Потомок седьмой тысячи — страница 4 из 17

1

Замолкли трубы фанагорийцев, оборвались последние песни подгулявших мастеровых, дурашливо прогорланил петух в Починках — и все стихло. Мертвая тишина нависла над слободкой.

Но надолго ли? Не успели досмотреть последние сны, а уже в ночном посвежевшем воздухе завыл фабричный гудок. Назойливый, несся по каменным этажам рабочих казарм. От его рассерженного протяжного воя звякали стеклами покосившиеся домишки Щемиловки, Овинной, Ветошной, Тулуповой, Лесной… — десятка кривых грязных улочек, приткнувшихся под боком фабрики. Замелькал в окнах неяркий свет, зашевелились занавески в каморках. Первая смена торопилась на заработку.

Люди, невыспавшиеся, разбитые, протирали глаза, наскоро пили чай и шли к фабричным воротам. Утешали себя: ничего, через шесть часов можно будет доспать, досмотреть оборванные сны. Только бы не попасться на штраф — в утренней смене, когда человек еще не разгулялся, медлителен, ловят смотрители провинившихся. Задремал, стоя у машины, — штраф двадцать копеек. А чтоб не было недовольства, тут же объяснят: «Не штрафуй тебя — попадешь в машину, калекой станешь». Отсюда видно — штрафуют из добрых побуждений, от любви к людям.

На заработке дремлют не только у машин, а где придется, и даже в уборной — рабочем клубе — на рундуке. За «рундук» берут дороже — двадцать пять копеек. А всего-то за день — и в заработку и в доработку — с грехом пополам вырабатываешь шесть гривен.

О доработке, которая у первой смены начинается с четырех часов дня, старались не думать. Вот когда выйдешь с заработки, шесть часов отдохнешь, будешь возвращаться снова дорабатывать двенадцатичасовую смену, тогда и думай.

Как всегда, после праздничного дня счастливее оказывались рабочие второй смены: им можно поспать до девяти, до полдесятого, пока солнце, пробившись сквозь пыльные окна каморок, не сгонит с постели.

Давно отгремела посудой тетка Александра, кряхтя оделся Прокопий, Марфуша, прибрав волосы за платок, собралась — ушли все, а Федор и Артемка сладко похрапывали.

Никогда так хорошо не спалось обоим. С закрытыми глазами протянет Артемка руку, упрется в теплое родное тело — тут папаня, на постели, — прижмется теснее, вздохнет. Вздрогнет Федор, встревоженно осмотрится, и сразу так легко станет на душе: нет, это наяву, он дома.

Наверно, от счастья проснулся Артемка не как всегда— раньше. До спанья ли тут, когда забот столько?

Решил: скоро зима, потому перво-наперво попрошу шар, как у Егорки Дерина — ровненько выточенный из березового чурбашка, чтоб пустил и точно попал. Пусть будет крашенный по белому полю голубыми полосками. Таким шаром всех переиграю… Потом ножик складной с костяной ручкой пусть купит — их в лабазе и на Широкой в балаганах продают. Без ножа, как без рук: удочку и то нечем вырезать. А потом… потом надо ботинки справить. Артемке и ни к чему бы, да тетка Александра советует: дожди холодные вот-вот польют, дома сидеть все равно не станешь — надо ботинки.

Желаний много. И все теперь сбудутся, раз папаня рядом. Артемка потолкал отца — не просыпается, похрапывает легонько. Так он и в контору опоздает.

По коридору кто-то топал тяжелыми сапогами. Топот приближался, становился громче и вдруг затих у самой-самой каморки. Кто бы это? Артемка, чуть отдернув занавеску, уставился на дверь. Ойкнул, когда шагнул через порог, тяжело отдуваясь, усатый дядька в мундире со сверкающими пуговицами, с шашкой, пристегнутой к ремню. Тот самый дядька, что уводил папаню в тюрьму. Артемка встретился с ним взглядом — сердитые глаза, неласковые. Юркнул со страху под одеяло.

— Ты что? — сонливо спросил отец. — Аль почудилось?

— Городовой.

— Не бог весть какое страшилище — городовой. Так и то во сне. Чего испугался, глупыш.

Отец потянулся за табаком, лежавшим на столе в баночке из-под чаю, и только тут заметил нежданного гостя. Спросил, не удивляясь:

— Это ты, Бабкин?

Полицейский обтирал большим клетчатым платком лицо и шею, приглядывал, куда бы-сесть.

— Должно быть, я, — подтвердил он.

— Чего тебе понадобилось спозаранку мальчишку пугать?

— Поди застань вас в другое время. — Бабкин подошел к столу, тоже стал скручивать цигарку. Вместе прикурили. — Велено предупредить, что ты выселяешься из казенной квартиры. Вот распишись.

На стол лег лист бумаги. Федор оделся, стал читать.

— Что-то непонятно, Бабкин, — упавшим голосом сказал он. — Я с сегодняшнего дня иду работать. Могли бы не торопиться…

— Приказано конторой. Мальчишку тоже… само собой, забирай.

— Я тут живу, как себя помню. Подумали в конторе, куда я с ним денусь?

Бабкин промолчал. По его скучному лицу было видно, что шуметь бесполезно: не от себя, по службе. Сколько хочешь говори, что он может сделать? «Ладно, — решил Федор, — буду работать, оставят жилье». Расписываться не стал, отодвинул бумагу.

— Скажешь, не застал, мол. Имей совесть. Осень на носу. Куда я с ним.

Бабкин долго думал, пыхтел цигаркой. Потом решился, сложил листок, убрал.

— Приду вечером.

— Зачем ты эту шкуру носишь? — Федор указал на мундир. — Не идет она тебе.

— Если бы знал, что в твоей шкуре легче…

— От меня хоть не шарахаются. По-доброму глянешь— и ответят тем же. А тебя, как пугало, стороной норовят обойти. Совесть тебя не заедает?

— Много ты понимаешь. — Бабкин усмехнулся, шевельнув усами. — Совесть! Совестью не проживешь. Ближе к начальству — вот и совесть. Какая-никакая моя шкура, а я все над тобой. Вечером будь. Разрешат жить, бутылку поставишь.

— Со сна я, Бабкин, добрый, ладно, считай за мной. Все у тебя?

— По субботам станешь приходить в полицейскую часть на отметку.

— Это еще зачем? — изумился Федор.

— Так как ты теперь поднадзорный — порядок такой. Уезжать куда соберешься— испрашивай позволения.

Полицейский ушел, и только тогда Артемка осмелился слезть с кровати. Отец показался ему странным: остановится середь каморки и будто вспоминает, что надо делать. Это усатый дядька его обидел. Ладно хоть с собой не увел. Артемка и этому рад. Взобрался на табуретку к столу, пододвинул блюдо с кашей, заботливо оставленное теткой Александрой.

— Ешь, папаня. Потом ножичек с костяной ручкой пойдем покупать. Еще успеем.

Федор потрепал его по волосам.

— Хозяйственным, парень, растешь. Только ножичек купим опосля. Поешь — и давай к Егорке Дерину. Погуляешь до моего прихода.

2

У входа в фабрику сторож признал Федора, тронул козырек фуражки.

— С прибытием!

— Спасибо! — От неожиданности Федор даже замешкался. Подумал: «Совсем одичал в Коровниках, отвык от ласкового слова». Спросил, кивая на вход: — Пропустишь ли?

— Отчего же! — удивился старик. — Не лиходей какой, свой, фабричный. Шагай на здоровье.

— Ну, спасибо тебе, — еще раз повторил Федор.

Поднимаясь по узкой крутой лестнице, благодушно посвистывал. В конце концов все устроится. Не такая уж обуза — раз в неделю сходить в полицейскую часть. Выезжать он никуда не собирается, кроме разве на воскресенье к Сороковскому ручью, где обычно проводят праздничные дни мастеровые. На такую отлучку разрешения испрашивать не придется.

В лестничном пролете второго этажа увидел Василия Дерина. Застыл на мгновение, не веря глазам, потом бросился, обнялись. Хлопали друг дружку по спине:

— Чертушка, право, чертушка, — говорил Федор. — Вон стал какой…

— Ты-то будто не изменился.

В черных волосах Василия, спускавшихся челкой на потный лоб, запутались пушинки хлопка. Хлопок осел и на груди, видневшейся из-под расстегнутого ворота, и на бровях. В глубоко запрятанных глазах озорная радость.

— Чертушка, — повторял Федор. — В каморке не было, в саду на празднике все глаза проглядел — нету. Спрашиваю сына, говорит: «Кнуты вьет да собак бьет». Все шляешься, чертушка. Где пропадал вчера?

Со всех этажей несся ровный гул машин. Громыхали по цементному полу тележки с ровницей. Чтобы было слышно, приходилось кричать.

— За кнуты и собак Егорше порка будет, — пообещал Василий. — Ишь что о батьке удумал! А так, где я мог быть… Рубль неразменный добывал.

— Что ты! — подхватил Федор. — Покажи!

— Казать-то нечего, не дался. У меня кошка не та случилась — с рыжими подпалинами. Не разглядел я сразу-то, а чертей разве проведешь — не появились.

— Жалко.

— Еще бы не жалко. Знать, что ты пришел, я и заниматься бы не стал этим делом. Сегодня только узнаю: в саду Федор удальство показывал… Вот механика с бревна напрасно сковырнул.

— С бревна он сам захотел. Я отказывался.

— Сам-то сам, а надо было осторожнее. С сильным не борись — давно известно. Мастер вроде и не против взять тебя на старое место, а не решается. Механик всему голова.

— Пойду к Денту. Не волк, не съест.

Василий одобрительно потрепал приятеля по плечу.

— Ты у него всегда в любимчиках ходил. Как сложней да выгодней работа — мастер Крутов. Так что дуй смело. Будет орать — сдерживайся. Должен он за вчерашнее орать, как думаешь?

