– Они убивают своих детей, это уж точно, – шептала Мама, теребя янтарный амулет, оберегавший от Демонов.
«Детоубийцы» – так мы называли варваров. Мы знать не знали, правда это или вымысел; но когда мы видели их женщин с младенцами, крепко прилаженными у них за спиной, и самих Охотников, готовых на все, лишь бы прокормить этих заморышей, нам было трудно поверить, что они убивают свое потомство.
– Они их лопают, – догадалась Абида, моя младшая сестрица.
– Страсти какие! – ужаснулась Библа, самая младшая. – Люди друг друга не едят.
– Охотники не люди!
Мы так часто спорили об этом, что однажды вечером Панноам, мой отец, предложил нам такое объяснение:
– Охотники рожают меньше детей, потому что с большой гурьбой малышни трудно передвигаться. Каждый из родителей несет по одному ребенку. Они не заводят нового, пока предыдущий не встанет твердо на ноги. В отличие от нас, они не образуют больших семей[2].
Отец мой умудрялся оставаться справедливым, даже говоря об Охотниках, этом ходячем ужасе для нас, жителей Озера.
Когда мой тридцатилетний дед Каддур, помаявшись животом, окончил свои земные дни, деревенским вождем стал мой отец.
– О чем речь, Панноам лучший из нас, – в один голос говорили люди.
Панноам обладал лидерскими качествами, и видно это было с первого взгляда. Он был статным – длинноногим, широкоплечим, мускулистым, – и я унаследовал его телосложение, а черты его лица говорили о ясности и уравновешенности. Его крепкая шея, мощные челюсти и виски, изборожденные лиловыми венами, изобличали характер, склонный к решительным поступкам; высокий лоб свидетельствовал об уме, взор был мягким, полные губы – чувственными. Стоило ему появиться, становилось ясно, что это настоящий вождь.
– Видеть и предвидеть, Ноам, – любил повторять он. – Ты должен видеть и предвидеть. Не довольствуйся тем, что есть, заботься о том, что будет.
Его внимание простиралось на годы вперед, он был зачинателем многих будущих перемен.
Он велел нам покинуть прибрежные деревянные свайные дома, которые мы возводили зимой во время низкой воды.
– Зачем? Мы же всегда так поступали! – протестовали жители[3].
– Вода поднимается.
– Так это сезонный подъем воды, обычное дело.
В течение года уровень воды колебался в пределах двух человеческих ростов. Осенью вода поднималась по сваям, доходила до порога наших жилищ, иногда и подтапливала их. Озерные люди объясняли высокий подъем гневом Озерных Духов и старались задобрить их, принося им жертвы и щедрые дары. Когда уровень снижался, они полагали, что Божества умилостивились и вняли их молитвам.
По словам Панноама, средний уровень от года к году повышался, хотя многие не соглашались. Один дом мог простоять лет десять – дубовый чуть дольше, чем из хвойников: семья отстраивала очередной дом, немного отступая от озера, поскольку старое место оказывалось подболоченным, – это и доказывало, что воды неуклонно подъедали землю.
– Это не злой рок, Ноам, это перемены.
– А какая разница?
– Под гнетом рока сгибаются, а к переменам приспосабливаются.
– Но ведь мы молимся Озерному Духу и Душам речным.
– Сомневаюсь, что поведение Озерного Духа и речных Душ зависит от желаний Озерного народа. Если Божества решили потолстеть, они толстеют без оглядки на наши поступки. Нам остается лишь одно, Ноам, – слушать их, ведь они сильнее нас.
Ему удалось убедить не только меня, он склонил соплеменников к постройке защитной дамбы. И вся деревня переместилась выше. Отец распорядился строить дамбу в два этажа: основание каменное, а верхняя часть саманная, с деревянной арматурой. Эта стена была надежным щитом от ветров и непогоды.
Всегда держа меня при себе, чтобы научить уму-разуму, Панноам организовывал людей для борьбы с внешней опасностью. У нас и прежде было разделение обязанностей: жители занимались кто гончарным делом, кто ткачеством, один вил веревки, другой тесал камень, третий работал по дереву – так отец убедил людей усилить разделение труда.
– Некоторые будут заниматься только безопасностью деревни. Освободим их от хозяйственных работ, пусть защищают нас и от одиночных грабителей, и от охотничьих банд.
Жители возмутились:
– Варвары атакуют нас не так уж часто! По-твоему, Панноам, мы, земледельцы и скотоводы, будем содержать бездельников, которые работают от случая к случаю?
Отец мой возразил, что эти «бездельники» станут ежедневно оттачивать владение оружием, совершенствовать топоры, ножи и копья. Община с благодарностью оплатит их труд.
– Вы не хуже меня знаете, что не все родятся земледельцами и скотоводами. Вам известно и то, что хороший козопас или хлебороб может оказаться никудышным воином. К тому же юность велит человеку шевелиться, бегать, драться, а зрелость склоняет к размышлениям. Распределение ролей позволит каждому найти свое дело.
