1
У фабричной конюшни — сарая с односкатной крышей — кучер Антип Пысин запрягал серого в яблоках коня. Конь нетерпеливо переступал, косил глазом, прядал ушами. Легкая, на высоких рессорах пролетка с белым ярлыком на задке, как живая, вздрагивала от каждого прикосновения.
Антип торопился. Утренний поезд из Москвы приходил в семь сорок — времени было в обрез. Загулял вчера у Ивлева с братом — дом в деревне продал братуха, поступать на фабрику собрался, — руки плохо слушались, в голове шум — гадко. Еле поднялся. Припоздал. А тут еще некстати занесло на конюшню Коптелова. Антип с превеликим удовольствием отвесил бы хожалому затрещину — не вертись, не до тебя. Да уж больно нехорош мужичонка, греха потом не оберешься.
Коптелов соскучился за долгую ночь, рад был перемолвиться со случайным человеком. Домой не хотелось: с бабой много не наговоришь — неразговорчивая да и то только лается: «Все люди как люди, а от тебя — что от козла драного».
И особенно после того взбеленилась, как посадили в Коровники Федора Крутова. Тогда Коптелов светился радостью. Верткий, с землистым от какой-то внутренней болезни лицом, бегал по двору (свой домишко имел на Тулуповой улице): то худое ведро пнет — раскидают по дороге, мать вашу, — то забор примется чинить, доски новые ставить. И все с удовольствием, с улыбочкой.
— Эй, старуха! Кажись, обруч на шайку просила натянуть? Давай, пока охота есть.
Жена — рослая, молодая баба — с любопытством приглядывалась к нему.
— Чего взыгрался-то? Не иначе вожжа под хвост попала…
Петруха посмеивался и молчал.
А ночью, прижимаясь к равнодушному телу жены, не стерпел, похвастался:
— Теперь в самый раз повышенья ждать. На меньшее и соглашаться не буду, как смотрителем в фабрику. Не двенадцать, а двадцать пять рублей носить буду. Деньги!
— С чего же такой почет?
— Важного возмутителя поймал, Федьку Крутова. Теперь, Дуська, заживем.
— Дурак! — озлилась жена. — Какой он возмутитель, Федор-то! Да слышал ли кто о нем плохое! Мужик — не чета тебе.
— Это он с виду такой. А копнешься поглубже — другой коленкор: смуту заваривал на фабрике, чтоб, значит, перебить всех… Не удалось голубчику, в кутузку отправили.
— Вот вернется, свернет башку. И поделом!
Любопытство у Авдотьи сразу пропало. Ругнула себя, что попалась на удочку, ждала чего-то. Это от Петрухи-то? Тьфу! Пустобрех!
А хожалый распалился пуще. Припомнил, как кричала в корпусе рябая Марья: «Над Дуськой свисти, ми-лай…»
— Не нравится, что в фабрику перехожу? — злорадно объявил жене. — То-то и оно. Я там твои шашни живо прекращу. На глазах будешь. Я твоему табельщику так и скажу: «Хватит, Серафим Евстигнеевич, попили моей кровушки. Я, чай, тоже не бесчувственный».
— Ну, скажи, скажи, — приободрила жена.
Авдотья работала на фабрике первый год и была худенькой длинноногой девчонкой, когда приглянулась Егорычеву. Говорили, что он «обломал» уже не одну и нет на него никакой управы.
Началось с того, что принес бракованную шпулю.
— Твоя метка, придется записать штраф.
Метка была не ее, она это видела и пыталась протестовать. Но штраф вычли.
С тех пор стал часто крутиться около ее машины: то заговаривал ласково, то кричал, придираясь к пустякам. При виде его пугалась, раз дрожащие руки уронили шпулю, полную ниток, на масленый, грязный пол.
— Так-то бережешь хозяйское добро! Пойдем в контору.
Случилось это в вечерней смене. В конторе никого не было. Больше всего боялась, что уволят с фабрики. И даже не нашла сил сопротивляться, когда он, заперев дверь, бросил ее на диван, изломал, истерзал. После уговаривал:
— Я те заработок увеличу. Будь послушной…
Удивлялись на нее, когда она сама потом стала искать с ним встреч, посмеивались, зло шутили. Подсылали подростка, тот торопясь говорил:
— Егорычев кличет. Он на хлопковом складе.
Она шла и наталкивалась на гогочущую толпу грузчиков. Бежала, сгорая от стыда, обратно, и таким же гоготом ее встречали в цехе.
Одногодки уже имели мужей, у них росли дети, а ее парни обходили. С Коптеловым сошлась, чтобы не оставаться бобылкой. Ненавидела его, а надоедал — стонала:
— Господи, какая благодать, когда в ночь сторожишь! Уйди с глаз долой!
Повышенья хожалый так и не получил. Только и есть, что вызвали в полицейскую часть и вручили под расписку пять рублей — за догляд.
Коим-то путем (не иначе от писаря Семки Боровкова) об этих деньгах узнали в слободке. Проходу не стали давать хожалому, язвили: «Черт отказался, приставу душу отнес». Василий Дерин, дружок Крутова, напившись раз до полоумия, наскакивал на Коптелова, спрашивал: «За сколько меня продашь, если я его царское помазанство трехаршинным словом буду обкладывать? Трешки, чай, стою? Говори, юда!» И все норовил дотянуться кулаком— хорошо, оттерли его свои же мастеровые.
А Федора Крутова после этой истории стали величать чуть ли не героем. Вспоминали всякие случаи из его жизни. Он-де еще мальчишкой сообразительным был и храбростью отличался необыкновенной. На спор на Донское кладбище в полночь ходил, чтобы самому убедиться: правда ли в это время огоньки на могилах загораются и мертвецы костями гремят. Ребята на краю Овинной улицы остались ждать, а он прямо через поле к кладбищу двинулся. В руках камень и колышек заточенный — вбить его надо, чтобы доказать: был, не испугался. Ночь осенняя, темная, прошел двадцать шагов — и не видно. Ребята уже ждать устали, подумали: обманул, стороной прошел домой и спит давно — больше часу прошло. Вдруг бежит — без пальто, сам странный какой-то, оглядывается, слова без заиканья сказать не может. «Был?» «Б-был». — «Колышек вбил?» — «В-вбил». — «Ну и что?» — «Д-держал меня кто-то. В-вырвался. П-пальто оставил…»
После такого рассказа разбежались по домам. А наутро всей гурьбой отправились на кладбище. Лежит пальто, колышком за полу к земле прибитое — в спешке подвернулась пола, не заметил… Тогда зубоскалили над ним, сейчас — в один голос: «Не растерялся, без пальто, а убег. Другой бы умер на месте».
Припомнили, как бились на льду Которосли с городскими парнями. Туго приходилось, пятились. Не сшиби Федор коновода городской стенки Зяку, затоптали бы фабричных… И вот такого человека упрятали в Коровники! И за что? Читал какую-то паршивую книжонку. А кто упрятал? Хожалый. Да еще пять рублей за это получил. Действительно, иуда.
Коптелов тогда и пяти рублям обрадовался — все прибавок. Но поди же ты, верно говорят: что не трудом добыто, то прахом и идет. Купил по сходной цене на Широкой хромовые сапоги. Ликовал. А сапоги те до первого дождя. Попал раз в сырую погоду и обнаружил, что подметки разбухают, — картон крашеный вместо кожи оказался… Остаток денег тоже разошелся неведомо куда. От такого прибавка семье ни капельки не перепало С чего бы жене ласковой быть? Потому и ест поедом, потому и домой хожалого не тянет.
Коптелов вертелся возле конюшни, поглаживал вздрагивающую теплую кожу коня.
— Хозяйскую, смотрю, закладываешь, Антип Софроныч… Сам разве едет?
Антип в атласном жилете поверх синей рубахи, в лаковых сапожках на соковой подошве — не толще полтинника, а износу нет.
«Ясно, — думал Коптелов, — хозяин из Москвы едет, ишь вырядился. Да и пролетка, такую гостям поплоше не подают».
— На праздник-то, чай, сам не поедет? На что ему? Не велик праздник…
— Кто его знает, — с явной неохотой отвечал Антип. — Велено подать к утреннему, и все тут.
Весь вид говорил: отвяжись, не до тебя, — а Коптелов не замечал, семенил следом, заглядывал в глаза.
— Секретного-то ничего нет, а ведь скрываешь, Антип Софроныч. Нет бы сказать: Карзинкин едет, встретить надо как подобает. А мы тут подготовились бы, чтоб беспорядка какого не случилось.
— Ишь как тя зуд гложет, — с усмешкой проговорил Антип. — Подайкось, — отодвинул хожалого, предупредил: — Зашибу ненароком.
Застоявшийся серый рванулся со двора, вывернул на мостовую к механическим мастерским и ровной рысью зацокал по булыжнику.
Быстроногая мальчишеская тень метнулась к пролетке, повисла сзади. Косое утреннее солнце — отпечатало на земле нечесаную лохматую голову и лопатки на узкой вытянувшейся спине. Антип, покосившись на тень, усмехнулся: «Крутов мальчишка, Артемка…»
Оставили сзади Белый корпус и лабаз. Проехали фабричные ворота — на перекладине броская вывеска: «Ярославская Большая мануфактура» и выше двуглавый чугунный орел. Тень все висела, вздрагивая на ухабах костистым задом. Антип достал из-под облучка ременный кнут, расправил, а потом, перегнувшись, вытянул мальчишку вдоль спины. Артемка взвыл, дал стрекача. Но, отбежав порядочно, показал язык.
— Я те подразнюсь, арестантское отродье, — пригрозил Антип.
2
На Московском вокзале сутолока. Вся площадь забита извозчиками. У кого возок побогаче и лошади резвей — стоят на виду. Эти в другой конец города везут не иначе как за полтинник. Синеярлычники, второсортные, жмутся по бокам. Они более сговорчивые: сорок дашь — хорошо, тридцать пять — ну что с тобой делать, садись…
Антип поставил пролетку поближе к вокзальному выходу, на самом виду, поспешил в буфет — благо еще было в запасе несколько минут. Выпил стаканчик и стал понемногу оттаивать, веселеть. На перрон, к поезду, вышел совсем в настроении. К тому же и господа попались хорошие, не привередливые. Первый раз видел, а признал. Сначала акцизный чиновник в дверях вагона показался, потом две пугливые монашки, а следом и они.
