мысль кажется тривиальной, — ну да, тела онтологически уязвимы, «человек внезапно смертен», — но как часто она действительно возникает в политике как условие действия? Как правило, она затемняется ответственностью индивида за свою жизнь и здоровье, навешенной в какой-то степени христианством, но в основном — как подробно отслеживает это Лори — возникшей в 18 веке светской властью. Тогда государство наконец обращает внимание на население как на объект контроля и источник благополучия (и собственной безопасности); оно заинтересовано, чтобы население воспроизводилось, поэтому оно призывает его чистить зубы и делать прививки (и вступать в строго нормированные сексуальные отношения с целью рождения детей). Закон короля или церкви сменяется гражданской дисциплиной, и эта «современная, мужская, буржуазная форма суверенитета требовала способов субъективации, амбивалентно расположенных между самоопределением и подчинением, между самосозиданием и повиновением, между свободой и сервильностью», — пишет Лори. Граждане, поверив в свою свободу и автономность и, одновременно, свободу общества, по собственной воле подчинялись условиям общества, ставшего условием их свободы.
Тогда общественный договор был такой: подчинение в обмен на безопасность. Со временем стало понятно, что государство вообще не справляется с обеспечением безопасности и никогда не справлялось: оно обеспечивало её немногим ценой уязвимости (прекарности) многих; эта ситуация ухудшилась с наступлением гегемонии неолиберального режима, идеология которого размещает ответственность за жизнь каждого тела в его собственные руки, хотя очевидно, что с самого рождения и до смерти тело зависит от общества и нуждается в его поддержке, полностью автономная жизнь невозможна. Но происходит ещё вот что: прекарность, как пишет Лори, смещается с краёв общества в самый центр, она теперь не просто эксцесс управления, но его условие. Современному режиму контроля выгодна уязвимость, неустойчивость и неопределённость населения в условиях идеологии индивидуализма; он заинтересован не просто в сравнительной бедности, но в абсолютной бедности, чтобы большая часть населения даже не могла вступать в конкурентные отношения на так называемом свободном рынке. При этом государство не становится «государством небезопасности» (insecurity state) формально, оно по-прежнему поддерживает иллюзию безопасности, только отсекая рудименты социального государства и оставляя чисто полицейские функции: охранять порядок, осуществлять слежку и наблюдение, воображать внутренних и внешних врагов. «Прекарная жизнь и рабочие условия теперь нормализуются на структурном уровне, таким образом становясь для государства основным инструментом управления», — пишет Лори. Кандида Пёрнелл пишет об этом же (только с более корпореальным фокусом), о фундаментальной уязвимости тел как не новой, но становящейся всё более очевидной норме. Что тела — это не статичная ограниченная единица, а постоянный процесс (ре/раз)воплощения (в оригинале (re/dis)embodiment), что тело это «протекающий сосуд других тел и вещей», что границы его на самом деле не определены, хрупки и зависимы от других людей. Лори пишет, что всё это оставляет человека в ситуации двойной тревоги: источником первой становится его повседневная прекарность — экономическая и политическая, источником второй — прекарность экзистенциальная. Если всё это звучит довольно беспросветно, то, во-первых, так оно и есть, а во-вторых, в книге Изабель Лори даётся надежда и предлагается план, но мы вернёмся к этому чуть позже.
Вот далеко не самый подробный экскурс в то, на пересечении каких векторов контроля находится человек в современных западных и некоторых не западных обществах. Это те предельные жесты власти, с которыми может сталкиваться тело, желающее практиковать близость в условиях повсеместной прекаризации. Теперь присмотримся к ним немного внимательней. Грегуар Шамаю в «Теории дрона» цитирует Симону Вейль, предлагающую в анализе феноменов вооружённого насилия не задаваться вопросом о целях, а обратить внимание на сам механизм насилия, «осмотреть оружие, изучить его особенности». Мы уже знаем, что мы подконтрольны, цели власти банальны — сохранять власть и извлекать из нас выгоду; поэтому давайте осмотрим орудия контроля — их много, но я бы хотел сосредоточиться на двух — на норме и на обещании счастья.
Быть нормальными
В 1997 году в Нью-Йорке появился новый гей-журнал Hero; в нём, в отличие от многих квир-изданий того времени, не было секс-рекламы, эротического контента и рекламы алкоголя. Он позиционировался как журнал про мейнстримную гей-культуру, без грязи и разврата: «мы вне политики и не хотим делать никаких заявлений». Редактор издания Сэм Пейдж в интервью рассказывал хоррор-стори, которая привела к появлению Hero. Его попросили написать колонку для одного гей-медиа, и когда печатный экземпляр оказался у него в руках, он обнаружил рекламу секса по телефону на полосе рядом со своим текстом. «У меня возникло ощущение, что я читаю какую-то порнушку», — делился Пейдж, — «Я вырвал страницу и отправил матери, но при этом подумал: что я вообще делаю? Я хочу, чтобы было можно показать ей журнал целиком!» Так появился причёсанный гей-журнал про стиль жизни, который, если очень нужно, можно было показать маме. То, чего Пейджу хотелось, хочется довольно многим людям: просто быть нормальным. Это же желание, например, прямо сформулировал в своём манифесте Эндрю Салливан в номере журнала The New Republic за март 93-го, редактором которого он тогда был. Он призывал квир-людей отказаться от превращения своей сексуальности в подрывную деятельность и вместо этого спокойно двигаться к «интеграции в общество, как оно есть». Через два года он написал книгу Virtually Normal, в котором развивал этот аргумент: «Большинство гомосексуалов хотят просто выглядеть нормальными, — и с последними достижениями в области прав человека и видимости геев, мы почти достигли этого состояния». Эта позиция (понятная, но не просто вредная, а исходящая из некорректного понимания реальности) — что квирам нужно просто надеть костюм и устроиться в офис, чтобы сойти за своего, — была крайне влиятельной на разных этапах освободительных гей-движений, остаётся влиятельной и сейчас, особенно там, где издержки сексуальной вариативности высоки. «Зачем выпячивать свою сексуальность?» — спрашивает рандомный участник опроса в городском парке, затем продолжая засасывать свою девушку.