Как ни странно, люди прислушались к словам Панноама. Из десятка отчаянных мускулистых парней, настоящих сорвиголов, был сформирован отряд, который защищал нас, наши поля, стада и амбары от грабителей и непрошеных гостей. Тем самым мой отец изобрел полицию и армию.
Жители деревни ликовали, расхваливали на все лады наш новый миропорядок, о нем прослышали соседи. Вожди соседних приозерных деревень наведывались к нам, присматривались к нововведениям, подолгу беседовали с Панноамом и постепенно стали воспроизводить наши нововведения у себя.
Все восхищались моим отцом. Я его любил.
Я любил его больше всех на свете. Любил так, что ни разу не усомнился в его правоте. Любил так, что старался даже в мелочах походить на него. Любил самозабвенно. Скажи он мне: «Умри!» – и я бы тотчас умер.
Мне ни разу не пришло в голову, что он может ошибаться. Я не осуждал его и за то, что он навязал мне союз с Миной, не упрекал за вынужденное сожительство с женщиной, к которой я был равнодушен, я покорно принимал уготованную мне судьбу – наследовать ему – и сомневался лишь в одном: стану ли я достойным его преемником.
У Мамы были каштановые волнистые волосы, прекрасные зубы, великолепное здоровое и беззаботное тело. Она разговаривала с односельчанами весело и добродушно, однако была в ее манере и властная непререкаемость. Тщательная ухоженность – украшения, крашеные ногти, легкие румяна, сложные прически и розовые духи́ – не лишала ее естественной прелести, но возносила над другими женщинами. Она умела себя подать. Боготворила ли она мужа? Ей нравилось быть его супругой, она любила его любить – его, великолепного, главного. Жить в отсветах его славы.
Ноам, сын Панноама, смиренно готовился стать следующим Панноамом. Ничто не разделяло отца и сына, разве что несколько лет – пятнадцать, – и мое будущее вырисовывалось схожим: ясным, прямым, благородным.
А потом появилась Нура.
А потом начались бури.
Впрочем, Нура и сама была бурей.
И сын восстал против отца.
– Не смотри на меня так, не то я забеременею.
Это было первое, что я услышал от Нуры. Мы не были знакомы, я был среди своих, а она оказалась на чужой территории; и, несмотря на шаткость своего положения, она сказала мне бархатным голосом:
– Не смотри на меня так, не то я забеременею.
Я застыл с открытым ртом, сомневаясь, что уловил смысл ее слов.
Нура с любопытством разглядывала меня своими немыслимыми зелеными глазами. Она была миниатюрной, но мне казалось, что она надо мной высится. А причиной тому были насмешливо изогнутые брови, будто нарисованные, чистые черты лица, точеный силуэт, высокомерная утонченность рук и ног, но главное – эта странная оживленная неподвижность: покой был видимостью, я ощущал в ней кипение сил, они толкали ее к действию, но она умела их усмирять, в иные мгновения эти силы выходили на поверхность, и тогда ее кожа подрагивала; они сообщали плотность и неотвратимость ее присутствию.
– Не смотри на меня так, не то я забеременею.
Мое тело тотчас отметило ее красоту: у меня перехватило дыхание, я залился румянцем и не мог шевельнуться. Я был потрясен. Я ничего не понимал. Плоть моя пробудилась, а сознание отключилось. Это был кадр первый из долгой серии под названием «эффект Нуры»: тело живет, разум спит.
Когда до меня дошел смысл ее фразы, я испугался и был готов умереть со стыда, если кто-то еще ее расслышал. Но, быстро оглядевшись, я успокоился. В этот ярмарочный день всякий занимался своим делом: один предлагал чернику, собранную по склонам холмов, другой торговал охрой, третий разложил глиняные блюда и горшки, тот сбывал мотки пеньки и крапивную пряжу, этот разворачивал полотно, кто-то расхваливал кожаные накидки, а кто-то расставил на рогоже сандалии и башмачки, не говоря уже о крестьянах, которые, насвистывая, тянулись в поля. Как я наивен! Нура – тогда мне это было еще неведомо – пускала стрелы без промаха: если бы ей хотелось быть услышанной зеваками или торговцами, она метнула бы голос вдаль; но она смодулировала его, установив наше сообщничество и близость.
Чтобы стряхнуть оцепенение, я пробормотал:
– Меня… меня… зовут Ноам.
– А я тебя ни о чем не спрашивала.
Она отвернулась от меня и увлеклась беседой наших отцов, сидевших под Липой справедливости, где Панноам обычно выслушивал жалобы людей. Пользуясь передышкой, я восхищенно разглядывал нежный легкомысленный носик Нуры, который рассказывал совсем другую историю, чем ее выступающие гневные скулы или гладкий девичий лоб. Покачивая головой, она следила за беседой старших, и это покачивание выражало то согласие, то возражение.
Я для нее уже не существовал, и очень скоро это стало для меня невыносимым.
Я коснулся ее кулачка, чтобы привлечь внимание. Она с ужасом вздрогнула, отскочила на шаг и строго на меня посмотрела – с таким выражением лица бранят нашкодившего ребенка. В ее глазах гневно вспыхнули золотистые змейки.