Подтолкнул Федора, любовно глядя ему вслед. Друзьями были с самого детства. Бывало, повздорят, глядеть друг на друга не могут, а потом дня не пройдет, — опять вместе. Василий только утром узнал, что пришел Федор, подступился к мастеру: бери Крутова на старое место, работничек — что надо. Тот не возражал, но и в контору сообщать, чтобы приняли, отказался. Все-таки из тюрьмы человек, похлопочи за него — и самого взгреют. Примет контора — пусть приходит.

В кабинете Дента — просторном помещении с двумя окнами, заставленном шкафами, — ничего не изменилось с тех пор, как Федор последний раз бывал здесь. Над столом механика навис в тяжелой золоченой раме портрет бывшего директора фабрики англичанина Шокросса. Двадцать пять лет верой и правдой служил Шокросс Карзинкиным, и в благодарность за это нынешний владелец фабрики приказал повесить его портреты в кабинетах служащих, дабы было с кого брать пример.

Сурово поглядывал Шокросс на мастерового, который застыл у дверей, не решаясь начать разговор. Дент, склонив крупную голову, рылся в ящике стола. Появление Федора никак не отразилось на его лице.

— Сергей Сергеич знает, я работал добросовестно, — начал Федор, несколько озадаченный сухим приемом. Раньше Дент встречал его окликом: «О, мастер Крутов!»— Я хотел бы на старое место…

Англичанин поднял голову, цокнул языком.

— Я знал вашу работу. Вы умеете делать быстро, все очень быстро. Вы хороший мастер.

Федор вытянул руки, сказал горячо:

— Вот, Сергей Сергеич, посмотрите. За это время я наскучался по машинам. Я хорошо стану работать, вы будете довольны.

— Да, да, полтора года. — Дент покачал головой. — Много воды утекло… Совсем немножко состарились…

Англичанин отвернулся к окну — загрустил: «Годы летят пташкой. Скучно, очень скучно…» Помедлив, Федор легонько кашлянул, пытаясь напомнить о себе.

— Можно идти работать? — осторожно спросил он, когда Дент очнулся от воспоминаний.

— Работать? Почему? Я не сказал. Я не могу вас брать. Советую идти в главную контору.

Напоминал он в эту минуту Шокросса, надменно поглядывавшего с портрета. Никак не веря его словам, Федор неловко переминался с ноги на ногу, чуть ли не ждал, что Дент вдруг оскалится и. скажет: «О, мастер Крутов. Я с вами шутил. Вы идете работать».

— Только главная контора, — добавил англичанин, подняв палец, — так как вы пришли из тюрьмы.

— Главная контора принимает на работу, когда просят из отделов, — попытался напомнить Федор. — Я работал у вас… Я очень прошу, Сергей Сергеич.

«Черт меня дернул сцепиться с ним на бревне, — подумал он, разглядывая англичанина, который опять стал рыться в столе. — Буду всегда напоминать ему тот неприятный случай. А то, что я пришел из тюрьмы, ему ровным счетом наплевать».

И хоть чувствовал, что бесполезно уламывать Дента — в механическое отделение он не примет, — но продолжал просить:

— Распорядитесь, Сергей Сергеич. А то куда деваться…

Дент ухом не повел, показывал, что дальнейший разговор ни к чему не приведет. Федор резко повернулся, с силой захлопнул за собой дверь.

Василий терпеливо ждал его у кабинета. Можно было ничего не спрашивать, по лицу Федора все было ясно.

Федор мрачно усмехнулся.

— Рассказал бы, как добывают неразменный рубль. Позарез сейчас нужен.

Сочувствуя, Василий сжал его руку. Для того чтобы приятель хоть чуть развеялся, не улыбнувшись, поведал:

— Пустяк тут и делов-то. Нужна только черная кошка, черные нитки да темная ночь. Выйдешь ночью на перекресток и начинай кошку опутывать нитками. Старайся, чтобы узлов было больше. Ровно в двенадцать появятся черти на тройке. Увидят кошку и ну просить: продай да продай. Не могут они без работы, узлы захотят распутывать. Так ты простые-то деньги не бери, проси неразменный рубль. Пожмутся, пожмутся и отдадут. Тогда ты на этот рубль Дента с потрохами купишь. Отказал, что ли?

Так как стояли на виду, к ним стали подходить мастеровые. Увидев Андрея Фомичева, Федор подтянул его за обшлаг брезентовой спецовки.

— Всю жизнь поломал мне, Андрюха. Этого я тебе не прощу. Вот она как обернулась, книжка твоя. Ко всему еще и за ворота вылетел.

Фомичев побледнел, но выдержал взгляд.

— Опомнись, что говоришь! Я ли тебе поломал жизнь? Порядок такой, что нас за людей не считают. Работаем столько и едва на кусок хлеба приносим. Как скоты… Какое, — махнул рукой. — Скот хоть пасется вместе, а нам собраться не дают. Велико преступление — книжку читал! Так вот и живем, хоть подыхай, им дела нет. Ты еще здоров, можешь найти работу. А намедни ставельщику Ваньке Шаброву оторвало руку — определили в сторожа, и никакой выплаты за увечье. А того не спросили, как Ванька пятерых детей кормить будет.

— Охо-хо! — вздохнул Паутов, многосемейный тихий мужик. — Иной раз во сне кисель видишь — ложки нет, с ложкой ляжешь — не видишь киселя. Правда-то — она на полпути у хозяина в кармане застряла.

— То-то и оно. — Андрей обрадовался поддержке, осмелел. — Я вот что скажу. Не заступимся за Крутова — придет время и с другими такое сотворят. Шуметь надо.

— Верно говорит, — поддержал его Василий. — Айда к Денту. Не послушает — бросим работу.

Но остальные промолчали. Робко отошел Паутов, сказав, что его ждут. Стыдливо посматривали по сторонам и другие.

— Ничего такого не надо, — вмешался Федор. — Зачем? Дента не прошибешь. Не хочу, чтобы из-за меня и вам попало.

— Чего ты надумал? — спросил Василий.

— Были бы руки, работы хватит. Поищу на стороне. Слава богу, не одна фабрика в городе.

3

Рассказывают, у царя Петра Первого был особый дар на талантливых людей. Многих простых и незаметных отличал он и редко ошибался.

Будучи в Ярославле, заехал к знакомому купцу Максиму Затрапезнову. У Максима — двое детей; меньшой Ивашка на вопросы царя так бойко сыпал ответы, что тот в восторге подхватил его, целовал, щекотал усами.

— За море хочешь? — спросил.

— Кабы знать, что там делать, — отвечал мальчик.

— Узнаешь! — радостно кричал царь. — Науки, ремесла разные постигать будешь. — И повернулся к отцу. — Забираю, Максим, твое чадо. Готовь Ивана в дорогу.

Около десяти лет не было Ивана дома. А когда вернулся, ахнули горожане. Вместо рубахи пестрядинной да зипуна, обычной в то время одежки, зеленый бархатный камзол, шея кружевами обернута. Вместо широких портов, в сапоги вправленных, штаны в обтяжку, едва колена прикрывают. Срам да и только! На ноги чулки напялены, ботинки с блестящими пряжками. В то время стриглись под горшок, холили бороду— у Ивана подбородок гол, на голове парик, напудренный, завитой. За Иваном ходили толпами, страшно шептали: «Слуга царя-антихриста, того самого, что весь мир переел».

Молодой Затрапезнов на пересуды рукой махнул. Выторговал у города пустошь за Которослью и на отцовские капиталы начал строить полотняную фабрику. Строить хотел быстро, а рабочих рук нет. На помощь пришел ему царь: подарил пять тысяч душ крестьянских.

Горожане ходили на правый берег Которосли, дивились тому, что можно сделать на заболоченной земле. Ниже уровня грунтовых вод вбивались сваи под фундамент: согнанные с земли крестьяне, арестанты и разные беглые людишки рыли пруды один ниже другого, соединяли плотинами. Еще удивление не прошло, а в лавках гостиной сотни купца Максима Затрапезнова появились узорчатые льняные салфетки, скатерти, полотна, «кои не хуже аглицких», грубая пестрядь для простого люда, названная по имени хозяина — затрапезновкой. До сих пор можно слышать: «Экий, братец, у тебя вид затрапезный».

Дела шли хорошо, владелец строил корпус за корпусом— светлицами называли их. Одно сдерживало — не хватало мастеровых.

День и ночь в светлицах корпели над станами ткачи, бывшие крестьяне, привыкшие к земле, к вольному воздуху. Многие не выдерживали, бежали. Их ловили, били нещадно кнутом, приковывали к станам цепями.

Чтобы прекратить побеги, вокруг фабрики и рабочих домишек выстроили бревенчатый забор, у калиток поставили часовых — хожалых. Впустить на фабрику любого впустят, а чтоб выйти — на то разрешение должно быть от главной конторы. На фабричном дворе открыли продовольственную лавку— лабаз, понастроили кабаков — покупай и пей, не рвись в город.

Была у Затрапезнова еще и негласная поблажка от правительства. Ежели какой преступник, спасаясь от закона, постучит в калитку, впускать его и считать навечно приписанным к фабрике. Тут он для властей становится недосягаемым. Тут священствует свой фабричный закон, по которому могут казнить и миловать. Если тебя постановили сдать в рекруты, а ты не хочешь стучись в фабричную калитку: накормят, за ткацкий стан посадят, и будешь до конца жизни мастеровым.

Бежали, стучались в калитку, кому не было другого выхода. Но мало кто шел по доброй воле. Приходилось выпрашивать у правительства целые партии каторжан. И правительство не отказывало — отпетые головушки становились собственностью фабриканта.

Страх вызывали фабричные у горожан. Разнесется слух, что сбежал кто-то с фабрики, — город волнуется, плохо спит. На ночь навешиваются дополнительные замки на двери лавок, домов, наглухо запечатываются ставни. Редкий обыватель отважится с наступлением темноты выйти на улицу. Фабричные досаждали и местным чиновникам. То и дело доносили, что такой-то ходок с фабрики добрался до царя, передал жалобу. Ходоков били, ссылали в необжитые места — ничего не помогало. Мастеровые продолжали искать у царей защиты, хотя ничем хорошим их домогания не кончались.

