Постфактум. Две страны, четыре десятилетия, один антрополог — страница 6 из 38

ней мере для самих граждан, но идентичность – нет: у нас не всегда было государство или у нас было слишком много государств, но мы были собой если не всегда, то по крайней мере со времен заливных полей и Боробудура36, ислама и арабских вторжений.

Подобная предрасположенность – не безоговорочная, но почти – мыслить культуру, географию, политику и себя исходя из ограниченных областей абсолютной карты, в категориях стран, приводит к пониманию прошлого как пролога, а будущего как развязки. У истории появляется постоянная тема. Это не совсем вигизм37, хотя стрела времени, безусловно, указывает вверх, и ощущение перехода из темного прошлого в менее темное настоящее очень сильно. И это не просто презентизм, хотя сегодняшнее положение дел почти целиком предопределяет восприятие. Скорее это можно назвать иллюзией сущности. Внутри раздутых категорий описания режимов – феодализм или колониализм, поздний капитализм или мир-система, неомонархия или парламентский милитаризм – скрывается устойчивое характерное качество (глубокая марокканскость, внутренняя индонезийскость), которое проявляется вовне.

Такое представление о мире обычно называется национализмом. В этом термине нет ничего плохого, но он не столь четок, как кажется (еще одна раздутая категория), группируя не поддающееся группировке и размывая внутренне ощущаемые различия. У каждой сущности есть свое характерное качество, и никто из тех, кто приезжает в Марокко или Индонезию, чтобы выяснить, что там происходит, не спутает их друг с другом и не удовлетворится возвышенными банальностями о едином человеческом роде или всеобщей потребности в самовыражения. Приезд в страну, почти в любую, но точно – в эти, дает опыт, достаточно осязаемый, чтобы ощущать его на своей коже, и достаточно проникающий, чтобы ощущать его под ней.

Трудность заключается в артикуляции этого опыта, в представлении его остальным. Импрессионизм – крики погонщиков верблюдов и минареты, рисовые террасы и театр теней – порождает образ с плакатов туристических фирм. Эмпиризм – нагромождение мелких культурных деталей – порождает этнографическую телефонную книгу. Тематизм – великие чувства и большие идеи – порождает историческую оперу. Но Марокко – Ривьера Юга – похожа на плакат, Индонезия – три тысячи островов (четырнадцать тысяч, если считать скалы) и где-то две сотни языков – напоминает телефонную книгу, и обе страны, которые никогда надолго не успокаивались, представляют собой исторические оперы. Поэтому подобные образы, сколь бы вульгарными и упрощающими они ни были (а это еще не самый плохой вариант, фанатичное Марокко и мечтательная Индонезия гораздо хуже), волей-неволей становятся отправной точкой для размышлений о том, где ты находишься, и для последующей замены их, постфактум, чем-то немного менее обобщающим, немного менее внешним и немного менее эмоциональным.

Любой, кто хочет рассказать об этих двух странах на одном дыхании, сталкивается также с неудобным вопросом о сходствах и различиях38. Конечно, они не похожи. У Индонезии (по состоянию на 1989 год) примерно в семь раз больше население, в четыре раза больше площадь, в четыре раза больше валовой внутренний продукт, в полтора раза больше городов, в два раза больше темпы роста, чуть меньше чем в полтора раза больше среднедушевой доход, в четыре раза больше объем внешней торговли и в два раза больше численность школьников, чем у Марокко. Марокко было колонией французов и испанцев примерно сорок лет; Индонезия была колонией голландцев примерно триста пятьдесят лет. Марокко жаркое, сухое, находится на побережье Африки, зажато между штормами Атлантики и Сахары; Индонезия теплая, влажная, находится на Малайском архипелаге, полгода мокнет под азиатскими ветрами и еще полгода сушится под австралийскими. В Индонезии есть нефть, в Марокко нет; в Марокко есть фосфаты, в Индонезии нет. Пшеница, оливки, апельсины, шерсть; рис, сахар, кофе, каучук. Покрывала и саронги; искусство верховой езды и балет. Целование кольца; горизонтальный кивок.

Но есть и бросающиеся в глаза сходства. Обе страны исламские: Марокко – почти полностью, Индонезия – преимущественно. Обе возникли после значительного урона, нанесенного престижу Европы Второй мировой войной (японская оккупация, коллаборационизм Виши), в результате длительной и ожесточенной националистической революции. Индонезия немного более популярна, Марокко немного более специализировано. В них (опять же по состоянию на 1989 год) примерно одинаковая продолжительность жизни, структура производства, темпы прироста населения, коэффициент обслуживания долга, уровень инфляции, отношение экспортных доходов к валовому национальному продукту и норма калорий на душу населения. Обе тысячу лет были цивилизованными, в течение пяти веков угнетались Западом и в течение двадцати пяти лет сохраняли политическую стабильность, что входит в принятое Всемирным банком (у которого взяты приведенные цифры) осторожное определение так называемых «развивающихся стран с доходами ниже среднего». В обеих есть неассимилируемые или, во всяком случае, неассимилированные меньшинства: в одном случае евреи, в другом китайцы. Обе – не богатые, не бедные, не марксистские, не демократические и пока не одержимые религией.