— С фабрики?
— С фабрики, господа хорошие, — поклонился Антип. — Пожалуйте.
От вокзала за кадетским корпусом свернули на Большую Федоровскую улицу. Как только выровнялись по прямой, Антип лихо вскинул вожжи. «Н-но, милай!» Зацокали копыта, побежали навстречу деревянные дома, тесно гнездившиеся по обе стороны улицы. Вот мелькнула тяжелая вывеска трактира «Толчково». При виде окон питейного заведения Антип чертыхнулся, мучила совесть: «Плакали братухины денежки».
Возле булочной Батманова нагнали ночного возчика — хромого Гешу. Малый толкал перед собой тележку с теплым печеным хлебом. Отпрянув к дощатому тротуару, долго смотрел вслед, захватив пятерней жиденькую бороденку.
— В нашей слободке таких нет, — вслух подумал. — Нешто в гости к кому?
В пролетке девушка лет восемнадцати — миловидная, в скромном белом платье, на коленях держит плетеную цветную корзиночку. Глаза карие, живые, ко всему внимательные, у маленького рта с припухшими, как со сна, губами прелестные ямочки, темные волнистые волосы слабо стянуты широкой белой лентой. Что ни увидит, спрашивает: «Почему Федоровская?» — «Да слобода так называлась, Ново-Федоровская, — отвечал Антип. — От церкви пошло». — «Почему Толчково»? — «Да тоже от слободы идет: ближе к фабрике Толчковская слобода была. Кожи выделывали не хуже заморских». — «Ах, как интересно! А там дальше что?..»
Рядом с ней черноволосый, скуластый человек, на вид нет тридцати; большой бледный лоб, крупный нос, гладко выбритый подбородок. Задумчиво смотрит по сторонам, а взгляд жесткий… Раз только встрепенулся, когда в просвете домов мелькнули фабричные корпуса и лента Которосли.
Улица раздвоилась. Антип свернул влево, в сторону от фабрики. Поехали тише. За поворотом показалась Петропавловская церковь, напоминающая немецкую кирку. Золотился на солнце остроконечный шпиль, пылали пламенем разноцветные стекла сводчатых окон.
— Приехали, барышня, — не оборачиваясь, сообщил Антип.
— Где же дом управляющего фабрикой?
— А как проедем ворота, там он, в глубине, и будет.
Въехали на пустынный церковный двор. С одной стороны — обширный парк, с другой — пруды, берега словно ниткой натянутой меряны — ровны-ровнехоньки. В густой зелени у пруда уютный белый дом с колоннами и балконом.
От дома навстречу приезжим спешил пожилой лысый человек в халате.
— Сам господин управляющий встречают-с, — пояснил Антип.
Управляющий по-старчески суетливо поцеловал руку девушке, помог выйти из пролетки. Мимоходом стрельнул взглядом на единственный чемодан — весь багаж прибывших, — ухмыльнулся украдкой.
— Заждались вас, Алексей Флегонтович. Побаивались, не пожелаете в нашу глушь… Хорошо ли доехали, сударыня? Как звать вас, не знаю.
— Варя, — с улыбкой представилась девушка и все приглядывалась к нему.
— С приездом, Варюша. Уж позвольте старику называть вас так. Извините за мой вид: на радостях не заметил, в чем выбежал… Идите, Варюша, в комнаты. Пока вместе поживем, не подеремся, а там, видит бог, и весь дом займете.
— Далеко ли собираетесь, Семен Андреевич? — скривив в усмешке рот, спросил прибывший.
Управляющий словно бы не заметил издевки.
— В деревню, гусей, уток разводить поеду. Возраст, батенька, не ваш, приходится думать… Переодевайтесь с дороги, и милости просим пить чай, по-русски, с кренделями да сливками. Самовар у меня, скажу я вам, отличнейший, поет на разные голоса, покуда из-за стола не вылезешь. — Проводил теплым взглядом Варю, которая, все еще оглядываясь по сторонам, медленно поднималась по ступенькам крыльца, договорил: — А я команду дам принести из погребка кое-что. Бутылочка старого французского найдется.
Антип отвязал чемодан. Управляющий, намереваясь идти в дом, схватился было за железную дужку, но выпрямился, удивленный.
— Никак, голубчик, золото привезли?
Смотрел, сощурившись, на гостя, сладко улыбался — старая, хитрая лиса.
— Книги, Семен Андреевич. Откровенно — надеялся на скуку.
— Ах, так! — Управляющий не мог скрыть в голосе пренебрежения. «Эко добро — книги, с них сыт не будешь, на себя не наденешь. Барахлишка-то, видно, совсем нету. Костюмчик засаленный, что на нем, — и вся справа. А еще рот кособочит, важничает».
— Скучать вам, чаю, не придется. С фабричным людом хлопот у нас всегда много. Седьмая тысяча — это что-то особое, тут уж я убедился. Свои привычки, свои прелести. Хоть ремни из него режь, будет стоять на том, что ему втемяшится. Кстати, праздник нынче объявлен в Рабочем саду. Обязательно побывайте, быстрее поймете характер наших мастеровых. Не до скуки будет, вам говорю.
Гость склонил голову.
— Отлично, Семен Андреевич. Хоть ведать не ведал, что здешние мастеровые — народ особый, но учту ваше предупреждение.
«Сердится, — решил управляющий. — И это уже хорошо». Воскликнул обидчиво:
— Помилуйте, голубчик, Алексей Флегонтович! Какое же это предупреждение? К слову было сказано — и все тут. До нас с вами англичане управляли. Хозяйство осталось не в лучшем виде. Но и то ладно: строить новый корпус будем, машины новейшие выпишем — согласие на то от владельца получено. С мастеровыми хуже. Печальной памяти предшественник мой, мистер Бум, умел вызывать бунты: то приказ вывесит, чтобы фабричные снимали шапки при виде чинов администрации, да не просто при встрече — двадцать шагов не доходя. Пробежишь в спешке, прикинешь — нет двадцати-то шагов. Мчись опять на нужное расстояние и уж оттуда кланяйся… А то ввел специальные шарики — пропуска для входа в уборную. Один шарик в смену. Побывал раз, потом ни за что не пропустят, хоть нужда не нужда. Фабричные при каждом его излишнем усердии — на дыбы. Последний скандал закончился разгромом лабаза. Наломали и растоптали тысяч на десять. Зачинщиков, правда, выловили, отправили куда следует, а Бума уволили. Остальных англичан тоже постепенно отправляем домой, крайне необходимых держим. Рабочие довольны. Вроде и потише стало, если не считать жалобщиков. На днях делегация: «Нешто мы арестанты, чтобы доглядчиков-смотрителей в казармы ставить?» А как же не ставить их? Совсем порядку не будет. Будь моя воля, я фанагорийцев в казармы расквартировал бы, по солдату в каждую каморку… И не обижайтесь, голубчик, если что не так сказал: нам с вами вместе работать, не ссориться. Хочу, чтобы вы сразу поняли, как мы тут живем. А вам я очень обрадовался. Слышал много хорошего, статьи ваши читал в «Техническом сборнике». Здесь вам только и развернуться: производство большое, владелец с пайщиками охотно идут на его расширение. А в свободные минуты, в тишине, пишите обществу на пользу… Благодать-то у нас какая! Каждая пичужка жизни рада… И радуйтесь.
Говорил, а сам все пытался понять загадку владельца фабрики Карзинкина. И то сказать: сообщили, чтоб принят был и устроен как следует — оттого и самому пришлось потесниться, приличной квартиры сразу не оказалось, — ни в чем чтобы не получал отказа. А должность определена самая скромная — техник с годовым окладом в тысячу рублей. Мастера получают лучше. «Неспроста прислан, — вертелось в голове. — А где отгадка? От самого-то, сразу видать, много не выпытаешь». Попробовал взглянуть со стороны, спросил себя: «Как тебе показался Алексей Флегонтович?» И ответил: «Молчит все, словно обижен чем». «Молчит, — раздраженно подумал. — Когда же ему говорить, когда я сам, старый дурак, болтал без умолку».
Следом за гостем управляющий стал подниматься на крыльцо.
Антип забеспокоился, кашлянул в кулак.
Управляющий вынес ему несколько монет, протянул.
— Возьми. И гривенник на водку.
— Премного благодарствую, Семен Андреевич. Завсегда рады, — заторопился кучер. — Уж мы по совести распорядимся. За приезд вашего родственничка.
— Какого «родственничка»? — опешил управляющий. — Дурак! Ученый инженер Алексей Флегонтович Грязнов с сестрицей своей приехал.
3
Прихрамывая — вгорячах запнулся за камень, — Артемка брел к дому, раздумывал:
«Серый-то до чего хорош, только пыль стелется сзади. Вот как бы встретить папаню. Садись, папаня, конь — огонь. Отсель до Коровников в десять минут домчит, а ежели до вокзала — и того быстрей».
Спину саднило — здорово хлестнул дядька Антип.
Сегодня Артемке почудилось во сне, что отец уже пришел. Стоял середь каморки, большой, веселый и добрый, и все поторапливал тетку Александру и Марфушу, которые никак не могли связать в узлы одежду. Будто перебирались все вместе в деревянный дом, где от стен пахнет смолой, а за занавеской срамился их новый сосед Прокопий Соловьев — жутко оставаться одному в каморке, вот и ругался, не пускал их.
Хороший сон снился. Только сон разве взаправду? Открыл Артемка глаза — все стоит на своем месте, никто никуда не собирается. Вот разве Марфушина кровать, точно в праздник, устлана цветным лоскутным покрывалом, и сама она домывает пол на своей половине каморки. Наверно, налила воды на сторону Прокопия, вот он и стал ругаться, разбудил Артемку. Тетки Александры не было — на базар ушла спозаранок, за картошкой — вчера все говорила об этом.
Артемка спрыгнул с сундука, стал натягивать миткалевую рубашонку и штаны с веревочками вместо пройм.