Жизнь за фабричными воротами наложила свой отпечаток. Иной характер, чем у остальных горожан, выработался у мастеровых, иное поведение. И когда пришло время раскрепостить мастеровых и приписать их к городу, много было шуму, толков, пересудов.

В дворянское и купеческое сословия фабричных не запишешь: у каждого имущества — «образ в медном окладе или без оного», кафтан поношенный да матрац, орешком набитый. Мещане же, которых в городе было шесть тысяч, воспылали гордостью: мы-де тоже свою родословную ведем, куда нам голь перекатную. Удивлялись фабричные: «Вроде мы люди и опять же вроде не люди — никто не хочет принимать». И хотя уломали потом городских мещан, приписали им фабричных (было их тогда чуть более тысячи), но глухая вражда сохранилась на долгие годы. Бывало, увидят в городе фабричного парня, кричат: «Ов, ты, седьмая тысяча, подь-ка сюда». И так отлупцуют, что еле доберется на закоторосльную сторону.

Но такое случалось реже. Фабричные, если и ходили в город, то скопом, в слободке же горожане и не появлялись. В воскресные дни, когда установится лед на Которосли, проходили кулачные бои, стенка на стенку. Заводилы вроде трактирщика Ландрона или заводчика Оловянишникова специально нанимали бойцов для городской стенки. И все-таки чаще ломали стенку фабричные.

4

Было далеко за полдень, когда Федор вышел на Власьевскую улицу, самую оживленную и нарядную в городе. Чуть ли не через дом— трактир или бакалейная лавка, над распахнутыми дверями громоздкие вывески. Приказчики с порога зазывают, уговаривают покупать только у них. На круглых будках наклеены кокетливые объявления балетмейстера Максимова-Полдинского, дающего уроки танцев, афиши городского театра. Проносятся извозчики, пугая прохожих окриками.

Из распахнутых окон трактира «Ростов» — гул, как из встревоженного улья, доносится дразнящий запах кухни. Десяток нищих у входа: «Пожертвуй, барин, для деток. Есть нечего».

Федор порылся в карманах — хоть бы пятачок завалялся. Снял картуз, оглядел — жалко, картуз еще новехонький. Но что делать… Стал подыматься по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж.

В трактире низкие столы, длинные лавки. Посетителей— как сельдей в бочке. Все больше мясники с Мытного двора — в атласных жилетах, краснорожие. Табачный чад плывет под потолком.

Повел голодным взглядом на широкую стойку, где в эмалированном тазу навалена рубленная на ровные куски печенка, рядом на подносе аппетитные ломти хлеба, — вздохнул и положил перед приказчиком картуз. Тот брезгливо повертел, определяя цену, потом бросил в угол под стойку. Налил чайную чашку водки, подал. Федор выпил, закусил куском печенки с хлебом. Есть захотелось еще больше. Снова потянулся за вилкой. Приказчик живо заслонил рукой таз, спросил насмешливо:

— Наедаться пришел?

— Картуз больше стоит, чего жалеешь, — упрекнул Федор. Однако скандалить не стал.

На улице огляделся. Куда податься? День пропал зазря. Идти домой? Об этом и думать было тошно. С утра он успел побывать в железнодорожных мастерских, на табачной фабрике, на колокольном заводе Оловянишникова — и все попусту. В мастерских даже не разговаривали — своих девать некуда, не берем. В конторе колокольного завода посчастливилось столкнуться с самим хозяином — крупным мужиком с пышной пегой бородой и умными маленькими глазками. Он сидел к Федору вполоборота, поводил багровой шеей, стянутой белоснежным крахмальным воротничком, искоса приглядывался. Все шло как нельзя лучше — слесарь требовался в котельную. Но когда хозяин узнал, что мастеровой с карзинкинской фабрики, — словно подменили человека. Сдвинул брови, сказал твердо:

— Седьмую тысячу у себя не держим, дел с ней не имеем… Разве что на льду колотим.

И что обидно: с опаской отодвинул от края стола небольшой посеребренный будильник, побоялся — не стащил бы.

— К такой дряни мне самому наниматься не хочется, — сказал Федор и повернулся к двери, чтобы уйти.

По знаку обозлившегося хозяина дюжие конторщики насели на него сзади, насовали тумаков и столкнули с крутой лестницы. Федор не стал дожидаться, что последует дальше, резво вскочил и поторопился со двора, от греха подальше.

Был он и на Мологской, в конторе табачной фабрики, но и там получил отказ. И вот теперь брел, раздумывая, что предпринять. По тому, с каким недоверием рассматривали его паспорт, можно было догадаться, что точно такой же прием встретит он и на других фабриках. Одно оставалось: или наняться на свинцово-белильный завод, куда идут те, кому совсем податься некуда, или попытать удачи на сапоговаляльном заводе Вани Бешеного. Владелец этого заведения известен был тем, что нанимал голь перекатную, хорошо платил, но, когда замечал, что рабочий приобретает нормальный человеческий облик, сносно одевается, с пинками и бранью вышвыривал его за ворота. За это чудачество и получил он свое прозвище. Федор пока имел нормальный человеческий вид и едва ли мог рассчитывать на благосклонность Вани Бешеного.

Федор не торопился, разглядывал прохожих, читал вывески. Недалеко от Знаменских ворот привлек внимание магазин Перлова — двухэтажный красного кирпича дом с высокими окнами. За стеклом нарядные коробки с чаем. Сверху вывески — герб Российской империи. Федор приостановился. Задумался, повторяя: «Перлов… Перлов… Рядом с магазином Перлова. Пеун! Ну конечно! Тут где-то рядом живет Пеун… Почему бы не зайти к Пеуну, просил».

Правда, не так-то просто оказалось вспомнить фамилию Пеуна. Пришлось перебрать не один десяток, пока не пришла на ум нужная — Иванин. Петр Иванин.

Разыскать удалось просто. Приличный флигель во дворе с палисадником, с резными наличниками на окнах. Крашеное крыльцо с перилами. Федор дернул за шнурок— звякнула щеколда. Пошел полутемным коридором до белевшей двери. Изнутри слышались громкие голоса, что-то со звоном грохнуло. В тот же момент дверь распахнулась, выбежала плачущая, растрепанная женщина, тащившая за собой испуганного мальчика лет семи. Она как-то дико посмотрела на Федора и, ни слова не говоря, помчалась к выходу. Федор, оправившись от неловкости, заглянул в комнату. За столом, у окна, уронив голову на руки, сидел человек в мятой рубашке, которую перекрещивали широкие помочи.

— Пеун! — позвал тихо Федор.

Человек шевельнулся, но головы не поднял. Федор подошел поближе.

— А? Кто это? — Пеун с усилием встал, сощурился, разглядывая пришельца. Не узнавал. — Ты кто? Зачем? — с недоумением спросил он. Потом вдруг широко раскрыл глаза, завопил: — Крутов! Мать честная! Какими судьбами?

— Шел мимо. — Федор оглядывался. В комнате беспорядок. На полу осколки фарфоровой вазы, лужа воды и полузавядший красный георгин. Поднял цветок, положил на стол перед Пеуном. Тот сконфузился, хмыкнул:

— Не обращай внимания. Все перемелется. Не то бывает. А какова ведьма, видел? У-ух! — Замотал головой. — Еще миг — и баста, пришлось бы тебе заботиться о моем погребении.

Пеун улыбался, но улыбка получалась вымученной. И вообще он казался помятым, постаревшим — под глазами мешки, резкие складки у рта. Заметив, что Федор приглядывается, шагнул к дивану, где валялся пиджак. Стал одеваться.

— Гнетет, брат, тягость какая-то. Мерзопакостно… Не пойти ли на чистый воздух?

Вышли на улицу. Пеун как-то странно поглядывал на Федора. Что-то его мучало.

— Если ты по этому делу… в смысле политики, то напрасно, давно бросил, отошел…

— Нет… В голову не приходило даже. Просто шел мимо, вспомнил.

— Правильно, что вспомнил, — с облегчением сказал Пеун. — Закатимся сейчас к Бутлеру, на людей посмотрим, себя покажем. Даже не верится, что иду с тобой рядом… живой. Это тебе не пустяки — фарфоровая ваза. Фунта четыре верных. И такая штука по голове… Бр-р!

Переходили в это время Театральную площадь в сторону Казанского бульвара. Зазывали нахально извозчики, хватая за рукава: «Барин, прокачу!» Пеун досадливо отмахивался от них. Прямо перед глазами высилось здание городского театра, крашенное в голубой цвет; на фасаде налеплены хохочущие маски, по бокам от них венки и инструменты со струнами, похожие на сильно стянутые дуги, — лиры. Сразу за театром начинался широкий прямой бульвар, затененный могучими липами. В середине его — летний ресторан Бутлера, с открытыми верандами. Федор храбро прошел за Пеуном мимо седого представительного швейцара. Это тебе не трактир — на столах белоснежные скатерти, хрусталь, посетители не кричат, что им вздумается, — беседуют вполголоса. Выбрали столик в углу на веранде. Пеун побарабанил пальцами по столу.

— Прохор! — крикнул официанту в белом фраке. Тот с недовольным лицом подошел к ним.

— Опять появились, мало вам все, — сказал он Пеуну. — Шли бы погуляли по бульвару, оно и для здоровья пользительнее.

— Ты еще будешь мне выговаривать, — беззлобно ответил Пеун. — Принеси-ка лучше полный обед и все, что к нему полагается. А на закуску рыбки холодной с хренком, икорки на пробу. Да поживее…

Пеуну, как видно, не в диковинку здесь.

— Не узнаю я тебя, — сказал Федор. — Словно бы другой человек.

