Лишь после десятилетних скитаний на чужбине, в восьмидесятом году, Абдуррахман-хан вернулся в Афганистан и завладел короной эмира. Но мой отец не сумел возвратиться домой. Из-за тяжелой болезни ему пришлось поселиться в Ташкенте, и едва мне исполнился год, он скончался.
Меня растил дед. Привыкнув к Ташкенту, он не имел намерения вернуться в Афганистан. Он хотел впоследствии послать меня в Петербург, в кадетский корпус, а пока что отдал сперва в русскую школу, а затем — в гимназию.
Я учился среди русских и узбеков. Дома у нас говорили по-персидски, но дед признавал лишь язык пушту. И получилось, что с детства я свободно разговаривал на всех четырех языках.
К девятьсот пятому году над Россией стали сгущаться тучи: началась война с Японией, затем вспыхнула революция…
Как раз в это время мой дед тяжело заболел. С каждым днем ему становилось все хуже, и однажды он сказал: «Кровь предков зовет меня. Я хотел бы перед смертью поклониться родной земле…»
Так, в тяжелое для России время — в конце пятого года — мы вернулись в Афганистан и стали жить в Кабуле. Закончив лицей «Хабибия», я поступил в военную школу «Харбие», где и познакомился с нынешним эмиром, Амануллой-ханом…
Вспоминая те дни, я увлекся, но Ахмед вернул меня к главной теме нашего разговора:
— Но все же как ты думаешь — не слишком ли рискованно действует его величество?
Я ответил на его вопрос вопросом:
— Ну, а что сделал бы ты на его месте? Ну, допусти на минуту, что ты — эмир. Судьба страны в твоих руках. Как бы ты поступил в этой сложной обстановке?
Ахмед растерялся. Помолчав немного, он улыбнулся и решил отделаться шуткой:
— Знаешь, что я бы сделал? Прежде всего, построил бы для молоденьких красавиц новый гарем!
— Вот видишь — ты уходишь от ответа! Вопрос серьезный, а ты балагуришь… Но я тебя всерьез спрашиваю: как бы ты поступил на месте эмира?
Ахмед призадумался.
— Видишь ли, — начал он уже серьезно, — в отношении англичан я проводил бы ту же самую политику — политику эмира. Но что касается большевиков… Здесь, я думаю, надо быть более осторожным. Эмир и сам говорит что пока еще не сидел с большевиками за одним столом и их цели, их намерения не вполне ему ясны. Но в таком случае, надо ли направлять Ленину это письмо? И какие основания есть ждать от него поддержки? Вот чего я не понимаю!
Я искоса глянул на Ахмеда.
— Но ты же сам недавно говорил, что нелегко быть эмиром! И ты был прав. Держать в своих руках судьбу такой страны очень даже непросто, и понять тот или иной политический шаг правителя не каждому дано, оттого-то, быть может, нам с тобой, и не нам одним, не всегда все ясно. Но одно бесспорно: чтобы уверенно вести за собою страну и чтобы престол был устойчивым, необходимо прежде всего добиться национального единства. Сколько эмиров сменилось за последнее столетие, сколько раз рушился престол, а почему? Первопричиной были разногласия, племенные и родовые раздоры, распри между власть имущими. Из-за всего этого опустошалась страна, разорялся народ. И конечно же эмиры отдавали себе отчет в том, где таится корень зла, но у них не хватало ни мужества, ни мудрости вовремя выдернуть этот корень. Возьмем хоть такой пример. Одной из законных жен покойного Хабибуллы-хана была, как известно, дочь Мухаммеда Шах-хана, знатного хана племени гильзаи. Другая жена была дочерью видного сердара момандов, Акбера-хана. Была еще жена из племени баракзаи — внучка эмира Шер Али-хана. И еще была жена — дочь правителя Кульяба, узбека Джурабека… Это — если уже не говорить об остальных его женах. Было ли все это случайностью? Нет, конечно же нет! Это было продуманной политикой смешения крови именитых ханов и сердаров. Так пытались укрепить династию. Но попытка была тщетной, престол не переставал расшатываться, потому что внутренняя и внешняя политика, в основе которой лежали эти браки, не отвечала ни интересам народа, ни интересам родины. И наш эмир прекрасно это понял, он понял, что ни смешением крови с ханской или сердарской, ни заигрыванием с англичанами устойчивого положения в стране не создать. Основная цель эмира — сорвать с Афганистана оковы колониализма. Если это возможно без того, чтобы пролить кровь в борьбе с англичанами, — я готов на сближение не только с большевиками, но и с самим дьяволом! Что скажешь, Ахмед, разве я не прав?
Ахмед промолчал.
6
Я опять вернулся домой чуть не в полночь, но мама не спала. Постучав в ворота, я услышал ее хрипловатый голос:
— Равшан-джан, это ты, сынок?
— Я, я, открывай, мама.
Ворота открылись, и я увидел, как сквозь неверный лунный свет мама настороженно и тревожно вглядывается в мое лицо.
Она уже знала, что со дня на день я отправлюсь в Вазиристан. Я рассказал ей все, и даже то, что при желании мог бы остаться в Кабуле. Вернее, узнала-то она это от дядя, а мне оставалось лишь подтвердить его слова.
Мама не могла скрыть того, что боится за меня, что на сердце у нее — печаль и страх, однако сказать «не уезжай» ей не позволял душевный такт. Она волновалась тем больше, что от жены моей Гульчехры до сих пор не было никаких известий. Да и я, признаться, не переставал об этом думать. Неужели так и уеду, не повидав жену и сына?
