А буря становится все страшнее и страшнее:
Клянусь, мне удавалось прочесть это, не дрогнув лицом.
В зале после первого дня было уже весьма и весьма скучно. То есть не так: было интересно для абсурдиста, для создателя физиологических очерков, но не для поэта и не для диперана Ордена. Господа красные маги почему-то активности не проявляли, хотя и должны были проявлять; похоже было на то, что в верхах опять что-то назревало, и специалистов этого профиля перебросили на другой участок фронта… Впрочем, еще ничто не кончилось.
Между тем кулуарная жизнь становилась все более насыщенной. Пролетарский поэт А. бросился с кулаками на критика Б., обвиняя того в гибели Маяковского.
Создалось, просуществоало два дня и исчезло новое литературное направление: «групповой реализм»; согласно манифесту групповиков, никакой литератор не имел права творить в одиночку вовсе, а только и исключительно ячейками не менее трех членов. Каждый день возникал слух, что то ли приехал, то ли вот-вот приедет товарищ Сталин: находились знатоки, которые украдкой показывали на портрет Шекспира, в глазах которого якобы имелись отверстия для других глаз…
Я все ждал, что кто-нибудь в докладах помянет всуе мое имя, хотя бы в качестве примера омерзительного эгоцентриста, докатившегося в своем эгоцентризме до прямой борьбы с советской властью, но – так и не дождался. Видимо, условия, поставленные в свое время товарищем Аграновым, соблюдать приходилось не мне одному…
Исключение поэта Гумилева из пространства поэзии производилось грубо, энергично, нагло. И, что характерно – уже почти закончилось. Полным успехом.
Воистину: нет таких крепостей…
От скуки и по причине омоложения я стал потихоньку безобразничать. Прав был царь Ашока… Подойдя как-то к Андре Мальро, спорящему с Жан-Ришаром Блоком и Володей Познером, я встал столбом и, вслушиваясь в чуждый белокыргызскому уху язык Гюго и Готье, стал кивать в нужных местах, не понимая, впрочем, когда спорящие ко мне обращались. Познер вдруг изменился в лице, как давеча Ольга Дмитриевна; возможно, мой национальный головной убор напомнил ему до боли знакомый малахай Гумилева…
Потом меня познакомили с молодым детским писателем, невысоким, улыбчивым и круглолицым, который пытался объясняться со мной по-хакасски.
Он, видите ли, воевал в гражданскую в тех местах. Когда выяснилось, что я сносно понимаю по-русски, он рассказал мне, как его проклял хакасский шаман.
Внук шамана ушел в красный отряд, и тогда шаман переломил над пламенем ветку… Он рассказывал как бы шутя, а я чувствовал, что на нем действительно лежит заклятие. Именно заклятие, а не проклятие. Но разобраться в нем, нереализованном, было не в моих силах. Да и вообще не в силах смертного.
Эренбурга я поймал в туалете. Стоя в соседней с ним кабинке, я стал читать Вийона на старофранцузском. Воспламененный Илья воскликнул, что знает всех членов французской делегации, а вот мой голос ему не знаком, и не буду ли я так любезен… Он поторопил натуру и покинул кабинку раньше моего. Слышно было, как он возбужденно топчется в курилке. Приведя в порядок костюм, я тоже покинул кабинку и обратился к нему, бросившемуся мне навстречу, с вопросом:
– Джалдас, посмотри, где там дергай надо, да?
Эренбург остолбенел.
Но тут в курилку ворвался Сулейман Стальский. Русского языка он не знал совершенно, что дало Горькому полновесный повод назвать его «Гомером двадцатого века». Оказалось, что у славного седого ашуга кинжал не вынимается из ножен. Черный сварочный шов намертво соединил бесценный дамасский клинок с медной окантовкой ножен.
– Тенденция, однако, – сказал я и вышел.
И сразу мне стало не до шуток…
Два молодых человека в синих английских костюмах и добротнейших штиблетах от «Шварцкопфа» сопровождали пожилую скособоченную леди в цветастой шали.
Я, стараясь не выдать себя, отошел к стене. Когда леди проходила мимо, я почувствовал слабый, но острый запах свежевскопанной земли и увидел на груди ее монисто из лягушачьих вилок и «куриных богов». Молодые люди в мою сторону даже не посмотрели.
Я от неожиданности поставил «серую вуаль» такой силы, что на некоторое время как бы перестал существовать для всех миров.
Это мгновенно вытянуло из меня всю энергию, и до своего места в ряду я доплелся кое-как, нога за ногу.
Старая леди тем временем обходила разминающихся после долгого сидения делегатов. Они ее не замечали, а на сопровождающих бросали рассеянные взгляды. Не так, нет, совсем не так должны были смотреть советские писатели на работников славных органов…
Прозвенел звонок к началу послеобеденного заседания.