— Другой? — поспешно перебил Пеун. — Может, и другой. А вернее — поумнел чуток, ну, самую капельку. Как вернулся из Коровников, сказал себе: «Ша, никаких прожектов». Смешно! Собирались при занавешенных окнах, копошились, до хрипоты спорили, как сделать, чтобы мерзопакостей меньше было… А речи-то какие! Российская империя — глиняный колосс, толкни — полетит вверх тормашками. Наступит новая жизнь! Верно! Но какое усилие нужно, чтобы этот колосс свалить. Сколько-жертв возьмет. И почему Сидоров, Петров довольствуются тем, что у них есть, а я, Иванин, должен что-то делать, чтобы не кому-нибудь — им же лучше жилось? Покорно благодарю, в прожектеры не гожусь. Вот Прохор, — кивнул на подходившего официанта, — спроси у него, хочется ли ему стать революционером. Он тебе ответит: «А для ча?» И будет прав. Так что не выйдет у нас тобой приятного разговора. Прости. В этом деле я тебе не помощник.

— Да ты что? — обиделся Федор. — Сказал же, шел мимо, вспомнил… Работу искал.

— Ну и ладно, если не по этому делу. Не сердись. Давай лучше пить. А видел, как в меня вазой швырнула? Жена… А все, думаешь, почему? Даму сердца встретил. Такая женщина! — Выпил, поковырял вилкой заливную рыбу, поднял захмелевшие глаза. — Эти дикие моральные нормы: и люби и не моги встречаться. Мерзопакостно… Ты, верно, бросил политику?

— Что ты привязался! В конце концов надоело.

— Ладно, ладно… Ишь, порох… Значит, работу искал? А хочешь, я тебя устрою… К ней, в магазин. Ух, и женщина, если бы ты знал! Засольщик нужен. Огурцы солить.

— Огурцы солить? — рассмеялся Федор. — Хорошо. А ты знаешь, как их солят?

— Кто не знает. Сыплют в бочку, потом воды, соли. И еще чего-то. Уменье какое!

— Соли… еще чего-то. А может, и подойду?

— Подойдешь. Чуть соли и еще… Но самое главное, какая женщина!

Было уже темно, когда Федор возвратился домой. Лицо бледное, волосы растрепаны, но ступал твердо. Нащупал сперва табуретку, с трудом сел. Тетка Александра холодно заметила:

— Вчера гуляшки, сегодня гуляшки — этак останешься и без рубашки.

— Мама! — одернула ее Марфуша. — Зачем ты так?

— Как же еще с ним?

— Не шуми, — выговорил Федор. — Нашел работу. Огурцы солить. В бочку воды, соли, потом еще чего-то. — И запел:

По-атиряла-а я колечко…

— Так, так, — поддакнула тетка Александра. — Сыплют в бочку и еще чего-то… Получаются — соленые огурцы.

За занавеской хмыкнул Прокопий, завозился на кровати. Марфуша прикрыла рот ладошкой, чтоб не рассмеяться.

Тетка Александра закончила все так же строго:

— Вот что, парень. Иди-ка завтра к управляющему.

Гордость-то свою смири, в ножки поклонись… Чего выдумал? Огурцы солить. Экий засольщик!

5

Управляющий Федоров просматривал почту, сидя в кресле за большим массивным столом. Над его головой, как и у Дента, висел однотипный портрет Шокросса. С противоположной стороны стола с карандашом в руке примостился средних лет чернобородый в помятом парусиновом костюме мужчина. Это был подрядчик Соболев, который по договору доставлял с волжской пристани хлопок и отправлял пряжу для других фабрик. У них только что был крупный разговор из-за задержки товара Горкинской мануфактуре — с мануфактуры поступила жалобна, и Соболев тут же писал объяснение.

Управляющий взял со стола серебряный колокольчик, звякнул. В дверь просунул напомаженную голову щеголеватый конторщик Лихачев.

— Нашли инженера?

Лихачев прикрыл за собой дверь, мягкими шагами подошел к столу.

— Не могут найти. Видели, ходил по двору и как в воду канул. И искать трудно: господина Грязнова еще никто не знает, указать не могут.

— Белиберда какая-то, — недоуменно проговорил Федоров. — Инженеру полагается быть в цехах, а его по двору носит. Пошлите за ним еще кого-нибудь.

За оба дня Грязнов не соизволил показаться на глаза, бродил где-то, и это выводило из себя управляющего. Подумал зло: «Наградили работничком, за ним глаз да глаз нужен. Заносчив! Хоть бы из такта заглянул прежде в контору».

Лихачев не уходил, чего-то ждал. Сегодня даже этот исполнительный конторщик вызывал раздражение. «И чего он любит намазывать волосы? Хоть бы густые были, а то кожа проглядывает».

— Повторения ждете? — ядовито спросил управляющий.

— Я все понял, Семен Андреевич, Сейчас разыщем… В конторе дожидается доктор Воскресенский. Сказать — пусть подождет?

— Пригласи.

Лихачев распахнул дверь. Вошли Варя Грязнова и Воскресенский. Управляющий поспешно выбрался из-за стола, шагнул навстречу.

— Милости прошу, Варюша. Садитесь, Петр Петрович. По каким надобностям ко мне? — Разговаривая, остановился за спиной Соболева, глянул через его плечо на корявые крупные буквы, которые тот старательно выводил, и недовольно поморщился. — Вам, батенька, сколько суток понадобится? Аль так трудно объяснить, почему товар не доставили?

Соболев виновато посмотрел на него.

— Голова не приучена к писаниям-то. Уж стараюсь, да не получается.

— Давно бы шли к конторщикам. Живо сочинят.

Соболев покорно поднялся и вышел.

— Так чем могу служить? — Радушие снова появилось на лице управляющего.

— Мы, собственно, хотели мимо, прямо по цехам, — сказал Воскресенский, удобно усаживаясь на стуле. — Варюша уговорила. Как откажешь, хоть вы и заняты.

— Располагайте моим временем, — щедро объявил управляющий. Про себя подумал: «Сестричка-то много вежливее оказалась, младше, а догадливее. Неспроста прислан, ох неспроста».

— Убедились, Петр Петрович? — Девушка весело взглянула на доктора. — Я знала, что нам не откажут. — Указала на портрет в тяжелой золоченой раме, нависший над столом, спросила заинтересованно: — Семен Андреич, это кто?

— Один из директоров — англичанин Шокросс, — заученно ответил Федоров. — Увековечен за заслуги.

— Серьезный господин, — одобрила Варя. Шокросс смотрел строго, почти надменно, и ей захотелось показать ему язык. И показала бы, будь наедине с ним. А тут постеснялась. Подошла к окну, откуда видна была широкая площадь перед фабрикой. Ужасаясь высоте второго этажа, покачала головой. И доктор, и управляющий с улыбкой наблюдали за ней. Она была все в том же белом платье, которое так хорошо шло к ее стройной фигуре.

— Вот все, что мне хотелось, — оглядевшись еще раз, сообщила она. — Просто не могла представить, как выглядят кабинеты управляющих.

— Малого вы хотели, — притворно обиделся Федоров. Пожаловался доктору: — Вот, Петр Петрович, слушайте… Теперь у девушек даже любопытства не вызываем. Ходят смотреть обстановку.

— Я-то еще ничего, — шутливо приосанился Воскресенский. — Поярче галстук — и хоть за свадебный стол… Но раз любопытство удовлетворено, разрешите нам пройти по фабрике?

— С превеликой охотой, — с готовностью ответил Федоров. — Жалею, что не могу сопровождать. Неотложные дела, голову некогда поднять, чтобы оглядеться… Видели, что делается у конторы? Все сюда, и все требуют последнего слова управляющего.


У конторы и на лестнице до самой двери терпеливо стояла толпа, дожидаясь приема. Мелькали знакомые лица фабричных, но больше мужики в выгоревших на солнце армяках, лаптях, с котомками за плечами. Крутова одергивали, когда он пробирался наверх, ругали.

— Вперед ему надо. Куда прешь-то? Все одинакие!

Как ни тяжело было на душе у Федора — утром потянулся за картузом и не нашел, гвоздь голый — сразу всплыл бестолковый вчерашний день… Пеун… соленые огурцы… Мерзопакостно… стыдно перед теткой Александрой… Марфушей; как ни тяжело ему было, но не утерпел, ввязался в перебранку. Пройти мимо деревенского мужика и не поддразнить — кто из фабричных упустит такую возможность!

— Вы что, перебесились? — отругивался он. — До главного конторщика иду. Работу не начинает без меня…

— Трепись! Истосковался он без тебя, главный-то. — Но тем не менее доверчиво расступались. И только почти у самых дверей встал на пути жилистый, крепкий старик с непокрытой седеющей головой.

— Ты кто будешь-то, милай? — ласково спросил он. — До главного зачем?

Федор с уважением посмотрел на него — широкоплечий, плотный, стоит, расставив ноги, чуть наклонив голову. Здоров был в свое время. Этот так просто не уступит.

— Мы тут ждем, почитай, с шести утра, — все так же ласково продолжал старик. — А ты ишь какой шустрый! Работа всем, милай, нужна. Даже пташка малая, когда не трудится, гибнет…

— Потому, папаша, и рвусь, что работа всем нужна, — невольно подстраиваясь под тон старика, сказал Федор. Озорничая, добавил громко, чтобы все слышали: — В механическом отделении рабочих не хватает, послали меня, чтоб передал…

Соврал и пожалел: был тотчас окружен плотным кольцом. Спрашивали наперебой, что за работа, много ли платят. Отвечая, Федор продолжал пробиваться к двери.

Навстречу спускалась девка, некрасивая, низкорослая и злющая, — только что вышла из конторы. Ругалась:

— Ироды проклятые! Креста на них нет.

— Лизка! Ты? — Федор признал в ней Лизу Подосенову, из прядильного. Она работала вместе с Анной, в одной смене, Федор часто видел ее, приходила, кажется, и в каморку. — Что с тобой? — участливо спросил он. — Али обидели?

