Постмодерн. Игры разума — страница 7 из 56

56. А что, если такой образец не принадлежит языку, если, например, цвет, обозначаемый словом, мы держим в памяти? «А если мы храним его в памяти, то, стало быть, он предстает нашему мысленному взору всякий раз при произнесении данного слова. Выходит, этот цвет должен быть сам по себе неразрушимым, если существует возможность всякий раз вспоминать его». Но в чем же тогда усматривается критерий того, что мы вспомним цвет правильно? Работая с образцом, а не с памятью, мы говорим при определенных обстоятельствах, что его цвет изменился, и судим об этом по памяти. А разве нельзя при некоторых обстоятельствах говорить и о помутнении образов нашей памяти? Разве мы полагаемся на свою память не в той же мере, что и на образец? (Ведь кто-то мог бы сказать: «Не будь у нас памяти, мы бы полагались на образец».) Или, например, возьмем какую-нибудь химическую реакцию. Представь, что ты должен передать определенный цвет Ц и что это цвет, наблюдаемый при смешении химических веществ X и Y. Предположим, что однажды эта краска показалась тебе более светлой, чем прежде. Неужели ты при этом не сказал бы: «Должно быть, я ошибся. Это наверняка такой же цвет, что и вчера?» Это показывает, что мы не всегда прибегаем к свидетельству памяти как к высшей и окончательной инстанции.

57. «Нечто красное может быть разрушено, но красное как таковое разрушено быть не может, и потому значение слова «красное» независимо от существования того или иного красного предмета». Конечно, не имеет смысла говорить, что разорван или истолчен в порошок красный цвет (цвет, а не красящее вещество). Но разве мы не говорим «Красное исчезло»? И не цепляйся за то, что мы способны вызвать его в нашем воображении, даже если ничего красного не осталось. Это все равно что ты захотел бы сказать: все еще существует химическая реакция, порождающая красное пламя. А как быть, если ты не можешь больше вспомнить цвет? Если мы забываем, какой цвет обозначен данным именем, оно утрачивает для нас значение, то есть мы уже не можем играть с ним в определенную языковую игру. И тогда данная ситуация сопоставима с той, в которой утрачена парадигма, входившая в качестве инструмента в наш язык.

58. «Я буду называть именем только то, что не может входить в словосочетание «Х существует». Выходит, нельзя говорить «Красное существует», ибо, не существуй оно, о нем вообще нельзя было бы говорить». Вернее: если предполагается, что высказывание «Х существует» означает всего лишь: «Х» имеет значение, то оно не предложение, говорящее об Х, а предложение о нашем употреблении языка, то есть об употреблении слова «Х».

Нам кажется, что, заявляя: слова «Красное существует» не имеют смысла, мы тем самым что-то утверждаем о природе красного. А именно что красное существует «в себе и для себя». Аналогичная идея что это высказывание представляет собой некое метафизическое утверждение о красном находит свое выражение и в том, что мы, например, говорим о красном как о вневременном, а возможно, и еще сильнее как о «неразрушимом».

Но по сути, мы просто хотим понять слова «красное существует» как высказывание: слово «красное» имеет значение. Или, может быть, вернее: высказывание «Красное не существует» как утверждение: «красное» не имеет значения. Только мы хотим сказать не о том, что данное высказывание это говорит, а что, если оно имеет смысл, оно должно утверждать это. Что, пытаясь это сказать, оно приходит в противоречие с самим собой именно потому, что красное существует «в себе и для себя». Между тем единственное противоречие состоит здесь лишь в том, что данное предложение выглядит так, будто оно говорит о цвете, в то время как оно призвано сообщить нечто об употреблении слова «красный». В действительности же мы не колеблясь говорим о существовании определенного цвета, а это равнозначно утверждению, что существует нечто, имеющее этот цвет. Причем первое высказывание не менее точно, чем второе; в особенности там, где-то, что имеет цвет» не является физическим объектом.

59. «Имена обозначают лишь то, что является элементом действительности. То, что неразрушаемо, что сохраняется при всех изменениях». Но что это такое? Да ведь оно витает перед нами при произнесении предложения! Мы выражаем словами какое-то вполне сложившееся представление, особую картину, которой хотим воспользоваться. Ведь опыт же не показывает нам этих элементов. Мы видим составные части чего-то сложного (например, стула). Мы говорим: спинка является частью стула, но и она в свою очередь составлена из различных кусков дерева; тогда как ножка стула его более простая составная часть. Мы также видим целое, которое изменяется (разрушается), в то время как его составные части остаются неизменными. Все это материалы, из которых мы конструируем такую картину реальности.