Поэтому сказать, что именно представляет собой страна, охарактеризовать ее как социальную реальность, имеющую определенную форму и силу, – гораздо более сложная задача, чем кажется по плоскому образу абсолютной карты либо по монографической легкости, с которой описывается марокканское сельское хозяйство или индонезийская кухня, марокканский ковер или индонезийская бюрократия. Будучи одновременно физическим объектом и абстрактной идеей – пространством внутри по-разному проницаемых границ, гигантским знаком, прочитываемым различными способами, – она сопротивляется сведению к тому или другому: к номиналистскому языку материальных вещей («марокканское сельское хозяйство – это сельское хозяйство в Марокко») или к платонистскому языку идеальных форм («индонезийская кухня – это кухня в индонезийском духе»). Как и любую конструкцию – ковер, бюрократию, поле, еду или попытки профессионального путешественника описать, где он побывал, – эту можно понять, только поняв, каким образом она создается из того, из чего она создается, и как ею в итоге можно пользоваться.

* * *

Употреблять расплывчатый и скромный термин «страна» (по-арабски блад, по-индонезийски негри), а не, как это гораздо более распространено, такие насыщенные, нагруженные и зачастую достаточно тенденциозные термины, как «государство» (давла, негара), «нация» (умма, бангса), «родина» (ватан, танах-аир) или «национальное государство» (для которого, по веским причинам ни в том, ни в другом языке нет подходящего эквивалента), для обозначения того, что стоит за словами «Марокко» и «Индонезия» и является их наиболее глубоким и общим референтом, – это больше, чем просто семантический шаг. Это значит поставить под сомнение адекватность обычного способа их осмысления как слабых режимов, господствующих над необразованными народами, и предложить другой образ: исторические ландшафты, усеянные политикой.

Первое, что бросается в глаза в Индонезии (или, во всяком случае, бросилось в глаза мне, когда я бродил среди хаоса министерств, ведомств, институтов и полицейских участков Джакарты), – то, что это осадок настоящего, чистый продукт рухнувшего колониализма, а первое, что бросается в глаза в Марокко (когда смотришь на озимандские39 святыни Рабата и их имитации в стиле араб-нуво), – то, что это анахронизм, княжество эпохи Возрождения, которому благодаря ловкости и удаче удалось продержаться до двадцатого века. Но затем, после длительного пребывания за пределами столиц с их шармом, понимаешь ошибочность обоих суждений. И это заставляет задуматься, почему они кажутся привлекательными стольким аналитикам, как местным, так и иностранным, да и тебе самому. Существует не так уж много книг («Индонезия: реальная мечта», «Le Fellah Marocain: Défenseur du Trône»40, «Бунт в раю», «Предводитель правоверных»)41, в которых Индонезию изображают не только хранящей верность народной революции либо предающей ее, и еще меньше книг, в которых Марокко описывают не через призму его короля. В том, как эти места представляют себя себе и другим, а также в том, как мы смотрим на них и какие питаем надежды в отношении их, есть что-то систематически вводящее в заблуждение.

Отчасти это пристрастие к историям о власти – о перипетиях незавершенной революции, о схемах и маневрах обороняющейся монархии – является результатом бурной постколониальной истории этих двух стран. Череда региональных восстаний, городских беспорядков, неудавшихся покушений, почти успешных переворотов (убийства в аэропортах и расстрелянные пикники), а также безрассудные первые шаги в международной политике (Зеленый марш42, Конфронтация с Малайзией43) привели к тому, что практически все – посторонние, которые хотят вмешаться, свои, которые хотят найти выход, – оказались сильно озабочены не только тем, удержится ли центр, но и тем, что этот центр на самом деле собой представляет. Если (как предполагается) государство управляет страной, то что (как мы должны вообразить) управляет государством?

Но за этим скрывается нечто большее, чем желание читать и, возможно, переписывать сегодня завтрашние заголовки. Представление о том, что столь многое (на самом деле почти все) зависит от быстротечных мелодрам наблюдаемой политики – кто вхож к королю? (и сколько это стоит?) где распространители Революции? (и какие планы они строят?), – вытекает из более глубокой ошибки, запутывающей еще сильнее: отделения власти от условий ее возникновения или непосредственного отправления, в результате чего она становится единой, абстрактной силой, определяемой, подобно обаянию, магии или повседневным представлениям об электричестве, исключительно через ее последствия. Элиты монополизируют ее, массы лишаются ее; центры владеют ею, периферии сопротивляются ей; официальные лица угрожают ею, подданные прячутся от нее. Но что она такое, остается загадкой.