— Выгнали! — ткнулась лицом в грудь Федору, завыла. — Безродная, мол, не имеем обыкновенья держать… Какая я безродная? Испокон фабричные… Мать умерла, так это никому не заказано.

Федор напряг память.

— Когда умерла Ксения-то? Здорова была…

— Ой, не говори! С год скоро. — Лиза вытерла слезы, обратилась с надеждой. — Посоветуй, что лучше. Пожаловаться разве фабричному инспектору? Бабы говорят: езжай в город, в инспекцию, добивайся. Снова восстановят. Да не верю я в это. Ехать ли?

— Езжай, хуже не будет.

— Егорычеву не угодила, вот с чего пошло. Придирался, придирался — и нате. К управляющему хотела — не принимает. — Успокоенно договорила: — Поеду уж тогда, раз советуешь. Верно, что хуже не будет.

Лиза пошла к выходу. Федора больше никто не задерживал, он открыл дверь.

За столами писали и разговаривали с посетителями конторщики. Федор неторопливо огляделся. Одного из них, сидевшего у перегородки, Михаила Патрикеева, он немного знал. Перед Патрикеевым стоял деревенский парень— толстогубый, с тощей котомкой, которую он прятал за спину. Конторщик спрашивал:

— Поручители кто? Сказывай.

— Козулин Иван Петров, ткач из новой фабрики, дяденькой доводится, — торопливо отвечал парень, подняв глаза к потолку. — Из одной деревни Пелагея Кривина, подметалка в ткацком. — Больше парень никого не припомнил, кто бы мог поручиться за него. Только и есть, что преданно смотрел на конторщика, что последнему очень нравилось.

— Гм… — помедлил Патрикеев. — Мало… Пелагея тоже родственница?

— Из одной деревни. Мы все там Козулины да Кривины.

Патрикеев стал записывать. Парень со страхом следил за его рукой. Вздохнул шумно, когда конторщик поднял голову.

— Ладно, возьмем. Провинишься — вылетишь за ворота вместе с дяденькой Козулиным Иваном Петровым. И Пелагее Кривиной не поздоровится. Не хочешь им зла — работай как следует.

— Как можно! — испугался парень. — Мы, чай, с понятием.

Обрадованный, пошел к выходу, слепо натыкаясь на столы. Конторщик остановил взгляд на Федоре.

— Михаилу Петровичу, — почтительно поздоровался мастеровой — помнил наказ тетки Александры: «Гордость-то смири, в ножки поклонись». — Как ваше здоровье?

— Ничего, здоров, — ответил тот. — На работу, что ли?

— Зачем к вам больше ходят?

— Ходят и по другим делам. — Конторщик вынул папиросу, прикурил.

— Мне бы до управляющего. Устройте, Михаил Петрович, будьте так добры.

— Не могу. — Конторщик помедлил. — К старшему иди. — Кивнул на Лихачева, стол которого был возле дверей кабинета. — Свои фабричные через него идут.

К старшему так к старшему. Федор без робости шагнул к Лихачеву. Тот неодобрительно посмотрел на него, сухо спросил:

— Что тебе?

— К господину управляющему пройти.

— Зачем? — Лихачев спрашивал, как лаял. — Фамилия?

Федор назвался, объяснил, для чего нужен управляющий. Конторщик внимательней посмотрел на него.

— Поднадзорных не берем.

— Куда же мне деваться?

— А это нам неинтересно.

— Я с двенадцати лет на фабрике. Провинности не имел. Учесть это можете?

Конторщик качнул напомаженной головой;

— Не можем.

В кабинете послышался звон колокольчика. Лихачев сорвался с места, бросился туда. Вышел он, провожая Воскресенского и Варю. Федор посторонился, чтобы не мешать, и все-таки Лихачев толкнул его.

— Отошел бы, вахлак.

Федор скрипнул зубами, покраснел.

— Вот он, богатырь, — улыбнулся Воскресенский. — Хорош, а?

И Варя приостановилась, удивленно вглядываясь в сердитое лицо мастерового.

— Здравствуйте! — звонко сказала она, нисколько не заботясь о том, что конторщики подняли носы от бумаг, разглядывали ее.

— Здравствуйте, барышня, — в сторону проговорил Крутов — боялся, как бы не пахнуло на нее винным духом.

— Уже забыли, как меня зовут? — с усмешкой спросила она, подавая руку.

— Нет, почему. — Федор под взглядами конторщиков чувствовал себя неловко. Осторожно пожал хрупкие пальцы. — Хорошо помню…

Это ее как будто обрадовало. Сказала с улыбкой:

— То-то. Не будьте забывчивым. Женщинам это не нравится.

— Постараюсь, барышня.

— Варя, — капризно напомнила она.

Лихачев нетерпеливо кашлянул. Доктор уже стоял у двери и ждал девушку. Варя заторопилась.

— Первый раз иду на фабрику… Извините, ждут меня. Надеюсь, еще увидимся.

— Все может быть, барышня.

Девушка укоризненно качнула головой.

— Варя, — раздельно произнесла она и поспешила к доктору. На Лихачева даже не посмотрела.

Федор проводил ее взглядом. В ушах все еще слышалось: «Уже забыли, как меня зовут? Варя… Варя…» — «Забавная девица».

Ехидный голос конторщика напомнил ему, зачем он здесь. Федор подступил к двери кабинета. Лихачев поспешно преградил путь.

— Нельзя. Семен Андреевич не принимают.

— Ладно, подожду, когда выйдет.

— Здесь нельзя ждать.

— Да что у вас все нельзя!.. Нельзя! — вспылил мастеровой. — Что же для рабочего можно?

— Хорошо, — раздраженно проговорил конторщик. Сияя напомаженной головой, ушел в кабинет и пробыл там довольно долго. Федор терпеливо ждал. Возвратившись, Лихачев развел руками.

— И не примет, и в работе отказано. Так и велено сообщить.

Не верить Лихачеву не было оснований. Федор посумрачнел, пошел к выходу.

С глубоким безразличием ко всему окружающему стоял он у конторы, не зная, куда пойти, чем заняться.

Чернобородый мужчина в помятом парусиновом костюме спускался сверху по лестнице. Окинул Федора оценивающим взглядом.

— Это тебя уволили? — бодро спросил он.

— Отказались принять, — уточнил Федор.

— Что в лоб, что по лбу, — подытожил тот. Двинул мастерового кулаком по плечу, довольно хмыкнул. — Крепок дубок… Видишь, люди? — Показал на десяток деревенских мужиков с котомками, что сидели на земле у забора. — Иди к ним, беру тебя на работу.

Федор направился к мужикам, не догадавшись спросить, на какую работу принят, сколько будут платить.

Среди ожидавших оказался и жилистый старик с седеющей головой, который дотошно выпытывал у Федора: «Ты кто будешь-то, милай?»

Старик сощурился в усмешке.

— Не дошел до главного-то?

— Не дошел, папаша, — ответствовал Федор.

6

Фабрика глядит окнами на Которосль. Когда строили плотину, рыли новое русло. Образовался большой, вытянутый пирогом остров.

К концу навигации, когда больше всего поступает хлопка, Которосль от Волги до фабрики на протяжении пяти верст бурлит: снуют буксиры, подтаскивая баржи к отлогому берегу острова, тянутся коноводные суда. На сходнях чернеют фигурки крючников, а по деревянному настилу плотины громыхают груженные хлопком подводы. С острова хлопок перевозят на фабричный двор в центральный склад.

— Эй, сторонись! — покрикивают возчики.

Жмутся деревенские ближе к перилам, с робкой надеждой смотрят в спину подрядчика: куда ведет, удастся ли заработать?

Двое безусых парней не отстают ни на шаг от жилистого старика — все трое из одного села. Пришли в город искать счастья. У кого коровенка пала, кому подправить дом — нужны деньги. Все не ради забавы бросили свои семьи.

Вместе с другими нанятыми рабочими шагал к острову Федор Крутов. Был мрачен и зол на весь свет, ворочались в голове обидные мысли.

Разве это по справедливости — выгнать с фабрики? Мальчишкой двенадцатилетним пришел на работу, дело свое знал не хуже других. Ну, ладно, посадили — не читай запрещенных книжек. Так ведь отсидел: не убил никого, не обидел, просто узнать хотел, как другие живут и что думают. Чего в этом плохого — узнать, как другие живут?..

Вспомнил, что говорила на лестнице Лизка Подосенова. Раз одинокая — кати за ворота, делай что хочешь. Как будто она сама за себя не ответчик. Обязательно нужны родственники на фабрике, чтоб друг за другом следили, боялись один другого подвести. И что только творится на белом свете?.. Пожаловаться? А кому? Кто будет слушать мастерового?

Усмехнулся едко. Пеун вчера говорил черт знает что. Соглашался с ним, хоть и не совсем приятно было слушать, как оправдывается человек. А сегодня бы не согласился. Ведь издеваются над рабочим человеком… И терпят! В лучшем случае воюют в одиночку, шишки получают… Доколе будет тянуться такое?..

Вот и остров. Грузчики носят пристроенные в «седлах» восьми-, девятипудовые кипы, металлическим крючком придерживают их за плечом. У навеса, облегченно ухнув, сбрасывают тяжелую ношу. Вздрагивает земля, звенит проволочная обтяжка прессованного хлопка. Укладчики подхватывают кипу и по рядам, как по ступенькам, закатывают под навес.

Подрядчик Соболев велел новичкам подойти поближе.

— Вот, значит, здесь и есть ваша работа. Не в пыли, не в духоте. Привыкайте пока на укладке, а после, значит, кто сможет, в основную бригаду.

Окликнул рослого крючника в рваном рубище, босого, что прошагал косолапо к сходням.

— Подь сюда, Афанасий! Принимай подкрепление.

Старшой Афанасий Кропин оглядел прибывших, сказал коротко:

— Места хватит. Крючков тоже хватит. У сторожа, в будке… Принимайтесь!

