Иногда Владимир замолкал и сосредоточивался. Я не сразу уяснил причины этих непредвиденных пауз, а после понял: они случались на перепутье. Неудачный побег из ремесленного училища, крещение в монтажники или, скажем, принятие обязательств. Затворницкий переживал прошлое, оценивая и утверждая его с позиций нынешнего дня. Начало смены в семь утра, до вечера гоняешь по этажам, внезапный звонок из треста: к пяти часам велено в президиум, скорей домой переодеться и туда, чтобы не опоздать, с хода включиться в обсуждаемый процесс, подать реплику, а в перерыве выцыганить что-нибудь для бригады, поздно вечером домой, а завтра опять вставать в половине пятого и ни одной нет минутки, чтобы задуматься о не сиюминутности. О завтрашнем-то дне еще приходится по должности мозговать: как расставить ребят на доме, какую новацию исполнить? Разве что в троллейбусе удается размечтаться: хорошо бы летом на родину выбраться, сколько обещал, а чтобы о прошедшей жизни своей подумать, об этом и не гадай. Одна отрада рыбалка, так на рыбалку тоже надо вырваться. Вырвался все же, только успеешь сосредоточиться на поплавке, подумать о чем-нибудь сладостном, уже и зорька кончилась, пора ехать с рыбой к Полине, снова переключаться на бешеный московский ритм.
И тут открылись наши неторопливые вечера, пошли дотошные вопросы. Затворницкий из нас троих вроде бы больше всех трудился, мы только слушаем, уточняем, а он напрягается памятью и чувством, но после Владимир признался, что он отдыхал за такими трудами. И не в паузах отдыха, а за разговором. А паузы требовались ему, чтобы утвердиться.
- Постойте, Володя, как это убежал? Вы говорите: неудачный побег. Поймали, выходит?
- Поймаешь меня (следовал красочный рассказ о побеге).
- Что же дальше было?
- Сам вернулся. Из дома уже.
- Раскаялись?
- Стану я раскаиваться? Чем мне в деревне при папке и мамке плохо? Только обиделся я.
- На папку и мамку?
- На директора нашего. Через две недели, значит, после побега он присылает отцу бумагу с печатью, чтобы вернули в училище бушлат казенный. А я ему, выходит, без надобности. Бушлат ему нужнее человека. Крепко он меня обидел.
- Возможно, это был педагогический прием?
- Мне от такого приема не стало легче.
- Все же решили вернуть бушлат?
- Решил доказать ему, что я тоже человек и потому стою больше этого самого бушлата.
- Хорошо. С бушлатом разобрались. Теперь другой вопрос. Выходит, была все-таки возможность выбора, коль был побег, хоть и неудачный?
- Какой же это выбор, если на прежнюю позицию возвратился?
- Но укрепились в ней?
- Доказал себе, что я человек. И сам уверился.
- С директором был потом разговор на эту тему?
- Лет через пять с ним встретились, я уже бригадирствовал. Посмеялись о старом бушлате, я зла не держал.
Прием сюжетного закольцевания не всегда удавался: все-таки это была реальная жизнь, не подвластная вымыслу. Впрочем, закономерности реальной жизни оказываются не менее красноречивыми. Помните, с чего началось наше знакомство с героем? С трибунной критики высокого начальства, так ведь? А спустя некоторое время я попал в кабинет промежуточного начальника, по новому уже поводу, не суть важно по какому. Зашла речь о Затворницком. И промежуточный начальник, дело прошлое, со смехом пожаловался, как он погорел на этом самом Владимире. Ту рабочую критику высокий начальник учел и запомнил. И попало за нее как раз промежуточному начальнику, о котором и был разговор, за то, что он, промежуточный, плохо знает свои кадры, выпускает на трибуну неподготовленных ораторов и вообще ослабил руководство.
- Я уж потом ему говорю, - рассказывал промежуточный начальник, говорю Затворницкому: ты больше не критикуй того высокого. До тебя-то ему не достать, а я всегда под боком.
- И послушался Владимир?
- Он послушается, черта с два. Только и смотрит, за что бы еще зацепиться, знает свою диктатуру.
Начиналась пропашка по второму слою. Глубинные слои почти всегда таят неожиданности и не всякий раз это выходило в пользу нашего героя, несмотря на внешнюю прямолинейность его восхождения. Помнится, мы остановились на неудавшемся побеге, после которого все и удалось. Затворницкий сумел доказать самому себе, что его случайный выбор не был ошибочным. Дом № 9 по улице Горького стал его первой "кирпичной академией". Он сделался и своеобразной точкой отсчета. С той далекой поры и пошло бросать Затворницкого по Москве: с Песчаных улиц в Кожухово, из Черемушек в Зюзино, с Ленинского проспекта на Варшавское шоссе. Строительные маршруты известны - в ту сторону, где ворочаются стрелы кранов, куда идут панелевозы. И там, где проходил Затворницкий, поднимались этажи, наполненные человеческим теплом. Это только у писателей есть обойма. Можно десять лет не выпускать новых книг, но коль ты состоишь в литературной обойме, то уже не останешься забытым при очередном перечислении имен. Все понимают: литература дело серьезное, десять лет в ней как один день, а шедевры не каждый день создаются, такое дело. Даже предположение о строительной обойме выглядит нелепым. Тут не только каждогодне, ежеквартально приходится подтверждать свое мастерство, доказывать свое право оставаться среди первых. Спору нет, дома нынче идут с потока, только на строительной площадке этот поток заканчивается, тут начинается индивидуальная сборочная работа, потому и не у всех получается одинаково скоро и ладно. И если Владимир Затворницкий вот уже двадцать лет состоит в строительной обойме, то не свойство обоймы тому виной. Книжка-то его называется "Семьсот первый этаж" - вот сколько этажей поставил Затворницкий со своей бригадой за эти годы в нашем городе.
