О превратностях судьбы тверских государей и судила-рядила поздним августовским вечером тёплая компания, собравшаяся в доме купца Гаврилы Поршня. За столом кроме самого хозяина, двух его взрослых сыновей и нескольких приглашенных по такому случаю торговых людей сидел московский гость Егор Рогуля. Егор и Гаврила были давно знакомы, имели общие дела, ходили вместе в обогащавшие обоих походы за Вятку, останавливались друг у друга, бывая проездом в Твери или Москве. Гость уже преподнёс подарки, предназначенные для хозяйки дома и двух снох; раскрасневшиеся от волнения и желания примерить обновки женщины удалились на свою половину, в горнице остались только мужчины. После первых чарок за «благополучный приезд» и «свиданьице» разговор пошёл о делах серьёзных, купеческих, а стало быть — государственных.
— Спору нет, — говорил Поршень, мужчина на пятом десятке, с большим достоинством носивший крупную лысину и расчёсанную на оба плеча пышную бороду, — оттого, что нашего князя хан Узбек отличил и во главе всей земли поставил, тверскому княжеству прямой прибыток. Вот даже нас, купцов взять: где самый большой торг? В Твери! Куда все товары стремиться станут? Опять же в Тверь! Верно ведь подмечено, у кого сила и власть — у того и золото.
Поршень остановился, предоставив возможность сидевшим за столом поднять заздравные чары за князя Александра — «дай Бог ему здоровья!» — и продолжил речь, перейдя к обычной для русского племени заключительной части — за упокой:
— Только палка о двух концах: князь, чтобы ханских ближников подмазать, денег назанимал — двух жизней не хватит расплатиться. И свою казну подмел до рублика, и у нас, купцов тверских, одолжился, и бояр своих порастряс. А когда и того не хватило, к сарайским купцам-бессерменам обратился. А теперь эти басурманы с ним сюда заявились. Как им он долги вернет? Ясно как: кому сельцо уступит во владение, кому какую волость отдаст на время — недоимки собрать. Да что говорить — на базарах и то начинают шишку держать: торгуют беспошлинно, цены сбивают. А нам, честным тверским купцам, как жить? Сплошной убыток…
Рогуля, уже отведавший пареное, жареное и варёное со всех блюд, коими уставили стол гостеприимные хозяева, налегал на напитки.
— Да и в Москве у нас не лучше, — выпитое разлилось ярким румянцем по тугим щекам москвича, — Иван Данилович тоже басурманам мирволит. Их, когда Узбек магометову веру в Орде объявил, столько понаехало! Царь всех напужал, мол, или принимают новую веру, иль — секим башка. Вот и кинулись врассыпную кто старой монгольской веры держался.
— А какая она у них была старая-то? — спросил один из Поршневских отпрысков, как две капли воды похожий на отца, с тою лишь разницей, что там, где у Гаврилы светоносно блистала лысина, Поршень-младший имел очень приличную прическу, густо промазанную лампадным маслом.
— Чёрт их знает. В Тенгри какого-то верили, по-нашему вроде как Бог — Голубое Небо. Да еще и несториан полно среди них было. Эти почти даже християне. В общем, счас куда не ткнись, везде узкоглазые… И средь ремесленников, и средь купцов. И даже средь бояр: Иван Данилович тому, кто познатнее, боярство жалует. Обжились, дворы поставили.
— Это что! — хозяин, низко склонившись над столом, забормотал вполголоса. — У нас того похлеще. Месяца два назад сюда от Узбека приехал целый отряд. Тысяча иль того больше конников. И командует ими двоюродный Узбеков брат Шевкал. Народ его в Щелкана переиначил. Приехали, князю Ляксандру Михайловичу деваться некуда, поселил их в кремле. Там до сих пор и стоят постоем. И сколько уже от них жители натерпелись — страсть! Днями по городу разъезжают, что понравится — берут, не спросясь, баб и девок мы на улицу пускать боимся — враз пристанут и испортют, разбойники.
— А почему князю не жалуетесь?
— Что толку-то? Он сам как чужой на своем дворе, замки с его погребов и амбаров посбивали, едят и пьют на дармовщину. Так что, не в евонной это власти, а когда закончится — одному Богу известно. Это и обиднее пуще всего: ладно мы, рабы Божии, а то ведь — князь! И они его как простолюдина — ангельским ликом да в навоз! Ну, можно ль такое терпеть?!!
Рогуля, с пьяным сочувствием слушавший жалобы тверичей, потянулся к кубку, не угадал пальцами и разлил вино.
— Сюда слушай! — он сделал обеими руками знак, подзывая к себе всех находившихся в комнате. И когда головы слушателей сомкнулись над багровой лужей, расплывавшейся по белой в цветах и райских птицах скатерти, громко зашептал. — Мы, купцы, всегда заедино быть должны. Князья меж собой воюют, их дело! А без нас, хоть московских, хоть тверских купцов, и свет белый стоять не будет. И чего хочу вам сказать, братья: весть имею!
Кольцо лохматых теней на высоком потолке горницы разомкнулось, тени зашевелились, оглядываясь по сторонам, и затем вновь сомкнулись еще плотнее прежнего, когда их обладатели навалились на стол вкруг московского купца.