— На вот новую. — Марфуша устало разогнула спину, откинула волосы с потного лица и сняла со спинки кровати глаженую чистую одежду.
— К папе пойдем, — догадался мальчик.
Марфуша кивнула.
— И на заработку не уйдешь?
— Не уйду.
— И на доработку?
— И на доработку, — улыбнулась она, щелкнула легонько по вздернутому Артемкину носу, спросила: — Обрадовался, бесенок?
Еще бы не радоваться! Артемка счастливо вздохнул. Как будто свету прибавилось в каморке, даже ворчание Прокопия стало добрее. Мальчик прошел на цыпочках по сырому скользкому полу к столу, поковырял ложкой загусшую вчерашнюю кашу. Есть со сна не очень хотелось.
— Погуляй, пока я прибираюсь, — сказала Марфуша.
Артемка выскочил на улицу. Утро было свежее, звонкое. Дрались воробьи на тополях перед корпусом. Со Всполья неслись гудки паровозов, лязг буферов, а совсем рядом возле Починок мычали коровы — там гуляло стадо. Артемка хотел бежать к пастуху — не даст ли поиграть в рожок, — но увидел возле конюшни дядьку Антипа. Давно хотелось прокатиться на запятках извозчичьей пролетки — Егорка Дерин с Васькой Работновым каждый день ходят на Широкую, караулят, когда кучер зазевается. Артемку откидывают — мал. А тут и без них случай выпал… Побежал… Антип уже выворачивал на мостовую — прицепился и вот на тебе: вся спина аж горит. Ладно еще Марфуша не видела, а то и от нее влетело бы. Строжится Марфуша, вроде мамани стала: этого не делай, туда не ходи. А Артемке, если разобраться, можно ее и не слушаться: не тетка Александра — сама еще девчонка, хоть и с косой, как у взрослых девушек.
Фабричные девушки каждый год после пасхи ходят за Починки, к Сороковскому ручью, заплетать на березах косы. В этом году Марфуша увязалась за ними. Все разбились парами, у каждой пары венок из березовых ветвей, целуются они через этот венок и говорят: «Не браниться, не ругаться». А после вынимают по вареному яичку, разбивают через венок и едят. Марфуша стояла одна — подружки ей не досталось. Подошла она тогда к елке, приложилась губами к шершавой коре, а потом яично стукнула. Ест и ревет, дуреха… Артемка все подглядел.
А потом пошла березку искать, чтобы на ней заплести косу. Примета такая есть: через какое-то время прибежит девушка к березе — если коса расплетена, значит, скоро замуж выйдет… Артемка на другой день расплел косу на Марфушиной березке — пусть радуется, когда прибежит смотреть…
Когда мальчик открыл дверь каморки, Марфуша уже собиралась, завязывала в узелок отцову чистую рубаху. За занавеской перед окном маячила нескладная тень Прокопия Соловьева. Наверно, не знал, куда себя приложить. Ехал бы в деревню — там у него дом и «семеро по лавкам», как он сам говорит. Раз приезжала его жена, и Прокопий весь день потихоньку свистел. Артемка тоже стал свистеть. Сел на пол к самой занавеске и ну вторить Прокопию. Тот удивился, постукал пальцем через занавеску по лбу мальчика и велел убираться в коридор. Артемка, правда, отодвинулся подальше, чтоб Прокопий не достал, но убираться не захотел. Так и продолжали свистеть оба: Прокопий — зло, а Артемка — со всей силы, пока не надоело.
В тот день в каморке стоял такой пар, что не продохнуть: жена Прокопия стирала белье. Выходя из каморки на половину Оладейниковых, она каждый раз спрашивавала:
— Чай, надоела я вам, тетка Александра? — И старалась шагать по одной половице.
Артемка тогда спросил ее.
— А зачем вы их посадили по лавкам?
— Кого, касатик? — не поняла она.
— А этих, семерых? — Артемка так и представлял: посадил их Прокопий на лавки, и они боятся спрыгнуть на пол, не то прибьет. Потому и казался ему высокий, нескладный сосед злым мучителем…
Марфуша приготовила узелок, потом стала переплетать косу, заглядывая в тусклое квадратное зеркало на стене. И торопиться не думает:
— Скоро ты? — захныкал Артемка.
— Господи, как ему не терпится, — невнятно сказала она, потому что губами держала шпильки. — Спешит, а еще и не умытый. Беги к умывальнику.
— Выдумала… Я и так. — Мальчик упрямо смотрел на нее, дожидаясь, когда она закончит крутить волосы.
— Тогда никуда не пойдешь…
Пришлось идти умываться, потом расчесывать волосы гребешком.
Наконец собрались.
— А его выпустят? Не как в прошлый раз?
— Обязательно должны, — успокоила Марфуша.
4
— Эк, заморила парнишку. Сказано тебе русским языком: когда выпустят — придет. Толку-то, что ты ждешь! Не велено тут стоять, уходи.
Так говорил рябой длинноносый солдат-фанагориец, стоявший на самом припеке у ворот тюрьмы. В застегнутом наглухо мундире он изнывал от жары, резал плечо ремень тяжелой винтовки. Солдат возмущался: «Такая упрямица!» Вот уже битый час торчит перед глазами, прислушиваясь к каждому шороху на тюремном дворе, мешает думать о своем. А когда солдату и думать, если не на посту.
— Иди, иди! Не ровен час, наткнешься на начальство. Мне за тебя попадет.
Марфуша отошла чуть-чуть и опять остановилась. Смотрит смело: «Хоть штыком коли — ждать буду».
— Его еще на той неделе должны освободить…
— До чего непонятливая! Должны, а не выпустили, — снова принялся втолковывать он. — Значит, так надо.
Отходил на несколько шагов и опять возвращался. Украдкой оглядывал ладную фигуру в ярком сарафане, слепили глаза белые полные руки с ямочками у локтей, светлые волосы заплетены в тяжелую косу. Нравилась она ему, иначе не посмотрел бы ни на что — прогнал, не положено. Пусть идет к калитке, где принимают передачи для заключенных.
В сквере через дорогу прямо на пыльной траве, свернувшись калачиком, спал Артемка. Умаялся! Хорошо инженеру с сестрицей — Антип с ветерком их до дому доставил. А Марфуша с Артемкой всю Большую Федоровскую ногами пылили. Версты три без малого. Возле постоялого двора Градусова пересекли московский большак и еще по берегу версту с лишком. Как не умаяться. Артемка все ждал: вот откроются тюремные ворота и появится папаня. Не пропустить бы… Лежа в тени под деревом, все глаза проглядел да так и уснул.
Марфуша возле солдата крутится, словно верит, что от него зависит, когда Федор выйдет. Будь трижды каменное сердце у бравого фанагорийца — все равно бы не вытерпел.
— Слышь-ка. — Солдат оглянулся кругом — поблизости никого, если не считать старушку с корзинкой у калитки, где принимают передачи, но и та спит, разморило на солнцепеке. — Зовут-то тебя, молодка, как?
— Марфа…
— Ишь ты, Марфа, — осклабился солдат, и рябое лицо его подобрело. — А меня Родион. Журавлевы мы, Владимирской губернии. Мальчонка-то первенький у тебя? Сколько ему?
— Пятый годок с лета пошел… Не мой он, отца вот ждет.
— Вон что! — обрадовался солдат. — Я ведь тоже подумал: мамаша, а такая молоденькая. Деваха, значит. А мать-то где же? Чужая ты ему али сестренка?
— Чужая… — Марфуша оглянулась на Артемку — спит сладко, шевелит во сне губами. «Вырос-то как, отец и не признает». — Не совсем чтобы чужая, — объяснила солдату. — У самого-то тоже растут?
Рябое лицо Родиона округлилось в улыбке.
— Не… не растут еще, — радостно объявил он. — Сестренка махонькая есть, Глашка. — Еще раз оглянулся, понизив голос, сказал: — Не отходи далеко-то. Скоро сменюсь, узнаю, когда срок кончается.
— Слава тебе, пробрало, — усмехнулась Марфуша. — Узнай. Федор Крутов, с карзинкинской фабрики. Неделю назад должен выйти. Уж жив ли?
— Жив, жив. Придет. Бывает, и задерживают. В этом доме все бывает.
Артемка потянулся, позвал Марфушу. Он хотел пить.
— Поднимайся, чадушко. До реки сбегаем. Смотри, всю рубаху иззеленил. Попадет от батьки обоим.
Артемка тер кулаками глаза. На щеке красные отметинки от травинок. Тюремные ворота все так же были закрыты. Значит, не проспал папаню.
Спустились по глинистому откосу к Волге. Марфуша, подобрав подол, зашла по колено в воду, сняла головной платок и окунула. Потом, торопясь, побежала на берег. Артемка жадно припал к платку, пил, обливаясь.
Марфуша ждала, рассеянно глядя на высокий берег Стрелки. Там, утопая в зелени лип, блестели на солнце купола церквей, высились белые колонны Демидовского юридического лицея. От Стрелки вглубь шел город. Далеко он раскинулся, почти до Полушкиной рощи. На воде, под высоким берегом, густо чернели лодки, дымил буксир в затоне. Трубный звук справа отвлек ее. Снизу Волги, шлепая плицами, поднимался огромный белый пароход. Наморщив лоб, она силилась разобрать название парохода. Оно оказалось звучным и непонятным — «Онтарио». Обе палубы заполнили пассажиры, у некоторых в руках бинокли — рассматривали город и ее, наверно, Марфушу. Вот бы постоять на палубе, как вон та дама в шляпе с широкими полями, с розовым зонтиком, что перегнулась через перила и смотрит в воду. Представила себя на пароходе и устыдилась: «О чем думаю-то!» Обеспокоенно повернулась к мрачному серо-грязному зданию тюрьмы.
— Пойдем, Тема, не пропустить бы тятьку.
Артемка уже напился и, забравшись в воду, топил платок, кидая в него камешки. Марфуша вырвала платок, подхватила мальчика за руку, потащила на берег. Но напрасно торопилась: все так же стоял истуканом, выпятив бравую грудь, длинноносый солдат-фанагориец. У двери для передач выросла очередь — должно быть, начали принимать домашние гостинцы для заключенных… Вдруг запнулась, предчувствием ожгло сердце. Вскинула руку к глазам: «Батюшки, неужели!»