И с первого этажа угодил в искусство. Когда еще поднимался вышеупомянутый девятый дом, явился на стройку молодой художник Г.Э.Сатель. Задумал Сатель картину "Утро каменщика" и выбрал в натуру молодого Затворницкого. Как картина та рисовалась и висела в выставочном зале, особый рассказ, и он уже исполнен в книжке. Но тут явно просилось закольцевание: молодой художник-де разглядел в безвестном юном каменщике будущего прославленного мастера, потому и выбрал его в качестве натуры для первого плана своего живописного полотна. А спустя много лет они снова встретились...
Однако Владимир начал с жаром возражать:
- Что он во мне мог тогда разглядеть? Чистая случайность это.
- Так вы не встречались больше?
- Не помню что-то.
Как известно, искусство противостоит случайному. Задуманный эпизод в книжку не вошел. И лишь теперь, обдумывая настоящий набросок, я решил поинтересоваться: что же стало с той давнишней картиной?
Разговор с Сателем оказался неожиданным. Нет, с картиной было все в порядке: висит в экспозиции, кажется, в Ужгороде. Неожиданным оказался сам рассказ Сателя.
- Конечно, я помню ту картину: первое крупное мое полотно после диплома. Я и дальше следил за Затворницким. Мы даже встречались.
- Первый раз слышу об этом.
- Да, была такая встреча. И даже не одна. Я хотел сделать подписной портрет именитого бригадира, продолжить, так сказать, начатую тему. Но замысел остался неосуществленным.
- Отчего же?
- Вы знаете, - продолжал Сатель, - Затворницкий произвел на меня несколько странное впечатление.
- Когда это было?
- В середине пятидесятых годов. О нем тогда много писали. Он казался деятельным, даже слишком. "Можете изображать меня, - сказал тогда Затворницкий, - но учтите, мне позировать некогда".
- И что же дальше было?
- Я израсходовал приготовленные краски на другую картину. С тех пор мы больше не виделись, но он ведь и поныне знаменит, не так ли?
Такой рассказ нельзя было оставить без последствий, но я решил не торопить событий. Мы с Владимиром должны были встретиться на стройке. Бригада ставила тогда дом в Чертаново. Мела поземка, на девятом этаже крепко задувало, но монтаж на доме шел ходко. Затворницкого позвали снизу:
- Бригадир, иди скорлупу класть.
Мы спустились на несколько пролетов. Раствор был уже приготовлен, и бетонная плитка, она и звалась "скорлупой", лежала рядом.
Это было необыкновенное зрелище. Если бы я был кинорежиссером, то непременно снял бы и смонтировал ленту о красоте человеческого тела во время трудового процесса. Конечно, тут можно показать и уродство, искажение тела непомерной физической нагрузкой, рабство труда, но я лично все же выбрал бы красоту этих движений, ибо она, красота, кажется мне более естественной для человека.
Затворницкий работал спокойно, без видимых усилий. Движения его были пластичны и соразмерны. Чехов как-то заметил, что грация - это есть лаконизм движений. И то было истинно грациозное зрелище. И вроде бы простое дело делал Владимир: примазывал приступочку к лестнице, такая есть во всяком доме, на всяком лестничном марше: там, где ступени соединяются с площадкой. Но как выразительно исполнял он нехитрую ту работу. Мастерком принимал раствор из корыта ровно столько, сколько его требовалось на приступку, затем словно бы пролетал над верхней ступенькой, оставляя над ней сероватые горбушки раствора. Несколько оглаживающих движений руки, раствор растекся ровным слоем. Мастерок уже лежит, руки легко обхватили плитку, сильно и ровно вдавили ее в раствор, и "скорлупа" легла точно вровень с лестничной площадкой, выдавив по бокам некоторый излишек раствора. Одним округлым движением мастерок собрал этот излишек "скорлупа" посажена. И лишь два слова было обронено за все время, чтобы не разрушалась рабочая сосредоточенность:
- Не наступите, перекосится.
Десять ступенек наверх, операция повторяется, спокойно, мастеровито, изящно. Я и раньше знал, что из всех прочих работ Владимир до сих пор больше всего любит кирпичную кладку или такие вот мелкосерийные, что ли, операции. И спрашивал: в чем истоки такой привязанности?
- Работу руками чувствуешь.
Только теперь, увидев эту работу рук своими глазами, я сумел оценить исчерпывающую точность ответа.