— А весть эта к нам, — Рогуля не уточнил, к кому это — «к нам», — пришла от верных людей из Орды. Слушайте: намерен этот Шевкал сам сесть на престол тверской. А может, и на владимирский…
— Да об этом уже и у нас поговаривали, — утвердительно кивнул головой кто-то из гостей.
— Вот! — обрадовался Рогуля. — А теперь в точности известно, что собираются татары избить насмерть всю великокняжескую семью и бояр его не далее как в Богородицын день!
— Так это же через неделю! — ахнули тверичи.
— То-то и оно… — многозначительно сказал Рогуля. И добавил, не сомневаясь, что это удесятерит скорость расползания слуха по Твери, — только уж вы, почтенные, обещайте — никому ни слова!
Тверичи на подозрение в болтливости обижено загалдели «Да мы… да никогда!» и начали расходиться, сгорая от нетерпения поделиться новостью с домашними.
Той же и всеми последующими ночами на постоялый двор, где остановился Рогулинский обоз, под покровом темноты стали приходить какие-то таинственные люди. Они шушукались с Силантием, приказчик вел их к бочкам, отсылал сторожей, и вскоре незнакомцы исчезали, сгибаясь под тяжестью длинных свертков.
Московитяне остановились на гостевом дворе поблизости от главного торжища Твери — обширной замусоренной площади, что одним свои концом примыкала к крепостному рву кремля, а длинной стороной шла вдоль берега Волги. Телеги загнали от дождя (хотя какой дождь, на небе уже месяц ни облачка) под навесы, обозный народ поселился в двух легких дощатых балаганах, устроенных подальше от основных хором и, главное, подальше от сеновалов и конюшни.
Днями мужики выезжали на базарную площадь, торговали прямо с возов под неусыпным оком Силантия, поздно вечером возвращались, варили на печах устроенной рядом летней кухни уху из дешёвой сорной рыбы — окуней и карасиков, засыпали заполночь. На постоялом дворе было людно и шумно; кроме московских тут остановились обозы из Суздаля, Ярославля и еще каких-то «низовских», как говорили тогда, городов. Предводители караванов, именитые купцы, жили «в хоромах» — большом, на три уровня, доме, где по вечерам шла своя жизнь. Там устраивались договоры и сделки, продавались и покупались купно такие объёмы товаров, что от выплачиваемых за них сумм перехватывало дух. Чуть не до третьих петухов то в одной, то в другой светлице звучали дудки и бренчали гусли, а за окнами с распахнутыми настежь ставнями виднелись пляшущие девки.
Обозные мужики вниманием женского пола тоже не были обделены, вокруг постоялого двора всегда крутились верткие пареньки, предлагавшие сводить путешественников «до бани», а коль торговцу недосуг, бравшиеся устроить приход тех «банщиц» прямо под телегу иль на сеновал. И брали недорого.
— Ты как насчет бабы? — предложил Битая Щека в первую же ночь сменявшему его на карауле возле возов Одинцу. — Есть тут одна, я уже покувыркался. Эй, Машка, лезь сюда, — негромко позвал он.
С подстеленной под телегой соломы поднялась полненькая девка лет пятнадцати-шестнадцати с подведёнными бровями и нарумяненными до красноты кружочками на щеках.
— Ну, покажь купцу, чего у тебя там…
— Ой, купец… И не купец он вовсе.
— Давай, не ломайся, деньги у него есть.
— На! — девка до самой шеи задрала мятый сарафан, открыв перед Александром широкие белые бедра и маленькие стоячие груди. Одинец, не ожидавший такого бесстыдства, сначала изумился, а затем принялся хохотать.
— Чего он хохочет, — обиделась та, опуская подол, — чего хохочет?
Одинец, сдерживая смешок, протянул девке монетку-резану:
— Хороша Маша, да не наша, — он снова прыснул в нос, — на вот, возьми за погляд, да за то, что я, старый дурак, растерялся… Жену у меня тоже Марией, Машкой зовут. Ты уж извини, девонька, а слаба ты против нее, хоть и моложе вдвое. Ну, бери, и чтоб духу твоего тут не было, беги, пока я тебя по голой твоей… м-м-м… подворотне… ремнём не отстегал.
— Силён! — сказал Битая Щека, глядя на удиравшую во все лопатки девку. — Домой вернёмся, в гости пригласишь? Хочется в те глаза посмотреть, что так привораживать умеют.
— Вернёмся, приглашу, не забоюсь. Хоть ты и вдвое меня моложе, орёл и хват-парень.
— Ну, не вдвое, конечно… Слушай, а чё, вот так-таки за всю жизнь на другую бабу и не позарился?
— Нет.
— Ни разу? — не унимался настырный наперсник. — А почему?
— Не хотелось.
— Силён! — повторил Битая Щека и ушел спать.
Когда много позднее в Твери люди вспоминали события тех дней, решивших участь княжества и судьбу русской столицы, все сходились в одном: началось всё с пустячка, с мельчайшего события, подобного тем, что происходят каждый день — и ничего, проходят без следа. А тут… В общем, рассказывали так: будто жил в Твери дьякон по прозванию Дудка, а некоторые говорят — Дудко. Жил он в небольшом крытом соломой доме, даденом ему епархиальным владыкой Христа ради, чтобы было где дьякону разместить свою матушку и пятерых ребятишек. Был Дудко беден: церквей в городе много, прихожан на каждую приходится мало, откуда же богатство?