. Уже в этом году почти два миллиона тонн удобрений область получит. Много всяких льгот, одним словом, дела здорово меняются.

Горюхин повернулся на спину, вытянул руки вдоль туловища, поверх одеяла и, запрокинув голову на подушке, закрыл глаза. Темные веки, покрытые сеткой морщин, то и дело вздрагивали. В комнате стало тихо и был слышен только мерный стук часового маятника, да изредка затихающая метель озлобленно бросала пригоршни сухой крупы в стекла окон. Время от времени хлопала — наверно у соседей — плохо прикрытая калитка и противно и надоедливо дзинькала щеколда. Но тишина теперь не угнетала Горюхина. Он, кажется, и не слышал ничего, поглощенный раздумьем над тем, что услышал от Бориса. «Заберут, пожалуй, Тольку», — думал он о сыне. Ему всегда хотелось перетащить его в колхоз. Сын был какой-то несмелый, стеснительный, тихий — не в Горюхина, — и Павел Фомич рассчитывал, что если он будет здесь, с ним рядом, то он расшевелит его и, как ему думалось, выведет в люди.

Борис осторожно поднялся со стула, посмотрел на Евдокию Сергеевну и молча, мимикой и жестами, показал, что ему пора. Но Горюхин открыл глаза, и на лице его появилась широкая улыбка.

— Ну, брат, ты и впрямь мне такую новость сообщил, что умирать-то, пожалуй, и не стоит, — он засмеялся. — Теперь уж не до этого.

Борис посмотрел на больное, осунувшееся лицо председателя и ощутил прилив тоскливой жалости.

— Павел Фомич, я уж пойду. Поправляйтесь и, пожалуйста, ни о чем не думайте. Не обижайтесь и не сердитесь, на меня за мое выступление. Я уж ведь приходил однажды, да тетя Дуня не пустила меня.

— Что ты, что ты, Боря! Да разве я сержусь? Я вон как рад твоему приходу… — голос у Горюхина сорвался, и противный горький комок застрял в горле. Борис попрощался и вышел вместе с Евдокией Сергеевной.