Под чахлым деревцом, в скверике, стоял высокий человек, в сером полосатом пиджаке. Наклонив стриженую голову, тщательно скручивал папироску.
— Тема, папаню видишь? — крикнула Марфуша и все смотрела не отрывая глаз на человека в сером пиджаке. — Да вон же! Вон!
Мальчик растерянно смотрел на отца, не узнавал. Потом вдруг вскрикнул:
— Ой, папаня!
Бросился к скверу. Бежал, странно поджав локти, сбычившись, и не переставал громко, радостно кричать:
— Папа! Папаня!
Федор рывком подхватил его, поднял над головой, тормошил, смеясь от счастья. Подкидывал еще и еще и все боялся повредить огрубевшими пальцами мягкие, подвижные ребрышки сына. Артемка барахтался в его руках, норовил уцепиться за шею. Поймал и притих, спрятав лицо на плече. От отца пахло табаком и еще чем-то горьким, но таким родным, знакомым.
Не спуская сына, Федор нащупал свободной рукой спички. Махорка высыпалась из самокрутки. Он заметил это, когда поднес огонь и пустая бумажка вспыхнула. Отбросив папиросу, взглянул на Марфушу.
— С тобой как здороваться будем?
Марфуша зарделась, поднялась на цыпочки и прижалась лицом к небритой, колкой щеке. Федор осторожно поцеловал ее.
— Рубашку взяла с собой. Переоденешься?
Опять спустились к реке. Пока Федор мылся, с наслаждением выплескивая полные пригоршни воды на шею, спину, Артемка и Марфуша сидели на берегу, ждали. Федор был худ, кожа обтягивала выпиравшие лопатки, плечи заострились. Марфуша, стеснительно поглядывая на него, вздыхала от жалости. Сейчас он казался старше своих двадцати пяти лет.
Она подала ему чистую тряпицу, в которую была завернута рубаха. Федор тщательно вытерся, переоделся. Посвежевший, радостный, сказал:
— Легко-то как стало. — Подмигнул Артемке. — Теперь бы горяченького стаканчик, и, как прежде, песни можно петь.
Марфуша отвернулась, вытащила припрятанный на груди платок с деньгами, подала:
— Возьми, тут хватит.
Федор ласково потрепал ей волосы.
— Как добрая жена… — Сказал и поперхнулся. Сникла и Марфуша, догадавшись, о чем он подумал.
— Василий Дерин прислал мне письмо… При тебе умирала?
— В больнице. Меня не пустили.
5
Прокопий Соловьев ерзал, стараясь подогнуть длинные ноги под стул. Говорил, не подымая глаз:
— Сразу же, как Анну увезли, вселили. Пустовать не дадут.
— Ладно, — устало проговорил Федор. — Угол где-нибудь найдем.
Сумрачно оглядел нескладного Прокопия — впалая чахоточная грудь, серая косоворотка туго стягивает морщинистую шею с выпирающим кадыком; как у всех ткачей, долго проработавших на фабрике, — болезненный румянец на впалых щеках. Почему-то подумалось, что с появлением нового жильца и запах в каморке стал другой.
— Сам понимаешь, — продолжал Прокопий. — Я ни при чем. Я тоже дожидался. А когда подошла каморка — отказываться было не резон… Барахлишко тетка Александра прибрала, не беспокойся, все в целости.
Прокопий наконец загнал ноги под стул. Сразу стало свободнее.
— Пока здесь живи. Семью я подожду перевозить. Кровать поставим на моей половине. — Прокопий откинул занавеску, крикнул тетке Александре, которая, согнувшись над столом, чистила картошку: — Пусть остается здесь, что скажешь, старуха?
— Куда ему деваться? — Тетка Александра осердилась на глупый вопрос. — Станет работать — никто отсюда не прогонит. И за малым догляд будет. Когда женится, тогда уж о другом пусть думает.
Федор рассеянно слушал ее. Так будет всегда: шагнешь ли, слово ли скажешь — все будет напоминать о жене… Грустное письмо Василия Дерина он получил зимой — был ошеломлен и все не верил. Работал тогда в партии арестантов: выкалывали бревна на Волге. Летом их сложили на берег в кошмы. Но осенью, перед перво-ледком, поднялась вода, бревна затопило и заковало льдом. Приходилось со всех сторон обкалывать первое бревно, отдирать его ломами. Нижние шли легче, от удара ломом сами выскакивали на поверхность. Удар с обоих концов — и бревно выпрыгивает наверх, отводят его по воде в сторону и бьют по следующему. Федор стоял с напарником, тоже политическим, по прозвищу Пеун. Сидел он за принадлежность к какому-то тайному обществу, срок отбывал легко, в настроении пел всегда одну и ту же песню: «П-о-а-тиряла-а я колечко…» (Потому и прозвали Пеуном). Оба враз ударяли ломами с загнутыми ручками — прямой, обледеневший на морозе лом легко можно было утопить. Федор думал не о работе — о каракулях Василия: «А теперь сообщаю о горе твоем, В однодневье свернулась Анна…» За думами не заметил, как сбился с ритма. Пеун ударил, бревно выплеснулось на поверхность. И в это время с силой обрушил свой лом Федор. Не встретив на пути поддержки, лом пошел на дно, рванув за собой Федора. Ледяная вода, как иголками, ожгла, тело. Попытался вынырнуть, но рукавица застряла в круглой ручке воткнувшегося лома. Наглотавшегося, окоченевшего, вытащили его на лед, повели к будке, где по очереди грелись конвойные… Как сейчас, Федор слышит дурной хохот конвойного солдата, сидевшего возле жарко пылающей печки. Плохо соображая, что делает, рванул его на себя. Смял бы — и тогда быть в тюрьме еще не один год. Но Пеун сумел уговорить испуганного и злого солдата:
— Горе у него. Себя плохо помнит.
— Горе горем, а на людей бросаться нечего, — ворчал солдат, разглядывая полуоторванный воротник полушубка.
Все обошлось, только и есть что отсидел в карцере трое суток.
Боль притупилась не скоро. Долгими ночами прислушивался к шагам надзирателей в тюремном коридоре, спрашивал себя: «За что такая напасть?». С Анной они жили дружно, хотя всякое бывало: и пьяный придет, и в драку ввяжется. У нее был покладистый характер, умела найти подход.
— Где уж теперь жениться, — махнул он рукой в ответ на слова тетки Александры. — Лучше ее не найти, хуже — себя только терзать. Зачем это нужно.
— Говори, говори, — насмешливо подбодрила тетка Александра. — Все вы, мужики, одним дегтем мазаны. Поманит какая краля — вмиг забудешь, что говорил. Месяца вдовым не походишь… От Акулиновой-то ласки кто бегал?
— Чего ты раскудахталась, — удивился Федор. — Никакой Акулины не знаю.
— Свят, свят, — смешно закрестилась тетка Александра. — Да кто ж тебя упрекает… К слову я. Песня такая про Акулину. Иль не слышал? — Вытерла руки о передник, хитровато сощурилась. — Послушай-ка, как оно бывает. Заходит это к ней сосед, к Акулинушке, — пуст двор-то был, а враз красавец конь на привязи. Спрашивает соседушка:
Акулина, это что?
Что за коник на дворе?
А тебе, сударь, на что?
У людей, сударь, видала,
У себя хочу иметь.
На базар, сударь, ходила,
Ворона коня купила.
Акулина, это что?
Что за шапка с кушаком?
А тебе, сударь, на что?
У людей, сударь, видала,
У себя хочу иметь.
Акулина, это что?
Что за плетка на стене?
А тебе, сударь, на что?
У людей, сударь, видала,
У себя хочу иметь.
Акулина, это что?
Что за молодец лежит?
А тебе, сударь, на что?
Шла я по тропинке,
Нашла я сиротинку.
Не грех сироту накормить — напоить…
С собой спать положить.
— Так-то вот, — назидательно договорила она.
— Ну, коль такая Акуля попадет — устоишь ли, — заметил Прокопий. — Верно рассуждаешь, Лександра: без бабы жизнь не в жизнь. Я вот много ли на отшибе, без Дуни? И то норовлю под юбку заглянуть…
— Сиди уж, — рассмеялась тетка Александра. — Кто на тебя польстится, колченогого.
Федор забавлялся, слушая их, и все еще никак не мог освоиться. Это ли не удивительно: захочет сейчас пойти из каморки — и пойдет, и не будет сзади шарканья ног конвоира, захочет — песню споет, хоть громко, хоть вполголоса. Да мало ли что можно захотеть, когда ты сам себе хозяин! Гладил стену и ощущал никогда не испытанное удовольствие от прикосновения пальцев к шершавой известке. Даже эта нелепая, застиранная занавеска, разделявшая каморку, казалась к месту. Ухо ловило раздельные удары стенных ходиков с покривившимся маятником.
— Жизнь-то какая! — Вложил в эти слова все чувство, которое его переполняло.
— Каторжная жизнь, что и говорить, — невпопад поддакнул Прокопий.
Федор поднял на него затуманенный взгляд. Обрадовался, когда тетка Александра сказала:
— Грех жаловаться — живем не хуже других.
Без стука вошел в каморку Андрей Фомичев и с ним белобрысый, прыщеватый парень в студенческой тужурке, с небольшим свертком в руках.
— Здорово живешь, Александра! — громко приветствовал Фомичев.
— Живу вот, — мельком взглядывая на парня, ответила она.
— Что такая неласковая? — удивился Андрей. — По слободке слух идет: Федор вернулся. Где он?
— Вон в переду с Прокопием.
Федор вышел из-за занавески. Поздоровался с Андреем без радушия. Стоял, выжидая, что скажет.
— Бледнущий-то, худущий! — воскликнул Фомичев. Присвистнул, мотнув кудрявой головой. — Только что скулы и остались.
— Не у Сороковского ручья на даче был, — недружелюбно заявила тетка Александра. — Лучше бы удивлялся, что жив пришел.
Андрей подозрительно оглядел ее, сказал обидчиво:
— Не с той ноги встала? Что-то не припомню, чем тебе досадил?
Тетка Александра озлилась.