У тех, кто работал не первый день, кипа послушно катилась по настилу, потом рывок крючками с обеих сторон— и вот она уже на первом ряду. Тут ее снова подхватывают крючками и бросают выше. Так ряд за рядом под самую крышу. В умелых руках кипа кажется легкой.

Новичкам труднее, никак не могут приноровиться. Вот кипа встала на узкое ребро, тут ее толкнуть быстренько— и покатилась бы, успевай только крючком под низ подхватывать, ан нет — новичок прозевал. Кипа уже валится на него, подождать бы, когда обратно качнется, а он дергает ее крючком, побелеет весь от напряжения и толку никакого.

Новички взмокли в первые полчаса. Безусые деревенские парни, плюнув с досады, бросили крючки под ноги жилистому старику.

— Пропади пропадом такая работа. К концу дня кишки лопнут. Уходим мы, дядька Василий.

Старик, которому было нисколько не легче, разогнул спину, сказал парням:

— Дело молодое, отчего не поискать, не погулять. Валяйте, ребята. А мне уж тут придется…

Слушая их, Федор позавидовал парням, легкости, с какой они бросали работу.

Подходил с очередной кипой Афанасий Кропин, сбрасывал к ногам укладчиков. Хоть и видел — мучаются, а вмешиваться не спешил. И только когда двое ушли с острова, задержался. Отстранил Федора от кипы, сообщил присказку:

— Акуля, что шьешь не оттуля? А я, матушка, еще пороть буду…

Примечай, как делаю. — Сказал будто одному, а все приостановились, начали следить. Афанасий качнул кипу левой рукой, поддел сразу же под низ, покатил. Крючок мелькал в его руках.

— Так и ты, — сказал опять Федору, когда вернулся из-под навеса. — Работа тяжеловата, конечно, а втянешься — и ничего. Сколько положил вам Соболев?

— Полтинник в день, — ответил Федор.

В короткий перекур снова подсел к новичкам, разговорился.

— Полтинник в день — это, конечно, не заработок. Было время, за такую цену не работали. Летом нам, крючникам, самая цена.

Сидел он на кипе, нагнув голову к коленям, дымил самокруткой. О таких говорят: в людях живал — свету видал, топор на ногу обувал, топорищем подпоясывался. Укладчики жадно ловили каждое слово.

— Зимой, конечно, хуже. Тут тебе ни работы, ни жилья. Если не попадешь на склад в фабрику, перебиваешься кое-как. Иногда на свинцово-белильный идешь к Сорокину или Вахрамееву. Немало там нашего брата погибло. В тепле, сытости, и деньги хорошие платят, а все-таки мало кто идет — свинец легкие ест, не каждому удается сохраниться до весны. — И неожиданно подытожил — А здесь воздух ядреный, работаешь себе в удовольствие. Поднимайтесь-ка, пора.

Вечером Федор отправился в каморки. В кармане лежали полученные от подрядчика в счет заработка два рубля. В лабазе купил три фунта ситного, конфет тетке Александре. Подумал, подумал и скрепя сердце взял Артемке ножик за тринадцать копеек — пусть радуется.

Попадались знакомые, раскланивались, Федор старался не задерживаться. Совестно было объяснять, почему работает на острове, совестно за мальчишество в Рабочем саду.

С теткой Александрой столкнулся в коридоре. Молча посторонилась, пропустила в дверь. Лицо сумрачное и как будто растерянное. Спросила без настроения, чтобы только сказать что-то:

— Пришел?

У Марфуши тоже не очень веселое лицо. Правда, увидев Федора, живо выскочила из-за стола, побежала к Дериным за Артемкой.

— Что еще произошло? — с тревогой спросил Федор.

— Да так, ничего, — неохотно ответила Александра. — Будешь ужинать?

— Давай, если есть.

Выложил рубль, оставшуюся мелочь убрал. Сказал, стесняясь:

— Возьми пока это. Аванс получил…

— На реке работаешь?

— Там.

— То-то и говорили. Паутова белье полоскала, видела. С непривычки, чай, спину ломит, поди-ка такая тяжесть. Ешь садись.

У Федора за целый день куска во рту не было. Жадно принялся за горячие щи.

— Марфутку-то черт волосатый, табельщик, оштрафовал седни ни за что.

Федор удивленно посмотрел на нее. В глазах женщины прочел укор. Не иначе Марфуша рассказала, что было в саду. Тетка Александра будто говорила: «Ну ладно, себе дорогу перешел — дело это твое, сам хозяин, зачем же девчонка из-за тебя страдать должна?»

— За такие штучки я ему ноги переломаю, — вырвалось у Федора.

— Еще не хватало! — воскликнула Александра. — И самого засудят, и ей хуже наделаешь. Сами найдем управу. В контору пожалуюсь.

— Э-э, — безнадежно махнул он рукой. — Все они заодно.

Пришли Марфуша с Артемкой и Василий Дерин.

— Здоров будь! — сказал Дерин, пожимая локоть.

— Ты тоже, Василий Михайлович.

Дерин примостился на краю сундука, стал свертывать цигарку.

— Сынка-то укладывать хотели. А ты пришел, — И без перехода добавил: — Невеселые твои дела.

Марфуша из угла словно впервые разглядывала Федора.

— Дай папане поесть, — прикрикнула на Артемку, когда тот полез к отцу на колени.

— Ничего, я уже… Вот тебе ножик, который просил.

Артемка осторожно принял складной ножичек с костяной ручкой, соскочил с колен и к Марфуше — показывать.

— Верно, Вася, — ответил Федор. — Дела не очень веселые. Пока навигация — и на острове работать можно. А дальше куда — не знаю. Крючник нынче рассказывал: на свинцово-белильный завод охотно принимают, да мало кто идет, свинец, как отрава, за один год убивает человека. Ничего не подыщу, так туда. Не я первый. На фабрику мне возврата нет.

Марфуша испуганно вскинула глаза. Страшные слова говорит Федор. Хотелось горячо возразить. Подумала мечтательно: «Вот пристанет еще раз Егорычев, брошу все, тоже уйду с фабрики. Будем вместе работу искать. Уедем куда-нибудь».

— Студент-то оказался прав, когда говорил, что дальше так жить не смогу, — вспомнил Федор. — Как в воду глядел. — Улыбнулся невесело и вдруг встал. — Ну, вот что, Артемку, пока еще на улице тепло, могу взять с собой. В хлопке будем спать, на вольном воздухе.

— Одурел! — заявила тетка Александра. — Он же еще дите. А как застудишь?

И Василий решительно возразил:

— Мальчишку не отдадим. Пусть с Егоркой бегает.

7

День на третий, когда свыкся, Федор попробовал носить хлопок из барж. Два дюжих крючника играючи бросили ему на спину восьмипудовую кипу, напутствовали:

— Трогай!

Широкие брезентовые ремни «седла» врезались в плечи, ноги подгибались от тяжести, внутри все будто натянулось. Сделал шаг, второй, больше всего опасаясь, как бы не пошатнуло и не сбросило со сходен в воду.

Пока вынес на берег, пот залил лицо. Скинул у навеса гулко ухнувшую кипу. Отошел в сторону и долго стоял, никак не мог отдышаться. За следующей идти не хотелось, но он превозмог себя. Пропуская бегущих с грузом крючников, думал: «И им было не легче, потом привыкли». Гнало его на баржу желание побольше заработать. Начнутся морозы, кто знает, куда пойдет? Вдруг опять придется оставлять Артемку у тетки Александры? Она хоть и всей душой, но бессовестно пользоваться добротой людей. К тому же требовалась одежда. У самого Федора был хотя и поношенный, но суконный, крепкий костюм. А Артем растет, ему все надо новое.

В конце дня Федор еле взобрался под навес, где у него была устроена постель. Крючники разбили несколько кип, распушили волокно и устроили мягкие перины. Сторожу, чтобы не гнал, приплачивали. Просил не курить, но и курили, пряча цигарки в ладонях.

Пришел дядька Василий, поставил деревянную миску с крутой пшенной кашей. Крючники варили в общем котле прямо на берегу.

— Ты поешь, милай, — участливо предложил он. — Не то ослабнешь назавтра. С хлопком шутки плохи… Ломает.

— Тебе откуда известно? Сам третий день на острове.

— А я как только подошел к кипе — уже стало известно. Приходилось, милай, и до этого с грузами возжаться.

Есть не хотелось. Лежал, глядя на фабрику в просвет под крышей. В сумерки фабричные окна празднично светились. Только что был гудок — кончила доработку первая смена. Сейчас рабочие густой толпой хлынули за ворота, по мостовой, по дощатым тротуарам потекли к каморкам.

— Дядька Василий, как бы ты сказал: вот ты для чего живешь?.. И вообще, для чего люди живут? Как, по-твоему?

Василий долго молчал, кряхтел, поудобнее усаживаясь на хлопке. Не торопясь вытащил из-за пазухи завернутую в тряпицу ложку, обтер.

— Поди, тоже не знаешь?

Старик зачерпнул каши, медленно жевал беззубым ртом. Острый кадык на морщинистой шее ходил, как челнок. Видеть старика за едой было неприятно.

— Отчего же не знать. Каждый ради своей выгоды живет.

— Это как же так… Ради своей выгоды? — Федор приподнялся на локте, с недоверием вглядывался в отрешенное лицо. Василий невидяще смотрел перед собой. — Эвон махина какая стоит, — указал Федор на фабрику. — У ее хозяина, чай, есть выгода. Сколько там мастеровых, и все от него зависят. Он и покуражится над кем, и на край света поедет, если захочется… Его выгоду понять можно… А вот у тех, кто без роздыху спину гнет за полтинник, у тебя, у меня — мы ради какой выгоды живем?

— Ежели рассудить, и у нас выгода. Получил дачку сполна — хоть для дела деньги береги, хоть в трактир неси. Кто тебе чего скажет? Отработаешь шесть ден — седьмой гуляй. Нет разве выгоды?

— Мала она у нас. Мне, допустим, еще чего-то хочется.

Старик гневно сдвинул брови, взгляд стал колючим.