Но «быть нормальными» хотят не только белые обеспеченные гомосексуалы, руководящие журналами. Быть нормальными хотят многие женщины, беременеющие до 27, потому что «бездетная женщина это не нормально». Быть нормальными хотят мужчины, отказывающиеся практиковать оральный секс на партнёрках, потому что «мужики не поймут». Быть нормальными хотели те афроамериканцы, которые за счёт не очень тёмной кожи могли сойти за белых и избежать проявлений расизма. Весь мир после пандемии мечтает скорее вернуться back to normal. Разные люди хотят «быть нормальными» в разных условиях, и каждый раз это значит разные, часто взаимоисключающие вещи. Идея о том, что норма социально конструируется и подвержена постоянным изменениям — уже давно общее место, но это не делает растворённое в обществе понятие о нормальности менее живучим — и менее репрессивным. Когда прекаризованные люди не понимают, чем они хотят или могут быть, они хотят быть нормальными. Манифестация нормальности это белый флаг режимам контроля: я безоговорочно соглашаюсь быть (или притворяться) всем тем, чем вы меня видите. У идеи нормальности существует антипод — «ненормальность»; под этим ярлыком режимы власти лишают голоса, ограничивают, исключают и расчеловечивают многие тела, в зависимости от того, что считается «нормальным» в настоящий момент. Но что на самом деле значит быть нормальными, даже контекстуально? Возможно ли это вообще?
Майкл Уорнер в книге The Trouble With Normal[10] пишет: «Причина, по которой вы не найдёте красноречивых цитат о стремлении быть нормальными у Шекспира, в Библии или другом источнике вековой мудрости, заключается в том, что люди не особо заботились тем, чтобы быть нормальными, до появления в 18-м и распространения в 19-м веке статистики». Действительно, у людей до конца 18 века, когда далеко не всем была доступна даже практика нарратива о себе и автобиографическая память, — было мало поводов задумываться о том, нормальны ли они и нормальны ли остальные, просто не было такой категории. Она зарождается с появлением статистики, которая сначала возникает как количественное измерение того, что происходит в государстве, — перечисление земель, оружия и вещей, а затем обращается к телам. В 1877 британский исследователь Фрэнсис Гэльтон, тогда возглавлявший антропологический департамент Британской Ассоциации Развития Науки, подготовил лекцию[11], где совместил свой рисёрч в антропометрике и фотографии. Сфотографировав несколько разных тел, он сделал композицию из их пересечений, проведя медианы, позволяющие выделить «средние измеряемые черты» человека вообще. Эта работа уже была проявлением обсессии поздних викторианцев поиском «универсального человека», но идея о том, что это вообще нужно и возможно, появилась на полвека раньше. А Фрэнсис Гэльтон через шесть лет после этой лекции придумал название для того, чем он занимался, — евгеника.
Норвежские исследователи Ларс Грю и Арвид Хайберг в работе[12] об истории нормальности утверждают, что за понятие нормы как императива несёт ответственность бельгийский астроном, математик и статистик Адольф Кетле. В 19 веке математики и статистики во всём, что касалось измерений, исходили из теории ошибки: грубо говоря, любое измерение рискует быть ошибочным в той или иной степени, и чтобы измерить что-либо наиболее точно, нужно провести несколько циклов измерений. Кетле пришло в голову, что эта кривая ошибок применима также и к чертам человеческих тел — рост и вес, например; так появилась база к тому, что через сотню лет станет индексом Кетле, индексом массы тела, который сегодня подвергается обоснованной критике как не адекватный для оценки здоровья или принятия решения о том, «нормально» ли тело или нет. На протяжении многих веков в культуре существовало понятие об «идеальном теле», но оно было вообще недоступно человеку и ассоциировалось с божественным. Когда художники брались изображать идеальное тело богини, они отбирали сразу несколько натурщиц и от каждой заимствовали по самой, как им казалось, красивой и выразительной части тела, как это видно, например, на картине Франсуа-Андре Венсана 1789 года, изображающей греческого художника Зевксиса за работой над изображением Афродиты. Кетле развил свою мысль до того, что — не обязательно существует в природе, но — может быть вычислен на кривой Гаусса некий идеальный «средний» человек; но чтобы его определить, нужно сделать очень много измерений разных людей, посередине между девиаций которых и находится «среднее тело», относительно которого, в свою очередь, следует мерить абнормальности. Это был большой шаг в сторону наделения «нормы» привилегией. Вот чем генерально был озабочен Кетле: «Главное для меня — чтобы правда восторжествовала, что