[5]:
Все выдула из моей головы
буря любви,
Все выдула прочь — осталась одна
буря любви,
Такова уж моя голова… ни к чему не годна!
Ты как хочешь ее назови.
Шумит Кабул, жадно вдыхает нежные ароматы весны, и люди будто молодеют, и улыбки озаряют их лица. Возрождается к новой жизни природа, а вместе с нею возрождаются светлые надежды, и легким, почти невесомым кажется в эту благословенную пору груз прожитой человеком жизни.
…Сегодня я отдыхал. Закурив, я вышел на балкон и с удовольствием любовался природой, согретой теплым дыханием весны. Чеман[6] нежно зеленел, расцвели первые цветы, распустились клейкие почки, а некоторые деревья уже покрылись лепестками, легкими и воздушными, как дымки. И эта зелень, и пестрота сада — все радовало глаз, воодушевляло.
С шумом растворилась балконная дверь, и я услышал за спиною басовитый голос:
— Равшан! Эй, Равшан!
Я узнал голос своего дяди Азизуллы-хана и, не оборачиваясь, не вставая с места, откликнулся:
— Я здесь, дядя…
Покашливая, — это покашливание давно вошло у него в привычку, — дядя приблизился ко мне. Я встал, поздоровался и указал ему на стоящее рядом с моим плетеное кресло.
Однако он не сел. Он продолжал стоять, словно раздумывал, с чего следует начать разговор, и не спускал глаз со своих старых четок. Потом медленно поднял на меня внимательный взгляд темных, с розоватыми белками глаз и, тяжело вздохнув, спросил:
— Слышал новости?
— Новости? Какие?
— Хм! — неодобрительно хмыкнул дядя. — Выходит дело, блажен, кто не ведает?
Я промолчал. А дядя, вновь покашляв, на этот раз несомненно от внутреннего волнения, сказал:
— Англичане ответили на письмо эмира. И ответили именно так, как того и следовало ожидать: стянули войска к границе. С двух сторон идут на Кабул!
Крашенные хной кончики короткой дядиной бородки дрогнули, обычно красноватое лицо его слегка побледнело и, без того продолговатое, вытянулось еще больше. Он был явно встревожен, но тревога казалась какой-то странно-злорадной.
Я попытался ничем не выдать собственной взволнованности и, спокойно посмотрев на дядю, спросил:
— Кто это вам сказал?
— Сам сипахсалар![7] — объявил дядя таким тоном, который исключал любые сомнения в истинности услышанного.
И меня будто кипятком обдало. Я не мог ни слова выговорить, а в мозгу стучало: «Подтянули к границе войска… С двух сторон идут на Кабул…» Я был взбешен услышанным, и состояние мое усугублялось дядиной реакцией: почему, собственно, он не ждал ничего иного? Почему?..
А дядя меж тем молча повернулся и вошел в комнату. Ясно, он не хотел больше разговаривать на балконе. И мне оставалось лишь, прихватив свое курево, последовать за ним.
Тяжелым телом дядя рухнул в одно из кресел и посмотрел на меня чуть не взглядом победителя.
— Ну, что я тебе говорил? Не говорил ли я тебе, что эмир ведет себя по-ребячески, напрасно злит англичан. Его рискованные выходки не приведут к добру. Можешь теперь убедиться, что мои слова были пророческими!
Я закурил и, потихоньку приходя в себя, сказал:
— Эмир не виноват.
Дядя едва не подскочил в кресле. Он свел на переносице густые брови, покашлял, — сейчас это было выражением крайнего гнева, — и спросил:
— Но кто же, по-твоему, виноват? — И, не дожидаясь ответа, продолжил: — Покойный эмир Хабибулла-хан — да будет земля ему пухом! — правил страной около двадцати лет, и народ жил в мире, в покое… А этот?.. Не успел взойти на трон, как затеял игру с огнем!
— Он правильно делает, — все так же спокойно сказал я.
Темные, с красноватыми белками глаза дяди едва не выскочили из орбит.
— Что правильно? Как это — правильно? Ты что, действительно полагаешь, что в его поступках присутствует разум?
— Да, именно так! До каких пор мы должны пресмыкаться перед колонизаторами? Неужто мы рождены с седлами на спинах и обязаны безропотно мириться с тиранией погонщиков?
— Но что ты можешь предложить, а? — воскликнул дядя. — Вспомни-ка, чего добился эмир Шер Али-хан, поссорившись с англичанами! И чего достиг эмир Дост Мухаммед-хан? Один сломал себе шею, второй умер скитальцем, — разве не правду я говорю? Ты, может, считаешь, что произошли какие-то перемены? Ошибаешься! Тот же враг, та же беда… — Он умолк. Горестные морщины перерезали его лоб. Потом, словно собравшись с силами, он тяжело вздохнул и продолжал: — Страна лежит в руинах… народ голоден, разут, раздет… В таком положении браться за оружие — все равно что воевать с ветряными мельницами.
— Но что же делать? — воскликнул я, сам не замечая, как перешел на агрессивный, раздраженный тон. — Неужто сидеть сложа руки и дожидаться, пока божья благодать сама снизойдет на нас?