— А хорошего что было? За все полтора года не спросил, как тут мальчонка без отца-матери…
— На тебя надеялся, старуха, — стараясь скрыть неловкость, сказал Фомичев и сразу же перевел разговор: — А о Сороковском ручье ты напрасно вспомнила. Нынешним летом мало кто под Сорока ходил. Бывало, по воскресеньям под каждым кустиком самовар дышит, гармошки поют, девки пляшут. Холера, будь неладна, перепугала народ. Скучно живут… Да, — повернулся к Федору, — познакомься вот, Иван Селиверстов, из Демидовского лицея.
Студент, неловко топтавшийся сзади Фомичева, вышел вперед, протянул руку.
— Андрей Петрович много рассказывал о вас, — заглядывая в сощуренные внимательно глаза Федора, сообщил он. Улыбнулся стеснительно и добавил: — Почему-то кажется, мы с вами подружимся.
— Кстати, дружилка с собой, — подхватил Фомичев. — Развертывай, Иван, сверток, а ты, Александра, не куксись, жарь скорей свою картошку.
Сели на половине Прокопия за грубо сколоченным столом с обгрызанными углами — Фомичев и Прокопий на табуретках, студенту и Федору досталась кровать. Студент все оглядывался, чувствовал себя стесненно, чего нельзя было сказать о Фомичеве. Тот хлопал Прокопия по плечу, подмигивал Федору.
— Ваську Дерина не видел еще?
— Нет, — встрепенулся Федор. — Как он жив?
— Озорует. Что ему сделается. Неделю тому назад с Лехой Васановым сцепился. У Лехи свой домишко в Починках, коровенка. Васька ему предлагает стог сена купить— за Твороговом, у ручья сметан, в кустиках. Ради забавы и приработка, дескать, косил, покупай. Дорого не возьму, всего две бутылки. Сговорились. Бутылку распили, вторую опосля, когда Леха сено привезет. Леха нанял лошадь, поехал. Твороговские мужики и накостыляли ему — не бери чужого. Стожок-то твороговских был. Еле ноги унес. Теперь в фабрике проходу не дают, хохочут: «Расскажи, как сенцо покупал!» И Васька Дерин хохочет— чего с него взять, всегда-то друг над другом подшучиваем. Теперь Леха как-то слух распускает: «Васька-то Дерин на охоте был близ Козьмодемьянска, медведя свалил. В каморке медведь, еще не протух, но запашок есть, потому сегодня распродавать по дешевке будет. Кому надо, идите». Васька с работы заявляется, у каморки бабы с корзинками толпятся, и среди них его Катерина. «Куда медведя дел?» Даже она поверила. А он и правда накануне с ружьем ходил… Досталось ему от баб. Ну-ка выстояли сколько, пока ждали, каждая пораньше спешила…
Пришла Марфуша из лабаза — ходила с Артемкой, — подала жирную крупную селедку, хлеб, выставила еще полбутылки водки и скрылась за занавеской. Прокопий запротестовал:
— Так, ребята, не годится. Они мне все уши прожужжали: «Вот выйдет Федор, вот придет Федор»… А пришел и прячутся. Праздник у нас общий. Александра, Марфа! Давайте сюда. За встречу выпьем да и в Рабочий сад сходим. Поглядим, какие для нас сготовили развлекалки.
— Разве только за встречу, — проговорила Александра, охотно направляясь к столу.
Несмело подошла Марфуша со своей табуреткой. Сели. Александра подняла стопку.
— Давай, сынок, за твое здоровье…. Не приведись каждому.
Артемка жался возле отца, гулять не шел. Ел сдобный крендель, кусал помаленьку, растягивая удовольствие.
Федор потянулся чокаться к Марфуше. От его взгляда она смешалась, чокаясь, плеснула вином на стол. Глаза, затененные длинными ресницами, повлажнели, щеки разрумянились.
Растерялась еще и потому, что все в эту минуту загляделись на нее.
— А что, Иван, плохие у нас невесты? — бахвалясь, спросил Фомичев.
Студент промолчал: видимо, не хотел еще больше смущать девушку. Он сидел бок о бок с Федором, слушал каждого, чуть улыбался. Федору он нравился все больше и больше.
— Скучно тут вам? — спросил Федор, отчего-то вспоминая Пеуна, с которым сдружился в тюрьме. Пеуна освободили на полгода раньше. Прощаясь, говорил: «Дом мой на Власьевской, недалеко от магазина Перлова. Не заглянешь — сам разыщу тебя, не затеряешься». «Надо будет обязательно побывать, поглядеть, как живет».
— Почему скучно, — откликнулся студент и повеселел. — Сам-то я из Любимского уезда. Родитель хозяйство кое-какое имеет. Часто приходилось бывать в больших торговых селах, городах, видеться с разными людьми. — Опять улыбнулся. — Никогда не замечал, чтобы было скучно. — Потом, заглядывая в глаза, сказал тихо, наклонившись к самому уху: — Вам стоит сердиться на меня. Книжку Фомичеву дал я…
Федор удивленно воззрился на него. Помедлив, сказал отчужденно:
— Чего теперь сердиться. Прошло. Значит, вон какой Модест Петрович. В полицейской части я сказал, что получил ее в трактире от Модеста Петровича. Выходит, Модест— это вы. Непохож. Тот черняв, с бородкой. Я потом во сне его часто видел. Ничего, забавный, хоть и ругались.
— Что же вы не поделили?
— Да то же. Как ни обернись, сзади стоит, книжицу сует. «На кой ляд она мне?» — говорю. Смеется, стерва. Из марксистов. — Федор усмехнулся зловредно, спросил — Вы тоже по этой части?
С удовольствием отметил, как смешался студент: напряглись желваки на скулах, надулись толстые губы.
— Многие называют себя марксистами, — уклончиво сказал студент. — Обругает чиновник своего начальника и уже считает — марксист… А злости у вас много, и это хорошо…
Оба не замечали, что за столом стало тише — прислушивались. Захмелевший Андрей Фомичев со стуком опустил стакан, не мигая уставился на них.
— К чему работа — был бы хлеб! — пьяно провозгласил он. — А так не годится. И я хочу секрет знать. — Ткнул пальцем в сторону Марфуши. — И она… Правда, Александра? Молчишь? Ну и помолчи, ты сегодня с другой ноги встала. А Федора я уважаю…
— Оно и видно, — вставила тетка Александра.
— Не веришь! — Андрей беспомощно оглянулся, ища поддержки. — Прокопий, правда? Хотя, Прокопий, ты ткач. — Засмеялся. — Ткач, хоть плачь. Ткачи — народ серьезный, не замай. А мы шутим… Рассказать, как Васька Дерин из прядильного медведя бабам торговал?
— При чем тут злость? — не дождавшись, когда Фомичев замолкнет, спросил Федор студента.
— При чем? — задумался тот. — Да просто потому, что теперь наверняка не сможете жить так, как прежде. Тюрьма нашему брату тоже на пользу. Злость, она помогает уяснять, что к чему.
Федор не понял студента. С горячностью сказал:
— Работать умею, как в праздники гулять — тоже знаю. Теперь лучше буду жить.
— Попробуйте.
Студент не возражал, просто сказал: «Попробуйте». Федор распалился. На щеках появился румянец, волосы спали на потный лоб.
— И попробую. Сил у меня сейчас на десятерых.
— Была бы направлена куда следует, сила эта, знал бы, что делать.
— Знаю! Вот смотрите. — Вытянул литые кулаки. — Никогда не подводили. А книжка ваша сразу подвела.
— Все это не так, неправильно…
— Неправильно, да увесисто. — Оглядел стол, подмигнул Марфуше, украдкой поглядывавшей на него. И Фомичеву: — Чего замолк? Рассказывай, как у вас в прядильном озоруют.
И, пока не вылезли из-за стола, ни разу не обернулся к студенту, как будто того не существовало.
6
Капельмейстер Иван Иванович Фурман взмахнул коротенькими ручками в белых перчатках. Трубы рявкнули марш «Двуглавый орел». Давка у ворот стала еще больше. Лезли, будто боялись, что самое интересное уже кончается. Лихие чубы из-под фуражек у парней, яркие косынки на уложенных венчиком косах у девушек, более строгие цвета платков у пожилых женщин — все это плывет, кружится в воротах. Крики!.. Ругань!.. «Ой, матушки, прижали! Ой, аспиды хищные!» — «Терпи, — смеются в ответ, — на то праздник». Старуха с шамкающим беззубым ртом тычет кулаком в бок парню, шипит, как гусыня: «Ты что, мазурик, щиплешься?» У парня ошалелые глаза, выискивает кого-то поверх голов. Отмахивается: «Не ори, бабка, обознался»…
Под шестигранными фонарями по обе стороны ворот стоят для порядку полицейские служители Бабкин и Попузнев. Ради такого дня начистили пуговицы мундиров мелом, у Попузнева на широкой груди медаль на Александровской ленте — за выслугу. У Бабкина кошачьи редкие усы топорщатся больше, чем обычно. Оба зорко приглядываются к толпе, неугодных оттирают. В помощники им определили хожалого Петра Коптелова. Если Бабкин и Попузнев у ворот стоят, как каменные идолы, олицетворяя несокрушимую силу, то Коптелова толпа швыряет, как щепку.
Кому не хочется попасть в Рабочий сад? Но не всем дозволено. Сам управляющий Федоров наказывал, чтобы праздник был без скандалу. Боже упаси, если прорвется пьяный или бузотер какой — взбучки не миновать. И служители вместе с Коптеловым старались.
Оттерли Василия Дерина, который шел от Овинной улицы сильно навеселе и мурлыкал под нос: «Это было на середу, замесила баба на солоду, не хватило у ней ковшичка воды, подняла ногу…» Стоп! Нынче в программе такого нету, чтобы озорные песни петь. Вертай назад.
— Меня? Назад? — удивился мастеровой. — А для кого праздник?.. То-то!
И опять ринулся в гущу людей. Смеясь, расступались.
— Право бык, того гляди затопчет.
— Маруська, да подожди ты, все войдем.