Бедная мама! Это только непосвященным могло показаться, что она прожила спокойную, благополучную жизнь и у нее не было причин сетовать на свою судьбу: в доме всегда был достаток, все сыты, обуты, одеты… В действительности же немало горя выпало ей, немало слез пришлось пролить. В Туркестане умер от тяжелой болезни ее муж, мой отец. Затем она похоронила своего отца, а не прошло и года, как скоропостижно умер мой брат, — может ли быть для матери большее горе, чем пережить сына? И теперь вот должен уехать я. Завтра. Завтра утром. Этого она еще не знает. И всю дорогу домой я думал, как бы сказать ей это помягче, поосторожнее?
Однако она сама помогла мне. Ставя на стол подогретый ужин, мама пристально заглянула в мои глаза и сказала:
— Говорят, сипахсалар уже завтра отправляется в путь.
— Да, мама, завтра мы едем, — ответил я спокойно, словно речь шла о чем-то обыденном, однако не поднял лица от тарелки, опасаясь, что она поймет мое состояние. — Что-то Гульчехра с мальчиком не едет, — добавил я опять-таки без особых эмоций, будто и это было не слишком важно.
— Может, до рассвета еще и явятся? — не то спросила, не то предположила мама, сама, конечно, понимая, что вряд ли это возможно.
Как хорошо, как мужественно она держалась в эту последнюю ночь! Ничем старалась не выдать себя, и очередной удар судьбы принимала, видимо, как нечто неизбежное. Я понял, что она уже знала не только о сипахсаларе, но и обо мне, потому что мое сообщение о завтрашнем отъезде приняла безо всяких восклицаний и причитаний. И она подтвердила мое предположение:
— Мне Мамлакат все рассказала.
Значит, они виделись, наши матери, моя и Ахмеда. И, наверное, вместе поплакали, поголосили, отвели душу…
Она повела рукой в сторону моей комнаты и сказала:
— Я уже собрала тебя в дорогу, кажется, ничего не забыла. Но ты сам посмотри, может, чего не хватает?
Я с благодарностью и восхищением посмотрел в ее грустные глаза. Ах, если бы у всех людей были такие чистые, чуткие и добрые сердца, какие бывают у матерей! Невозможны были бы тогда ни войны, ни жестокости, ни бедствия, легче дышалось бы и земле, и небу, не пылала бы вселенная, ничто не омрачало бы ее естественной красоты!..
Вздремнул я лишь под утро, проснулся с сердцебиением и испуганно огляделся.
Было уже светло.
Я вспомнил свой мимолетный сон, и мрачные мысли зароились в воспаленном мозгу. Я видел дымящиеся руины, черные облака дыма, устремленные с земли к небу и подобные гигантским траурным шлейфам. Этот дым разъедает глаза, мешает дышать… А рядом бьют пушки, раздаются залпы орудий, и вдруг с неба доносится зловещий рокот, — это несется самолет, и с него на землю непрерывно льется огонь. Обжигающие волны от тяжелых бомб сменяют одна другую, повсюду всполохи огня, опаляющего лицо, слышатся стоны, горький плач, а я мечусь из стороны в сторону, кому-то пытаюсь помочь подняться на ноги, но руки мои отяжелели, не повинуются… Боже, какой тяжелый сон! И будет ли это только сном? Не ожидает ли меня подобный ужас наяву?
Я никогда еще не был в бою. Стычка, происшедшая после гибели Хабибуллы-хана, была, слава аллаху, короткой, не переросла в разрушительное сражение. А в этом коротком сне я испытал столько, будто чудом вышел живым из кровавой схватки.
Видимо, и для мамы эта ночь была бессонной и тяжелой. Глаза ее, каждое утро встречающие меня доброй улыбкой, сегодня были воспаленными, в них застыло страдание. Лицо отливало нездоровой, неживой желтизной, как после долгой болезни. Но и сейчас она изо всех душевных сил старалась скрыть внутреннее смятение и сказала, прерывисто, как после рыданий, вздохнув:
— Пойдем, сынок, выпей хоть пиалу чая.
За столом она не сводила с меня глаз, почти не моргая, вглядывалась в меня, будто пыталась проникнуть в мою душу, постигнуть мое состояние. Как я жалел ее! Как хотел бы утешить, ободрить! Но какими словами? У меня не было сейчас этих слов, да и страшно было, что, едва я заговорю, она не выдержит, разрыдается.
— Неужто так и придется тебе уехать, не повидав Хумаюна-джана?
— Что поделаешь, мама! Ждать некогда!.. Но я ведь скоро вернусь, — войны не будет, вот увидишь. По опыту прошлых нашествий англичане уже знают, что получат достойный отпор и ничего не добьются.
Я говорил это, не веря своим словам, но подсознательно пытаясь успокоить не только мать, но и себя самого. А мама молчала, не сводя с меня глаз и тяжело дыша.
За окнами послышались голоса. Нервно покашливая, в комнату вошел дядя. Сердце мое замерло — я так не хотел сейчас его видеть, так надеялся, что эта встреча не состоится!
Он уселся против меня, гордо поднял голову и стал перебирать холеными пальцами старые четки. Я не думал, что он явился проститься со мною, нет, видимо, намерен начать какой-то нудный разговор, из которого все равно не узнаешь ничего нового.