— Это от зависти, — безжалостно объявил он. — Что кому дано, от того не уйдешь… Ты в тюрьме за что сидел?

— А вот слушай, расскажу.

Федор на минуту задумался. И в Коровниках часто задавали этот вопрос: «За что?» Всегда трудно было объяснять. Тем более сейчас, когда хотелось доказать Василию его неправоту.

— За любопытство сидел. Вот скажи: Плохо, когда у человека любопытство? Надо его за это сажать в тюрьму? Почему власти из себя выходят, когда замечают, что рабочий человек хочет понять больше? Ты говоришь: «Что кому дано, от того не уйдешь». А я вот не верю, что так должно быть. Почему это: кому много дано, а кому — ничего? Кем установлена такая неправедливость? Вот захотелось узнать… Книжку студент дал, говорил: про все-то в ней прописано. Это, мол, несправедливо, когда все богатство на земле мозолистыми руками выработано, а хуже нет живут эти самые, кто богатство создает… Ответь-ка, что тому студенту надо? Жил не нам чета, учился в лицее, чиновником большим мог стать. Чего больше? А не захотел. Какую он ищет выгоду?

— Есть и у него выгода, зачем бы он так делал, — ответил Василий. — Может, начальство его обидело — досадить хотел. Всяко бывает.

— Всяко бывает, — повторил Федор. Огорчило, что старик так ничего и не понял. — Спи давай.

Василий сердито завозился на своей постели. Почувствовал в словах Федора неуважение.

— Кулаками махать и жаловаться — не велика мудрость. Ты вот так сделай, чтобы и в этой жизни радость была, счастье сумей найти.

— Ты нашел? — в упор спросил Федор.

— Я другое дело. Я и не тянусь… Наша сторона вся бедная. Почитай, из каждой избы в отход идут…

О себе старик говорил вяло. Может, оттого, что нечем было похвастать. Чем уж мужику хвастаться — нужда беспросветная. Хлеба с лебедой пополам едва-едва до рождества хватает. Отправляются в город не ради чего-то: чтобы хоть как-то на заработанные деньги протянуть до нового хлеба.

Внизу у навеса послышался звонкий девичий голос:

— Ов, где вы там? Артем, лезь наверх! Ищи!

Спустя немного показалась плутоватая мордочка сына. Увидев отца, возвестил радостно:

— Здеся!

Вслед за мальчиком вскарабкалась по кипам Марфуша. После работы она забежала домой за Артемкой и успела переодеться — была в ситцевом синем платье и глухой кофточке с узкими рукавами, плотно облегающей узкую талию и маленькие груди, в волосах белый бант. Стесняясь, поздоровалась с дядькой Василием, огляделась.

— У вас тут совсем неплохо, — сказала певуче, заливаясь румянцем, — и дождь не замочит, и мягко.

Артемка поглядывал на кашу, недоеденную стариком.

Слишком явно было его желание, и Федор подсказал:

— Ешь, вкусная. Лесная бабка прислала.

Мальчик стал аппетитно есть. Отпробовала и Марфуша.

— И верно, вкусная. С дымком. Где вы такую добрую бабку отыскали?

Федор с улыбкой поглядывал на девушку. До чего же она сегодня нравилась ему! Кивнул в сторону старика. Издеваясь над ним, сообщил:

— Это вон Василий. Счастья ходил искать и набрел.

Артемка подчистил кашу, старательно облизал ложку, потом кинулся к Марфуше — завозились, закатываясь смехом. Оглянулись на Федора и, не сговариваясь, напали на него.

— Принесло чертенят не ко времени, — добродушно ругнулся он. — Хватит, отстаньте!

Какое там — пуще принялись тискать. Федор одной рукой прижал сына, так что тот и брыкнуться не мог, второй поймал Марфушу, опрокинул на спину. Она стыдливо одернула заголившееся платье и сразу присмирела. Села, поджав коленки к подбородку.

— Сегодня Марья Паутова козлу пархатому рожу исцарапала.

— Какому козлу? — не понял Федор.

— Будто не знаешь! Табельщику…

— М-да… — Федор посумрачнел. — Пристает к тебе?

— Ага… — нахмурила брови, вспоминая, как все было.

Последние дни Егорычев словно взбесился — только и крутится возле ее машины. От его ласковых слов у Марфуши нутро переворачивало, не знала, как избавиться. Все прядильное отделение видело — табельщик не особенно таился, — с любопытством ожидали, чем кончатся его домогания.

— Тетка Марья не вытерпела, шепнула мне: «Скажи, что согласная, пойдешь в контору. А сама спрячься». Я и спряталась, — рассказывала Марфуша, чуть отвернув лицо, чтобы Федор не видел озорного блеска глаз и не подумал (не дай бог), что ей приятно это рассказывать. — …Тетка Марья вместо меня в контору, погасила свет и ждет. Козел и пришел… Когда выскочил за дверь, за щеку держался. А Марья за ним, с криком: «Люди добрые, на старух кидаться стал, страмной-то черт! Ошалел совсем!.. У меня брюхо прихватило, пошла попроситься домой. А там темно. Я назад. А он в дверь ворвался и давай мять. Еле отбилась. Вот-те крест, не вру!» Все отделение хохочет, а Егорычев, зеленый от злости, по лестнице топ-топ и скрылся. Так до конца доработки и не появлялся. Авдотью Коптелову посылали за ним…

Марфуша радостно посмотрела на Федора. Хотелось, чтобы и он радовался тому, как проучили Егорычева.

— Теперь замордует Марью, — сказал он, хмурясь. — И тебе достанется. Это такая скотина…

— Побоится, — беспечно возразила Марфуша. — Мы новому инженеру на него пожаловались.

— Все они друг за друга.

— Нет, этот, кажется, понятливый. Обещал, что пристрожит Егорычева.

Марфуша высунулась в щель под крышей, долго смотрела в сторону слободки.

— Фабрика-то как светится. Красиво! А когда работаешь, и не до этого — скорей бы за ворота.

— Если не оставит в покое, скажешь. Я с ним сам поговорю.

— Ой, мамоньки! — Марфуша счастливо засмеялась, лукаво взглядывая в его рассерженное лицо. Не у каждой фабричной девчонки найдется такой защитник!

— Ладно, — произнесла она, все еще улыбаясь своим мыслям. — Обязательно скажу.

— Еще что нового? — спросил Федор.

— Ничего боле… В субботу с Дериными собираемся на ночь под Сорока. Василий велел тебе быть.

— До субботы еще дожить надо.

— Доживем, — бодро откликнулась Марфуша.

8

В субботу подрядчик Соболев рассчитывался с крючниками за неделю. В глубине острова, в тесовой будке кассир выдавал деньги. Соболев сидел рядом, проверял по списку.

Федору, работавшему последние дни на выноске кип, пришлось, не считая аванса, еще два рубля тридцать пять копеек. Это его порадовало. Если так пойдет и дальше, то до заморозков он скопит немного денег.

Крючники всей гурьбой отправились в трактир к Ивлеву, звали Федора, но он отказался, прямо с острова зашел в полицейскую часть, назвался писарю, который отметил его, а затем в лабазе купил полбутылки водки, большую связку кренделей и поспешил в каморки. Его уже ждали. На полу стояли ведерный самовар, корзина с посудой, в куче — два одеяла и разная ветошь. Была середина августа, ночи стали прохладные, и тетка Александра собрала, что можно унести.

Послали Артемку за Дериными. Прокопий Соловьев тоже был не прочь присоединиться, но жена просила непременно приехать в деревню — дни стояли погожие, началось жнитво.

Шли по берегу Которосли. Федор и Василий нагрузились одеялами, тетка Александра и Екатерина Дерина несли посуду, еду. Марфуша тащила за ручку самовар, а Артемке и Егорке достались удочки.

Впереди, насколько хватало глаз, растянулись по берегу фабричные. Василий прибавлял шагу и все беспокоился: не заняли бы хорошие места.

Когда миновали деревню Творогово, сразу же начался лес. Уже летели с деревьев желтые листья, трава хоть и была густая, но поблекла, колола босые ноги. Прыгали под ногами лягушки, каждый раз пугая Марфушу.

— Теперь уже недалеко, — торопил Василий. — Поспешайте, бабы.

Долго искали место, где остановиться: то не нравилось, то запоздали — уже заняли другие. Наконец Василий сбросил с плеч одеяло. На обрывистом берегу стояли рядышком три большие ели. У замшелых старых пней давней порубки краснела крупная, сочная брусника. Шагах в двадцати в реку впадал широкий Сороковский ручей.

Место было уютное, сухое и защищенное.

Женщины принялись устраиваться, готовиться к ужину. Василий ушел за дровами для костра. Федор отправил ребят ловить живцов, а сам занялся снастями. Вырезал из ольховника крепкие колья, привязал к ним жерлицы.

Вечер был тихий, ясный, солнышко только опустилось за деревья, над водой подымался парок. Глухо ударяла щука возле осоки.

Василий запалил костер. Потом наломал лапнику и расстелил на нем ветошь.

Прибежал Артемка с живцами — в ведерке плавали плотички и подъязки. Федор, вооружившись иголкой с нитками, пришивал их за спинку к крючкам — так живцы плавают резвее. Марфуша, глядя на его изуверство, ахала и только мешала. Пришлось отогнать ее.

Поставили жерлицы в самых тихих местах, возле осоки, и пошли ловить окуней на уху. Одну удочку, подлиннее, с тяжелым грузилом, Федор забросил на быстринку.

Артемка вытаскивал окунька и хвастливо показывал отцу. Хотелось крикнуть при этом: «Гляди, еще один!» — но отец запретил шуметь: рыбу расшугаешь.

Федору попадались реже, он сидел, курил, посматривал на реку. И без клева было хорошо, забылись тревоги, впервые за всю неделю спокойно было на душе.

С обрыва спустился Василий. Заглянул в ведерко, присвистнул:

— Жидковато!