— Там гостинцы бесплатно дают — не хватит…
— Неужто гостинцы!.. Жми тогда…
А со стороны Забелиц, от Починок, с Широкой улицы, от корпусов все подходят фабричные в праздничных рубахах с поясками, хромовых сапогах с напуском, пиджаки небрежно накинуты на плечи. Их жены в ярких длинных сарафанах, на модницах еще и кофточки, туго стягивающие талию, на шее бусы не в один ряд — неторопко ступают в узконосых ботинках с высокой шнуровкой, поглядывают нетерпеливо через щели забора, крашенного ядовитой зеленью, прислушиваются к полковой музыке. Вечер, как на диво, теплый. Пахнет цветами с клумб, прохлада исходит от лип, раскидистых дубов, что густо растут в саду.
За воротами публика растекается по тенистым аллеям, посыпанным битым кирпичом. Все спешат к широкой площадке, где приглашенным из города штукмейстером приготовлены забавы.
Это те, кто уже за воротами. А Василий Дерин все еще работает локтями, медленно, но приближается к цели. Сзади за пояс прицепился вихрастый подросток в рваной миткалевой рубашонке, в штанишках чуть ниже колен, босой.
— Тятька, меня проведи.
— Давай, Егорша, — откликнулся на зов Василий. — Нажимай на батьку. Где наша не брала.
На сей раз не взяла. У служителей была сила, и мастеровой оценил это. Оказавшись вытолкнутым из толпы, сказал все так же удивленно:
— Не пускают, Егорша. Пробуй сам. И валяйте без меня… резвитесь.
Мальчишка волчком закрутился у ворот, а Василий снова отправился в Овинную до портерной лавки Осинина: там не выгоняют, там, ежели с деньгами, за дорогого гостя сойдешь.
Хромой Геша, возчик булочника Батманова, денег не имел, поэтому дергал за рукав Петруху Коптелова (Бабкина и Попузнева при мундирах боялся как огня). Мужичонка распустил слюни по бороде, плакал:
— Пошто обижаешь?
— Иди, иди, много таких.
— Шкалик, не больше, — оправдывался хромой. — Слаб я…
— Тебе сказано иль нет? — вразумлял Петруха. — С этакой-то харей да на гостей нарвешься. Кабы не именитые гости сегодня… А ну отдайсь!
Хожалый заработал локтями, освобождая место для располневшего краснолицего господина лет тридцати с роскошными черными усами; на круглом животе — цепь золотая, из кармана батистовый платочек уголками торчит. Знали старшего табельщика Егорычева, потому расступились.
— Серафиму Евстигнеевичу! — поднял хожалый козырек.
Рядом Бабкин и Попузнев вытянулись. Мол, сделайте милость, Серафим Евстигнеевич, побывайте на рабочем празднике.
Воспользовавшись заминкой, зашмыгали под ногами мальчишки. Егорка Дерин — ловок чертенок — проскочил, его приятель Васька Работнов замешкался, был пойман. Барахтался в руках хожалого, шумел:
— Отпусти! Ну что тебе, отпусти!
Вместо ответа Коптелов тряс что есть силы Ваську, приговаривал:
— Уважай старших, для них праздник, не для вас.
У хожалого от такого старания пот на носу выступил.
Совсем бы задергал мальчишку, не возьми его кто-то за плечи. Повернул голову и обомлел: в пиджачке внакидку, в поношенной бумажной косоворотке стоит перед ним Федор Крутов, щурит насмешливо голубые глаза. Острижен коротко, отчего заметно выдался лоб, выпирают скулы на похудевшем бледном лице, рот крепко сжат.
— Здорово, Петруха!
— 3-здорово, — заикаясь, ответил Коптелов. Почему-то втянул голову в плечи, будто ждал удара. Но Федор медлил. Возле девчонка Оладейникова вцепилась в его руку, в глазах восторг, губы не закрываются в улыбке. Довольна, что идет на праздник… И тогда Коптелов опомнился: так ведь не один на один столкнулись — на людях ничего ему Федор не сделает… А Бабкин с Попузневым на что? Не дадут в обиду. Нахмурил, как грознее, брови, а сказалось невнятно:
— Не балуй, чего ты…
— Ослобони малого, не тряси, — глуховато попросил Федор.
Страшней всего Коптелову не просьба — в усмешке сощуренные глаза. Таится в них лютая злоба, от такого взгляда тошнотный страх подкатывает к груди. Сами по себе ослабли руки…
Мальчишка, почуяв слабину — только того и ждал, — рванулся, очутился в саду на аллее рядом с Егоркой Дериным. Оба припустились. Хожалый было за ними, но за воротами остановился: все равно не догнать. От неудачи осмелел:
— Ты, тюремщик, порядки не устанавливай. — Сказал и удивился своему нахальству. Надо бы остановиться, да уж понесло, договорил: — А то самого вытурим, не поглядим. Еще не научили?
Повисла Марфуша на дернувшейся руке, слетела радость с лица. Федор сдержался, унял злую дрожь. Ожидавшему худа Коптелову поднес к носу костистый кулак.
— Гляди! Наперед думай, что говорить…
Стоявший в воротах Бабкин деликатно отвернулся, будто ничего и не заметил. За Крутовым и Марфушей прошли в сад Андрей Фомичев и белобрысый студент. Хожалый подозрительно покосился на студента, но сказать что-либо остерегся: «Заодно с этим бешеным, леший их, пусть идут».
Студент нагнал Федора, шел вровень, лукаво усмехался. Это задело Федора.
— Чего скалишься? — добродушно спросил он.
— Так…
— Так! Рук марать не хотелось, вот как!
— А я думал, ты его пристукнешь. Все одним., подлецом меньше. Каков, а? Кабы ему песий хвост, сам бы себе бока нахлестал. Знает, что ничего не получит, а выслуживается.
— Рук марать не хотелось, — раздраженно повторил Федор.
— За хулиганство отвечать не хотелось, — уточнил студент. — Какие бы благородные порывы ни были, а все-таки хулиганство — поколотить сторожа. Так ведь? Уважать ты себя больше стал. Понимаешь, что не в таких сошках причина. Не признаешься, а понимаешь.
— Послушай, как тебя, Иван Селиверстов. Кто ты такой? Иди ко всем чертям! Хватит с меня той книжки и полутора лет. Хочу теперь жить, как все. Не думая ни о чем. Понял?
— Понял, — сказал студент.
Шли к резному разукрашенному павильону, приготовленному для гостей из города. Справа от павильона крутились карусели, ближе — настроены сооружения для игр, тут же, прямо под деревом, торговали пивом, сластями. Андрей Фомичев и присоединившийся к нему студент сразу же затерялись в толпе, Федора встретили мастеровые, с которыми вместе работал, и потащили пить пиво. Марфуша осталась одна у карусели, где выстроилась большая очередь. Посмотрела, посмотрела, прикинула, сколько желающих, и решила, что толку не добиться. Лучше уж поглядеть, что делается у совершенно гладкого столба, на верху которого трепещет синяя рубаха. Охотников до рубахи много, задорят друг друга:
— Валяй, доставай, сто лет одежка носиться будет.
— Дайте попробовать, православные, вниз падать буду, не куда-то.
Низкорослый парень в картузе со сломанным козырьком— лицо глупое, блинообразное — берет из блюда калач и пробует залезть.
Столб скользкий, мешает калач в руке: наверху, взобравшись, надо съесть его, потом и рубаху снимать. Сначала поднимается шустро, но когда осталось менее половины столба, замедлил, задрожал калач в руке — значит, выдохся. Продержавшись еще какое-то мгновение, парень кулем летит вниз. Не повезло!
Мальчишка рвется сквозь толпу любопытных — Егорка Дерин. За ним, пыхтя, толкается неразлучный дружок Васька Работнов.
— Куда? — совестят их. — Парни не могут, а вы… — И безнадежно машут рукой.
— Ей-богу, долезу! — божится Егорка.
— Пусть его… посмеемся.
Егорка рассудил: двойная выгода — калач съесть, да и рубаха, такой во сне не снилось. Вот тятька рад будет! Поплевал на ладони, хохолок темный пригладил, перекрестился на животе, полез. Мигнуть не успели — на метр от земли. Дальше — больше, калач, не как у других, не дрожит. Долезет! А народ прибывает. Далеко видно мальчишку на столбе. Трепещет рубаха — дразнит… Кричат:
— Смотри, снимет! Ей-ей снимет!
Егорка уже к верхушке столба добрался, уже калач в рот сует — хожалый Коптелов (будь неладен) появился, орет, подняв голову:
— Кто позволил?
Кто Егорке позволил? Сам! Штукмейстера у столба не оказалось — застрял возле карусели, — вот и полез.
— А ну, съезжай, — командует хожалый. — Рубаху не трожь, замараешь…
Задрал Коптелов голову, ругается.
— Пусть берет, — защищают в толпе. — Затем и лез…
Выскочил пьяненький Паша Палюля, подбоченился, будто не Егорка, а он на столбе. Выдохнул с восторгом:
— Эхти! Не слезай, парень, держись крепче.
Мальчишка обхватил скользкий столб— словно прилип. Хороша рубаха, как живая, колышется. Сдернул ее, скомкал и Ваське швырнул — лови и беги.
Да разве поймать Ваське Работнову. Пока потянулся, Коптелов подскочил — успел дать Ваське затрещину и рубаху схватить.
— Эй, шустрый, слезай. По тебе ворота плачут.
— Не слезу! Хучь до ночи буду сидеть. Вот залезь и стащи.
Упрямится Егорка. Не по закону отобрали рубаху. Аль условия он не выполнил? Обман сплошной — не праздник.
— Не для вас праздник — для взрослых.
Хочешь не хочешь, пришлось мальчишке слезть. А чтоб хожалый не поймал и не вывел из сада, прыгнул в сторону, скрылся за спинами. Пускай рубаха пропадает, зато на взрослом празднике побуду.
Правее на вытоптанной площадке такой же гладкий столб, но лежит на высоте полутора метров. С одного и другого конца выстроилась очередь. Сходятся на бревне по двое, стараются, кто кого столкнет. Егорка подобрался поближе, пристроился сбоку табельщика Егорычева. Увидал цепь по животу — обомлел. Мать честная — руб-лев сто стоит.