60. Когда я говорю: «Моя швабра стоит в углу», то о чем, собственно, это высказывание о палке и щетке? Во всяком случае, его можно было бы заменить другим высказыванием о положении палки и положении щетки. А ведь это высказывание более детально проанализированная форма первого. Но почему я называю его «более детально проанализированным»? Ну, если швабра находится там, то ведь это значит, что там же должны быть и составляющие ее палка и щетка, причем в определенном положении друг к другу. И смысл первого предложения предполагал это как бы в скрытом виде. В проанализированном же предложении это выражено явно. Так что же, тот, кто говорит, что швабра стоит в углу, по сути, имеет в виду следующее: там находятся палка и щетка и палка воткнута в щетку? Спроси мы кого-нибудь, действительно ли он так думал, он, по всей вероятности, ответил бы, что совсем не думал о палке и о щетке порознь. И это был бы верный ответ, ибо он не собирался говорить ни о палке, ни о щетке в отдельности. Представь, что вместо «Принеси мне швабру!» ты говоришь кому-то «Принеси мне палку и щетку, в которую она воткнута!». Не прозвучит ли в ответ на это: «Ты просишь швабру? Почему же ты так странно выражаешься?» Будет ли точнее понято детально проанализированное предложение?

Можно сказать, что это предложение достигает того же, что и обычное, но более обстоятельным образом. Представь себе языковую игру, в которой кому-то даются указания принести, подвинуть и т. д. предметы, состоящие из нескольких частей. И два способа игры: в одной (а) вещи, составленные из частей (швабра, стул, стол и т. д.) имеют имена. Во второй (б) имена даны только частям, целое же описывается с их помощью. В какой мере тогда указание во второй игре является проанализированной формой указания в первой? Заключен ли второй приказ в первом и выявляется ли он с помощью анализа? Конечно, швабра будет сломана, если отделять палку от щетки; но следует ли из этого, что приказ принести швабру тоже состоит из соответствующих частей?

61. «Но ты же не будешь отрицать, что какое-то определенное указание в случае (а) говорит о том же самом, что и в случае (б); а как же ты назовешь тогда второе указание, как не проанализированной формой первого?» Конечно, и я бы сказал, что команда в (а) имеет такой же смысл, что и команда в (б); или, как я ранее выразил это: они приводят к одному и тому же. А это значит, что, если мне покажут приказ вида (а) и спросят «Какому приказу вида (б) он равнозначен?» или же «Какому приказу вида (б) он противоречит?», я отвечу на этот вопрос так-то. Однако этим еще не утверждается, что мы пришли к общему согласию относительно употребления выражения «иметь тот же смысл» или «приводить к тому же самому». Можно, скажем, спросить, в каких случаях мы говорим: «Это просто два разных вида одной и той же игры»?

62. Предположим, например, что тот, кому даются команды в форме (а) и (б), прежде чем он принесет требуемое, должен взглянуть на таблицу, соотносящую имена с изображениями. Делает ли он одно и то же, выполняя команду в случае (а) и соответствующую ей команду в случае (б)? И да, и нет. Ты можешь сказать: «Суть обоих указаний одна и та же». Я бы сказал тут то же самое. Но не всегда ясно, что следует называть «сутью» указания. (Так же как об определенных предметах можно сказать, что они имеют такое и такое назначение. Важно, чтобы то, что является лампой, служило освещению, а то, что она украшает комнату, заполняет пустое пространство и т. д., несущественно. Но не всегда четко различимо существенное и несущественное.)

63. Однако, называя предложение типа (б) «проанализированной» формой предложения типа (а), мы легко поддаемся искушению считать, будто первое более фундаментально; будто оно показывает, что подразумевает другое, и т. д. Мы рассуждаем примерно так: располагая лишь непроанализированной формой, испытываешь нехватку анализа. Зная же аналитическую форму, тем самым обладаешь всем. Но разве нельзя сказать, что и в этом, и в том случае теряется из виду та или иная сторона дела?

64. Представим себе игру, видоизмененную таким образом, что имена в ней обозначают не одноцветные квадраты, а прямоугольники, каждый из которых состоит из двух таких квадратов. Пусть прямоугольник, состоящий из красного и зеленого квадратов называется «у», полузеленый-полубелый прямоугольник «ф» и т. д. Разве нельзя было бы представить себе людей, имеющих имена для таких комбинаций цветов и не имеющих их для отдельных цветов? Подумай о случаях, когда мы говорим «Это сочетание цветов (например, французское трехцветие) имеет совсем особый характер».

Насколько знаки этой языковой игры нуждаются в анализе? Да и в какой мере возможно заменить данную языковую игру игрой? Ведь это же другая языковая игра, даже если и родственная игре.

65. Здесь мы наталкиваемся на большой вопрос, стоящий за всеми этими рассуждениями. Ведь мне могут возразить: «Ты ищешь легких путей! Ты говоришь о всех возможных языковых играх, но нигде не сказал, что существенно для языковой игры, а стало быть, и для языка. Что является общим для всех этих видов деятельности и что делает их языком или частью языка? Ты увиливаешь именно от той части исследования, которая у тебя самого в свое время вызвала сильнейшую головную боль, то есть от исследования общей формы предложения и языка».