Дядя словно онемел. Он глядел на меня выпученными глазами и, казалось, вот-вот взорвется от гнева. Но я уже не мог остановиться, я продолжал, не сбавляя тона и не подыскивая более мягких слов:
— Все люди хотят жить, никто не мечтает о кладбище. Никто не мечтает о том, чтобы разрушать, калечить, убивать! Но если коварный, беспощадный враг заносит над твоей головою меч, если он посягает на твое достоинство, на твою честь, — что же прикажете делать? Что прикажете делать, если не оружием отвечать на оружие?
Четки все быстрее, все более нервно двигались в дядиных узловатых пальцах, брови все теснее сдвигались над переносицей. Он, кажется, уже готов был что-то возразить мне, но я не дал прервать себя:
— Жизнь должна вырваться из застоя, и как можно скорее! Потому что верноподданничество все больше всасывается в нашу кровь, в кровь народа, и делает нас рабами…
В эту минуту в комнату вошел слуга с подносом. Он поставил на стол чай и, не поднимая головы, тихо выскользнул за дверь. Дядя посмотрел ему вслед и, воспользовавшись тем, что я умолк, снова горячо, торопливо заговорил:
— Ты у него спроси, у своего слуги: хочет он быть хозяином своей судьбы? Доволен он своей жизнью? Нет, не доволен! Он и свободы хочет, и богатства. Однако молчит, не рискует бунтовать, потому что знает: не избежать ему судьбы, предначертанной самим аллахом. И потому он кланяется тебе, гнет перед тобою спину. А ты говоришь — свобода, независимость… Хм! — презрительно выдавил он из себя и, покашляв, завершил: — Если бы все можно было изменить по своему желанию, потому что этого требует твое сердце, тогда… Тогда, знаешь ли, ни в чабаны бы к овцам никто не пошел, ни в слуги. Так-то вот… — И дядя потянулся к остывающему на столе чайнику.
Для меня не было секретом, что дядя ненавидит нового эмира, ненавидит и в то же время побаивается. Помню, что когда полтора месяца назад из Джалалабада пришла весть о гибели эмира Хабибуллы-хана, дядя так же, как сегодня, спорил со мною. Мы говорили о предполагаемом наследнике престола. Я считал, что корона властителя должна украсить голову Амануллы-хана — и ничью больше: больше никто этого недостоин. Дядя же горячо стоял за Насруллу-хана, брата эмира. И не успел еще угаснуть наш спор, как нам сообщили, что в Джалалабаде Насрулла-хан объявил себя эмиром и между Кабулом и Джалалабадом неизбежны столкновения.
Я без тени колебаний примкнул к кабульцам. Дядя же всю эту смутную неделю безвыходно провел в самой глухой комнате своего дома, моля аллаха о победе Насруллы-хана. Однако в открытую выступить против Амануллы-хана не решался, понимая, что чаша весов может склониться и в его сторону. Когда же кризис миновал, мой дядя, в числе многих других, нанес новому эмиру визит, поздравлял его с короной, желал долгих лет жизни и светлого царствования. Что, впрочем, не помешало ему, вернувшись домой, поносить Амануллу-хана всякими непотребными словами.
Прихлебывая из стакана крепкий чай, дядя вновь обратился ко мне, на этот раз, правда, уже более умеренным тоном:
— Ну, что же дальше? Как будем жить?
Я без колебаний, прямо глядя в его глаза, ответил:
— Надо защищать честь нации! Надо за нее воевать!
— Хе-хе-хе! — ядовито прохихикал дядя и для убедительности слегка покашлял. — «Надо воевать»! Дельное предложение, ничего не скажешь! Посмотрим только, надолго ли хватит вашего ребяческого энтузиазма!
Неуместный смешок, саркастические замечания и улыбочки — все это вдруг окончательно вывело меня из терпения. Я, быть может, легче снес бы сейчас пощечину, чем эти слова. Кровь бросилась в лицо, я чувствовал, как вспотел, я боялся, что окончательно сорвусь и наговорю дяде непозволительных дерзостей…
Чтобы хоть как-то затормозить себя, я закурил и, собрав остатки выдержки, более или менее ровным голосом спросил:
— А что можете посоветовать вы?
Он ответил не сразу — долго молчал, тяжело дышал, словно собираясь с духом; лицо его вдруг исказилось гримасой смирения, и он промолвил:
— Если аллах не смилуется, знахарь не поможет. Стало быть, остается уповать на милость аллаха. Надо взывать к нему…
— Но если он нас не услышит — что тогда?
Дядя и сам отлично понимал неубедительность своих слов. И он умолк. Тогда вновь заговорил я:
— Свобода — вот извечная мечта всего живого. Земля, небо, воздух — все создано для того, чтобы любое существо дышало свободно и радовалось жизни. Вон, посмотрите… — Я протянул руку к окну. — Посмотрите на птиц, распевающих на ветвях в нашем саду. Они тоже знают цену свободы. Посадите их в клетку — половина погибнет через несколько дней. Только люди пока еще способны выдерживать унижение рабством, — так должен же кто-то облегчить их судьбу! И судьбу их родины…
Я не успел сказать всего, что хотел, — в комнату вошла мама. Бледная, взволнованная, дрожащая, она обратилась ко мне:
— Слышал, Равшан-джан, слышал, сынок? Проклятые англичане…