Егорычев цепь оберегает. От подростка шаг, второй. Встал возле солдата-фанагорийца, все надежнее. Солдат перекидывается шуточками с молоденькими девушками, морщит рябое лицо в смехе. Рад, что после дежурства у Коровницкой тюрьмы получил увольнительную, еще больше рад, что увидел в саду Марфушу, с которой так хорошо поговорил днем.
— Где ваш, ждали которого? — спросил Родион в первую очередь.
Марфуша пожала плечами: дескать, кто его знает.
Еще сильней обрадовался солдат. Рвется к бревну показать удаль.
— Иди, идол прилипчивый, — лукаво смеется Марфуша. Веселье так и брызжет с ее лица. Сама на себя дивилась— рот сегодня не закрывается. «Ой, мамоньки, что-то будет!»
Посмотрела на очередь. Рябой солдат уже стоял на доске с поперечинами, по которой забирались на бревно. Вот сшибся с одним — устоял, хватил второго по плечу — опять устоял. И все на толпу оглядывается: видит ли Марфуша, понимает ли, что для нее старается.
— Ничего, хваткий, — одобряют в толпе.
— Братцы, так ить у него ноги кривые! Ишь оплел бревно, столкнешь разе!
Табельщик Егорычев тоже на солдата косится, а к Марфуше Оладейниковой всем лицом. Глазки масленеют, колыхается цепь на животе. Сколько раз на дню в фабрике видит — красоты не примечал. Тут словно прозрел: коса светлая до пояса, с бантом белым, глаза крупные, влажные, синь такая — утонешь. Глядит Егорычев: до чего ж ладна, до чего пригожа. Ус свой роскошный подкрутил, подмигнул призывно.
Марфуша через плечо оглянулась: любопытно, кому это козел пархатый мигает? Неужто мне! Засмеялась звонко.
Егорычев еще ближе, глаз не сводит. Не понял смеха: думал, осчастливлена вниманием. Протянул пухлую с рыжеватыми волосами руку, чтобы поздороваться. Нынче праздник, нынче не зазорно и руку пожать хорошенькой работнице.
Сбоку, невидимый ему, стоял Федор Крутов. Злился… И когда волосатая рука повисла в воздухе, кровь прилила к лицу, проворно подхватил, сжал. Егорычев хотел обидеться, но решил, что не стоит поднимать шума из-за пустяка. Подумал только: «Принесла нелегкая не ко времени».
А затем случилось что-то непонятное. Пальцы стали слипаться, в кисти появилась резкая боль. Егорычев дрогнул коленками, невольно стал приседать. Наклоняясь все ниже, как в поклоне, побагровел от натуги, покосился в сторону деревянного разукрашенного павильона, где собрались за столиками именитые гости. Ужаснулся. Позор! Поймут: кланяется. И кому? Смутьяну! Тюремщику!.. А Марфутка-то чему смеется, бессовестная!.. Ай, какой позор!..
Когда же Федор выпустил руку — выпрямился, метнул злобный взгляд и, не задерживаясь, пошел от греха подальше. И не кричал, и не грозился, а Федору стало немножко не по себе. Он совсем не хотел обижать Егорычева. А вышло как-то не так. Хорошо еще, студента рядом не оказалось, опять стал бы измываться. Но Марфуше понравилось…
— Дяденька, а дяденька!..
Сзади Федора дергал за рукав мальчишка. Что-то уж больно знакомое лицо, а кто — забыл.
— Дяденька, отними рубаху.
Такая надежда в глазах у мальчишки, такая мольба, что Федор участливо спросил:
— Какую рубаху?
— На столбе висела. Я залез, снял, а у меня отобрали. Зачем же тогда и лез… Не по закону…
— Тебя как зовут?
— Егор.
— Дерин, что ли?
— А кто же, как не Дерин. Отнимешь? Хожалый отобрал. Он штукмейстеру отдал.
Мальчишка чуть не плакал.
— Но почему я? — удивился Федор. — Отец где?
— А! — Егорка махнул рукой. — Кнуты вьет да собак бьет.
— Мда… — нерешительно произнес Федор. — Мне ведь тоже не отдадут.
— Отдадут, только скажешь. — И уже тащил к будочке, где штукмейстер, из немцев, длинноногий, в помятом и измазанном мелом сюртуке, учил фабричных парней попадать мячом в железную тарелку, что стояла в десяти шагах от него на табуретке.
— Три попадания — пачка папирос «Трезвон». Кто первый?.. Пардон? — вежливо извинился он, налетая на Федора. — Вы первый. — И вручил мяч.
Стояла очередь, но раз мяч в руках, Федор кинул. И конечно, не попал.
— Рубаху мальчишке отдай.
Штукмейстер поджал тонкие губы и закатил глаза.
— Какую рубаху? Какой мальчишка? Не морочьте голову… — Глянул на Федора, на Егорку и как будто вспомнил — Сидел на столбе мальчишка. Сторож сказал. Я не успел… Не видел…
— Сидел, так отдай. Не ветром же ее сдуло. Чего парня обидел? Своя-то у него гляди какая.
Рубаха была неважная, с полуоторванным воротником, заступник был рослый, требовал решительно, и штукмейстер — не своя, хозяйская — смягчился. Нырнул в будочку, порылся и вытащил лист бумаги и аккуратно свернутую синюю косоворотку. Стал спрашивать Егоркину фамилию.
— Расписываться умеешь?
— А чего не уметь, — храбро заявил Егорка, взял карандаш из рук штукмейстера и поставил жирный крест. Потом сунул рубаху за пазуху и рванулся с места — не передумал бы.
— Спасибо, дяденька! — обернувшись, поблагодарил он. — Век не забуду.
Штукмейстер принял его слова на свой счет. По-доброму улыбнулся.
— Мальчик очень славный. Пусть носит на здоровье.
В резном павильоне за продолговатым столиком вместе с управляющим фабрикой Федоровым сидели инженер Грязнов, его сестра Варя, товарищ городского головы купец Чистяков с дочкой, бледной болезненной девушкой с томным взглядом. У самого барьера курил и поглядывал на забавы мастеровых фабричный механик Дент. Половой с полотенцем в руках разносил прохладительные напитки.
Управляющий, как радушный хозяин, кивал служащим, гуляющим по аллее, — всех в павильон не приглашали. Увидев сумрачного человека в черной тройке, помахал рукой.
— Сюда, Петр Петрович. Что-то вы запропали, а у меня к вам дело. — И когда тот подошел, повернулся к Грязновой, представил: — Варюша, вот врач нашей больницы Воскресенский. У него вам придется работать.
Воскресенский церемонно раскланялся с каждым, поцеловал руку девушке. Свежесть ее молодого лица, открытый, чистый взгляд понравились ему. С интересом проговорил:
— Нуте, каков из себя наш коллега? Поладим ли?
— Несомненно, — охотно подтвердила девушка. — Я постараюсь быть послушной.
Угрюмое лицо Воскресенского просветлело. Подсел рядом. Половой поставил бокал, хотел наполнить шипучим напитком.
— Э, мне что-нибудь покрепче… Да и вот этому суровому господину, — указал на Грязнова. — Уж очень почему-то внимательно приглядывается ко мне. Поверьте, я не обижу вашу даму, — шутливо докончил он. — Не смотрите на меня так страшно.
— Это мой брат, Алексей, — пояснила Варя.
Тогда уж и Воскресенский более внимательно оглядел инженера.
— Похож, — добродушно проговорил он. — Только уж больно зол. На кого-то обиду имеет.
Грязнов несколько растерялся, не зная, как отнестись к грубоватой шутке доктора. Варя встревоженно коснулась его плеча — видимо, боялась, что он взбеленится и наговорит черт знает что. Сестренка знала характер своего старшего братца.
— Во всяком случае вам беспокоиться нечего, — медленно проговорил Грязнов. — Не на вас.
— Тогда все ясно — на Сергей Сергеича.
— Кто такой Сергей Сергеич?
Доктор без слов показал на сухопарого Дента.
— Вполне возможно, — тихо ответил инженер. — Нас уже знакомили. Симпатии я не вызвал. Прискорбно, я это понимаю, но ничего не поделаешь.
— Очень прискорбно, — все в том же тоне продолжал доктор. — Мистер Дент — влиятельнейший человек.
Дент, услышав свое имя, повернул голову. Приветственно поднял руку.
— Петр Петрович… сто лет!
— Это он хотел сказать: сколько лет, сколько зим, — перевел Воскресенский на ухо Варе. И тоже сделал театральный жест. — Доброго здоровья, милейший.
Варя улыбнулась доктору, показав ровный ряд белых зубов. Поняла, что он шутил ради нее и что она ему нравилась. Ей тоже стало казаться, что давным-давно знает этого человека. И это хорошо, что ей придется работать с ним.
Перед отъездом Варя окончила курсы сестер милосердия и уже получила место в частной московской больнице. Но когда брат стал переводиться из Центральной конторы товарищества Карзинкиных на здешнюю фабрику, она поехала с ним.
Улочки фабричной слободки чем-то напоминали ей родной Серпухов, где жила их семья, где на заросшем лопухами кладбище похоронены отец и мать. Одного боялась: как бы не в меру вспыльчивый брат с первых дней не испортил себе карьеру. Сама она была милейшим существом и очень переживала, если видела, что ею оставались недовольны. Нынешний день просто везло. Если не считать болезненной девицы Чистяковой, с неодобрением оглядывавшей ее простенький наряд, все были с ней любезны, на всех она производила приятное впечатление.
Мимо павильона проходили мастеровые, переговаривались, плевались семечками. Праздник шел чинно, пристойно. Солнце еще не успело спрятаться за деревьями. На земле оставались длинные тени. Тень от девицы Чистяковой была ужасающе уродливой. «Боже, как я к ней несправедлива, — подумала Варя. — И в сущности только из-за того, что она позволила себе бесцеремонно разглядывать меня. Нельзя быть такой гадкой».
Чтобы загладить свою вину, Варя улыбнулась Чистяковой и перевела взгляд на площадку, где забавлялись мастеровые. Наиболее оживленно было у бревна, — там мерялись ловкостью и силой фабричные парни.