– …Напомню, например, что Овидий и Вергилий писали о жидком воздухе, который из мечты поэта стал сейчас реальностью. Теперь каждый из нас за несколько рублей может иметь у себя на столе сосуд с жидким воздухом…
– …Маяковский виноват не в том, что он стрелял в себя, а в том, что он стрелял не вовремя и неверно понял революцию…
– …Вокруг нашего села было очень много болот, говорили, что в них водятся черти, лешие, и в это многие верили. Но вот болота осушили, и оказалось, что жили в болоте не черти, а обыкновенные бандиты…
– …По данным тысяча девятьсот тринадцатого года один химик приходился в России на триста сорок тысяч жителей, то есть его процентное содержане в российской природе было ниже, чем содержание газа гелия в воздухе…
– …Я спросил у старого чекиста, долгое время работавшго на Соловках: «Скажи, Борисов, ты – загрубевший человек, ты заведывал многими лагерями, приходилось ли тебе когда-нибудь чувствовать слезы, подступающие к глазам?»
Он ответил: «Да, когда я увидел бригаду Павловой на работе.» Вот вам, товарищи, архитектоника!..
– …Вы знаете этого художника – это Шекспир. Искусство Шекспира нужно нам, как легким нужен воздух. Грозовым было время Шекспира. Земной шар сотрясался под этим гигантским художником…
– …Возьмем Кимбаева, о котором нам пришлось уже много здесь слышать.
Кимбаев – почти что настоящий новый человек, не совсем еще новый, но почти.
У нас на татарской сцене образ Кимбаева оставляет неизгладимое впечатление…
– …После попытки фашистского бунта в Париже шестого февраля Франция восстала, а девятого февраля трупы коммунистов лежали на улицах Парижа, доказывая волю французского пролетариата к борьбе…
Покуда слух мой услаждался этими перлами, глаза, зоркие белокыргызские глаза, продолжали следить за старухой. Она бродила по проходам, пробиралась между рядов, по-прежнему невидимая для большинства делегатов. Только некоторые отстранялись, в безотчетном испуге вжимались в кресла… Я вдруг понял, что ее сопровождающим тоже не по себе, и что они ждут не дождутся, когда вся эта зловещая затея завершится.
Между тем мне пришла в голову – как это обычно случается в моменты напряжения – совершенно неуместная мысль. Да, прежний уровень российской культуры («по данным тысяча девятьсот тринадцатого года:») был неизмеримо выше. Может быть, он был самый высокий в Европе. Да что значит «может быть» – просто самый высокий. Но если бы и тогда согнали в один зал несколько сот человек, являвших собой соль земли русской, то несли бы они с трибуны точно такую же рениксу, разве что с другим уклоном…
Старуха удалилась, оглядываясь, и вскоре потный бледный Фадеев объявил о закрытии заседания.
– Что-то сердце мне посасывает, – сказал, хмурясь, мой Ваня. – Будто кикимора под полом завелась…
7
Из Гадаринской легенды мы изгнали только Христа; и бесы, и свиньи – с нами.
Откуда-то из окон наверху донесся звон часов: одиннадцать ритмичных медных ударов.
– Как люди живут, не понимаю, – поежился Коминт. – Я бы на второй день эти часики на винтики распустил бы…
– Ашхен бы тебе распустила, – сказал Николай Степанович. – Может, люди привыкли к этим часам. Может, они им еще при матушке Екатерине служили. Ладно, пойдем, что ли…
Подняв воротники, они вошли в темную подворотню.
Ох, нехорошее это было место…
На втором этаже флигеля тускло светились два окна.
– Не люблю я эту публику, охранцов, – прошипел Коминт. – Зятек мой бывший как раз туда подался, в охрану. Представляешь, в нашем доме овощной магазин – и тот охраняется. Не иначе, как перец там кокаином нафаршированный…
– Заводишься, да? Буду резать, буду бить…– Николай Степанович сардонически хмыкнул. – Не будешь. Тихо войдем.
Земля – гудела… Невоспринимаемое ухом – гул? вибрация? дрожь? – в общем, что-то не имеющее названия в языке человека – поднималось из глубин, говоря тому, кто способен понять: там есть нечто. Что-то похожее было тогда, в Тибете, при первой встрече с Раном. И еще раньше, в Лондоне, в доме доктора Ди… Днем это заглушалось всяческим дневным шумом – а может быть, не было таким сильным. А может быть, днем этого не было вообще.
Очень не хотелось – протестовали все инстинкты – применять что-то из сокровенных умений. Потому что… потому что…
Именно так должно было гудеть в «Англетере» в декабре двадцать пятого…
А потому следовало вести себя подобно субмарине во вражеских водах.
Астральной субмарине. Не выдавать себя.
И они вошли тихо.
Существовали всякие способы…
Замок не брякнул, сигнализация не сработала, дощатый мостик под ногами не заскрипел, и даже Гусар, которому Николай Степанович доверил маленькую, как из-под розового масла, пробирку, взбежал по каменной лестнице на второй этаж, не цокая когтями…
– Это что? – шепнул Коминт. – Для сна?
– Для любви, – торжественно и тихо ответствовал Николай Степанович. – Для страстной, нежной и всепоглощающей любви… Раствор «вечной женственности» на камфарном масле.
– И что теперь?..
– Подождем пять минут.
Вернулся донельзя довольный Гусар.
– Все хорошо?
– Грр.
Пять минут ждать не пришлось.
– Лешк, ты че, опять бабу привел?