С одной стороны на бревне стоял солдат-фанагориец. Ему выходили навстречу, сшибались, и после недолгой борьбы он опять оставался победителем. Но вот поднялся белоголовый высокий мастеровой в пиджаке, небрежно наброшенном на плечи. Так же небрежно, почти красиво он бросил пиджак девчушке со светлой косой и пошел навстречу солдату. Им долго не удавалось перебороть друг друга. В конце концов солдат устал, оскользнулся. Его окружили, хлопали по плечу и смеялись. А мастеровой стоял на бревне, ждал, кто будет следующим. У него был такой спокойный и уверенный вид, словно он собрался не уступать бревна до конца праздника.
Сидевший рядом Воскресенский тоже заинтересовался мастеровым. И когда тот шутя столкнул взбежавшего на бревно парня, доктор не удержался от похвалы:
— Каков молодец. Наблюдаю за ним — нравится. И понять не могу — чем, а нравится.
Теперь уже все, кто был в павильоне, следили за борьбой на бревне.
— Ба, признаю, — вглядевшись, заявил управляющий. — Хороший мастеровой, но, к сожалению, смутьян первостатейный. — Усмехнулся, хитро скосив глаза на фабричного механика. — Наш дорогой мистер Дент года полтора тому назад пострадал через него…
Чистяков, тоже, как и дочь, болезненный, с впалыми щеками, вдруг оживился.
— Мистер Дент, — скрипучим голосом спросил он, — как это вам удалось пострадать через рабочего?
— О, это веселая история, — бодро начал англичанин, присаживаясь поближе. — Я много смеялся, а мне было не до смеха. Да… Я не знал, что такое русский трактир. Я ходил туда в воскресенье, угощал всех, расплачивался за всех, а потом меня водили в полицию. В полиции оказался мастер Крутов, успокаивал, а я не был спокоен. Я думал: угощать всех по русским обычаям — плохо и готовился к худшему. Но пришел пристав, долго беседовал и просил идти домой. Я не пошел домой, а велел объяснить, почему был в полиции. И пристав объяснил: «Мистер Дент, произошла нелепая ошибка. Вас приняли за государственного преступника, который должен был прийти в трактир». Тогда мне стало весело. Я записал в дневник. Это очень редкий случай…
— Тот самый мастер Крутов — вон на бревне, — закончил за него управляющий. — Отобрали у него запрещенную книжку. Естественно — где взял? Ну и сочинил, шельмец, что получил в трактире у некоего Модеста Петровича, обрисовал его, как положено. Наши молодцы туда — и сграбастали Дента. А Модест — выдумка. Всю весну наблюдали за трактиром — кроме фабричных, никто в него не ходит.
Крутов бился на бревне с не менее ловким мастеровым. Оба осторожно прощупывали друг друга, не спешили делать решающий удар. Грязнов с жадным любопытством следил за ними, сам постепенно входил в азарт. Потом поднялся, конфузясь, объяснил:
— Пойду попробую…
— И охота вам, батенька, — ворчливо сказал управляющий. — Для вас ли эта забава? Сидели бы и поглядывали.
— Ах, Семен Андреевич, не останавливайте господина инженера, — тонким голоском попросила Чистякова.
Товарищ городского головы, приехавший сюда ради дочери, любительницы всяких празднеств, не замедлил поддержать ее.
— Идите, идите, молодой человек, — напутствовал он Грязнова. — Много со стариками будете сидеть — сами состаритесь.
Толпа затихла, когда Грязное ровным шагом подошел к бревну. Мастеровой спрыгнул, то же сделал и Федор. Инженер поднял руку.
— Стойте, куда же вы. Давайте поборемся.
Очередь расступилась, и Грязнов, провожаемый любопытными взглядами, легко, пружинисто взбежал на бревно.
Оба они были почти одинакового роста, оба стройные, подвижные. Суровость на лице делала Грязнова старше, чем он был на самом деле. Федор же был весь добродушие, ждал когда противник начнет борьбу.
— Крутов? — спросил инженер.
— А вам откуда известно? — удивился Федор.
— Слышал. В популярности вам не откажешь. И в ловкости тоже.
Федор не ответил, раздумывал: «Столкнуть этого господина, вот злиться будет!»
Грязнов побледнел, стал медленно, чуть наклонясь вперед, наступать. По тому, как он стоял, Федор понял, что сшибить его будет нелегко.
Внизу бурлили зрители. Высказывались и за того и за другого.
— Где ему! Вон силища-то у того, у черного. Как филин, гляди гукнет.
— Федору-то не выстоять? Сшибет, не ходи к гадалке.
— Держись, братишка, пусть узнает седьмую тысячу…
Грязнов без улыбки сказал Федору:
— Не совсем честно получается: все за вас и хоть бы кто в мою пользу. Давайте начинать, а то я без боя свалюсь, не выдержу.
Федор дружелюбно кивнул. Противники еще присматривались, не решаясь сделать первого удара, когда у ворот раздались крики, народ потянулся туда. Федор, стоявший спиной к воротам, оглянулся. Показалось, что в гуще толпы заметил отбивающегося от городовых белобрысого студента.
В разных местах сада послышались свистки.
Грязнов в это время ловко упал на колено, задел Федора по ноге. Федор качнулся и полетел. Следом спрыгнул инженер.
— Наверно, еще встретимся, — просто сказал он. — Работаете на фабрике?
Федора занимала свалка у ворот. Ответил с запозданием:
— Работал в ремонте… до тюрьмы. Сегодня только пришел.
— Слышал. Книжки запрещенные читаете?
Федор опять удивился: откуда бы ему знать?
— Я инженер Грязнов. Вот прибыл на фабрику, работать…
— Что ж, — пристально глядя на него, сказал Федор, — будем знакомы.
Думалось ли Федору Крутову, что еще не раз столкнется с этим человеком? Все будет: и обоюдное уважение, и искреннее непонимание поступков каждого и что в конце концов станут они смертельными врагами. Сейчас же Грязнов не мог бы сказать, как говорил о Денте: «Симпатии я не вызвал». Он нравился Федору.
Мимо них проходили мастеровые, встревоженно, переговаривались:
— Что там? Убили?
— Студента поймали.
— Студента? За что его?
— Студент. За что же больше. За то, что студент.
— Листки какие-то, говорят, расклеивал…
Волновались и в павильоне за столиками. Управляющий подозвал полового и велел выяснить, что происходит у ворот. Варя не стала ждать, направилась на площадку— брат что-то слишком долго задержался с Крутовым.
— Алексей, познакомь меня, — почти требовательно произнесла она, подходя к ним и не без робости взглядывая на мастерового. Вблизи рассматривая его, она отметила для себя, что если Крутова и нельзя назвать красивым, то приятный он — несомненно. Выразительны были голубые, чуть насмешливые глаза. Она выдержала его долгий взгляд.
— Моя сестра, — сказал Грязнов, не очень довольный тем, что Варя помешала их разговору.
Федор осторожно пожал теплую хрупкую ладошку: чего доброго, сделаешь больно — заревет. Варя застенчиво улыбнулась.
— Вы так деретесь на бревне, что я всерьез побаивалась за брата.
— Вы за меня побаивались бы, барышня. Счикнул он меня, будьте здоровы. Опомниться не успел. Приведись еще сшибиться, так я прежде подумаю.
Сзади его легонько толкнули. Оглянулся — Марфуша, губы надуты, не смотрит. Потянула за рукав.
— Ты чего?
— Пойдем. Зовут тебя… — сердито объявила девушка.
— А это ваша сестра, — сказала Варя. — Правильно?
— Нет, — смутился Федор, не зная, как объяснить, кем ему доводится Марфуша.
— Я рада, что с вами познакомилась. Нам тоже пора, Алексей, — проговорила Варя, украдкой поглядывая на рассерженную Марфушу. Понятно, что эта хорошенькая фабричная девчушка сердится из-за нее.
Но разойтись им так сразу не удалось. Широкими шагами подошел Дент и сразу к Федору.
— Я желал сразиться с победителем.
— Вот победитель, — указал Федор на Грязнова.
— О, русский инженер не есть победитель! — Для подтверждения Дент тряхнул головой. — Вы есть победитель. Я все видел. Я о вас думал, мастер Крутов.
Федор с недоверием воззрился на англичанина.
— Я о вас тоже, — сообщил он. — С того дня, как у Цыбакина расстались.
— О, Цыбакин! Он мне объяснил… Пожалуйста, сразиться.
— Да вот же победитель! — Федор начал выходить из себя: чего вздумалось англичанину покрасоваться на бревне?
— Мистер Дент прав, — вмешался Грязнов. — Я сделал выпад, когда вас занимала толкучка у ворот. Уважьте господина главного механика.
Федор почуял усмешку в последних словах инженера. Подумал: «Ладно, столкну, раз так Денту хочется».
Стал подниматься на бревно. С другой стороны торопливо взбежал Дент. Начали сходиться. Федор рассчитал, когда хватит руки, чтобы задеть противника, и, не остерегаясь, со всего маху хлопнул англичанина по боку. Дент резво взбрыкнул ногами в лакированных ботинках. Упал, правда, на руки и тут же с ловкостью спортсмена вскочил. Потряс головой, все еще, видимо, плохо соображая, как это произошло, что он моментально очутился на земле. Поглаживая ушибленный бок, невозмутимо заявил:
— Вы есть сильный, мастер Крутов. — И зашагал к воротам.
— Так и вы сильный. А сейчас это не считается.
— О, благодарю, — буркнул Дент и еще прибавил шагу.
Грязнов ухмылялся, поглаживая подбородок. Был доволен, что механик получил то, чего добивался. И еще большей симпатией проникся к Крутову.
Инженера поздравляли. Он рассеянно откланивался, стоя внизу у павильона вместе с Варей. На резном столбе висела синенькая бумажка. Прочел: «Рабочие! Придет ли конец вашему терпению? Как заведенные машины, гнете хребет, а весь ваш труд, все ваше богатство забирают хозяева. Вас обманывают на каждом шагу, каждый час. А потом задабривают глупыми развлечениями…»
Удивляясь, Грязнов смотрел на не просохший еще листок.
— Алексей, что это такое? — спросила Варя.
— А? Да просто так… — как можно безразличнее ответил он. — Объявление на продажу дома.