И как раз на длинной удочке дернулся поплавок. Федор схватился за удилище, резко подсек. Удилище изогнулось, и тут же наверх вылетел окунек, не больше ладони.

— Мизгирь, — разочарованно произнес Василий, поймав лесу и стаскивая рыбку с крючка. — А ведь как клевал. — И объявил решительно: — Буде! Еще у Егорки немного есть, для ухи хватит.

На костре в большом чугуне кипела вода. Тетка Александра крошила картофель. Егорка с Марфушей чистили рыбу — он поймал десятка два ершей.

— Уха заправская будет. Где ты столько надергал? — позавидовал Федор.

Егорка самодовольно ухмыльнулся. Рядом его мать мучилась с самоваром, — не могла разжечь.

— Вот старается! — воскликнул Егорка. — Дурак только так делает.

— Ты как с матерью говоришь? — возмутилась Екатерина.

— А кто же так делает, — повторил Егорка. — Полная труба хлама. Шишек набери.

Подошел, стал отцовским сапогом продувать трубу. Самовар забрызгал искрами, разгорелся.

Быстро темнело. По сторонам на берегу виднелись еще костры. В лесу пискнула гармошка, и на свет вышел Андрей Фомичев. Поставил гармонь на пенек, попросил:

— Примите в честную компанию…

— Садись, если за пазухой что есть, — отозвался Федор.

— За пазухой как не быть, — Фомичев вытащил бутылку, поставил у костра, из другого кармана извлек завернутую в тряпицу воблу. Хозяева костра остались довольны.

Андрей взял гармонь, приготовляясь играть. Но Василий предупредительно поднял руку.

— Натощак нейдет. Отведаем сперва ушицы.

Ребятам тетка Александра налила в деревянную плошку, остальные потеснее уселись вокруг закопченного чугуна. Однако не успели поднять ложки — помешал новый гость. Василию почудилось, что кто-то стоит за кустом, он вскочил и пошел проверить. К костру вернулся вместе с Коптеловым, который егозливо объявил:

— Местечко ищем. Куда ни ткнемся — занято. — Обернулся в темноту. — Авдотья, где ты пропала? Поди сюда! Затерялась, вишь ты… А ведь только что следом шла.

— Ты лучше сам подь отсюда, — неласково проговорил Федор.

Коптелов пропустил его слова мимо ушей, потянул носом, не спуская глаз с дымящегося чугуна.

— Ушицу успели сообразить? Хорошее дело. А мы вот запоздали…

Уходить от костра он не собирался. Тогда поднялся Фомичев, пошел прямо на хожалого.

— Давай, давай. Весь вечер только о тебе и думали: может, зайдет, обрадует.

— Первую, чтоб никто больше не мешал, — поднял Василий стопку, когда Коптелов ушел. Тост встретили с одобрением. Выпили, отведали ухи, каждый согласился: удалась, но горяча.

— Вторую, чтобы комары не кусали.

И за это выпили. Потом чокались за сома двухпудового, который — это уж точно — сидит на крючке. Потом Андрей предложил выпить за управляющего Федорова, чтоб ему тошно было. В конце концов развеселились, потянулись к последней бутылке. Тетка Александра проворно спрятала ее за спину.

— Хватит! Завтра целый день.

Разливала из самовара чай, с поклоном передавала.

— Теперь и гармошка вовремя, — проговорил Василий, схлебывая с блюдца душистый чай. Кивнул жене, и вдруг она неожиданно тонко затянула, как запричитала:

Вы, леса ль мои, лесочки, леса темные,

Вы, кусты ль мои, кусточки, кустики ракитовые…

Так и казалось — сорвется, не хватит голоса. Но она свободно передохнула и закончила первый куплет уже вместе с Василием:

Уж что же вы, кустики, да все призаломаны,

У молодцев, у фабричных, глаза все заплаканы…

Опомнившись, Фомичев взял гармошку, тихо стал подыгрывать. Тетка Александра, стараясь не греметь, собирала чашки в корзину. Марфуша подвинулась ближе к Екатерине, которая пела, чуть покачиваясь, подпирая рукой подбородок; вместе и уже веселее продолжали:

Как навстречу им, фабричным, главные хозяева:

— Вы не плачьте-ка, молодчики, молодцы фабричные,

Я поставлю вам, ребятушки, две светлицы новые,

Станы самоцветные, основы суровые…

Нанесу я вам, ребятушки, ценушку новую,

Ценушку высокую, салфеточку по рублику.

Федор лежал на спине, смотрел в темное небо на звезды и слушал. Старинная эта песня и кончается ладно, а тоска скребет. Не рады молодцы фабричные «салфеточке по рублику», не одни сутки, согнувшись над станом, придется ткать ее. Потому, наверное, и заканчивается песня грустным повтором:

Вы, леса ль мои, лесочки, леса темные,

Вы, кусты ль мои, кусточки, кустики ракитовые.

Уж что же вы, кустики, да все призаломаны.

У молодцев, у фабричных, глаза все заплаканы…

Замолкли певцы. Пугая тишину, стрельнут иногда дрова в костре. Екатерина не двигаясь сидит, все так же уткнув подбородок в узловатые, с напухшими венами кулаки, смотрит на огонь.

— Нагнали печали, — как-то виновато выговорил Василий. — Все ты, старуха.

Екатерина смущенно улыбнулась.

— Можно и разудалую. Говори, какую?

Слушая их, Федор припомнил, как еще мальчишкой вот так же лежал у костра и смотрел на звезды. И было это тоже у Сороковского ручья. Незадолго в семье случилось несчастье отцу оторвало на работе руку. Смотритель включил вытяжную трепальную машину в тот момент, когда отец очищал внутренние барабаны от пуха. Руку отхватило до плеча.

Отец сидел у костра изрядно выпивший, поправлял головешки. Мать пела какую-то невеселую песню. Федору она врезалась в память на всю жизнь.

Зеленая роща,

Что ты не шумишь?

Молодой соловушка,

Что ты не поешь? —

вопрошала она, глядя перед собой затуманенными от слез глазами.

Горе мое, горе,

Без милого жить…

А что за неволя

Жизнью дорожить?

И вот, когда она только что закончила, отец с силой ткнул ей кулаком в лицо. Мать опрокинулась, закрылась руками. С испугом спрашивала:

— Степа, что ты? Степушка?

По рукам у нее текла кровь. Отец же, как обезумел, пинал ее, злобно, бессвязно кричал:

— Раньше времени хоронить? Убью, сука! Не нужен стал? А я вот живу! Радуйся…

Федор повис на отцовской руке, пытался мешать и тоже кричал.

Потом, когда отец успокоился, мать, утершись подолом, гладила его по волосам, ласково, извиняясь, говорила:

— Что ты подумал-то, Степа? Христос с тобой. Не могла я так…

Отцу было стыдно, что выместил на ней, неповинной, накопившуюся злобу, стыдно за то, что он был бессилен сделать что-либо другое.

Впоследствии он стал бить ее чаще. Нес из дома все, что можно было продать, а пьяный таскал ее за волосы, пинал. Мать была здоровая, могла спокойно сладить с ним, но не сопротивлялась. Умаявшись, отец ложился прямо на полу и засыпал. С ненавистью глядя на него, Федор спрашивал мать:

— Зачем поддаешься?

— Тяжело ему, сынок, — оправдывалась она.

— Он тебя забьет. В синяках вся.

— Перетерплю. А ему полегче станет. Обидели, сынок, его, вот и мечется. Ты не сердись, он хороший.

Отец так и сгинул: пьяный замерз у корпуса — не хватило сил подняться по лестнице.

Как-то вскоре, почти не болея, свернулась и мать. Федор помнит ее в гробу спокойную — словно была довольна, что ушла вслед за мужем из этой нерадостной жизни.

А на следующий же день после похорон двенадцатилетнего Федора отвели на фабрику, учеником в механическую мастерскую.


Утром, едва забрезжил рассвет, Федор спустился по росной траве к обрыву. Жерлицы оказались неразмотанными, живцы все целы. Осторожно, стараясь не топать, подошел к удочкам. За ночь на две попались подлещики. На длинной удочке намотало травы, наживки не было. Насадив новую, он закинул подальше и стал ждать.

От костра доносилось похрапывание (уходя Федор пожалел и не разбудил Артемку). На той стороне, в болотине, не уставая, кричал дергач.

Первая поклевка была слабой. Не надеясь засечь, он потянул удочку на себя. Удочка пружинисто выгнулась, леска пошла против течения. Стараясь не делать рывков, он торопливо выбирал ее. Крупная рыбина показала темный хребет. Попал голавль фунта на три.

Дернулась другая удочка, и в это время около жерлиц что-то плеснуло. Выждав немного, Федор осторожно пошел туда.

За луговиной вынырнуло огромное багряное солнце, сверкала роса на кустах. Последний раз скрипнул в высокой траве дергач… Федор обогнул куст и тотчас вздрогнул от испуганного вскрика. В двух шагах от него, прикрываясь руками, стояла Марфуша. Капельки воды стекали по ее телу, у ног валялось сброшенное белье. Она смотрела с мольбой, не в силах выговорить слова. Федор с усилием отвел взгляд, отступил в замешательстве. Девушка в это время успела набросить платье…

— Холодно… Замерзнешь, дуреха, — хрипло проговорил он, лихорадочно стаскивая с себя пиджак.

Шагнул, накинул ей на спину. Она не сопротивлялась. Обнял мягкие податливые плечи и жадно прильнул к полураскрытым горячим губам.

— Ой, мамоньки! — прошептала Марфуша, запрокидывая голову. В широко раскрытых глазах все та же мольба и беспомощная доверчивость.

— Ничего… Ничего… — бессвязно уговаривал он.

…Очнулись, когда на куст прилетела стайка желтеньких птичек. Скашивая бусинки глаз, пичуги неумолчно защебетали.

— Не смотри, — умоляюще попросила Марфуша, отталкивая от себя Федора. Приложила ладошки к горящим щекам, медленно покачала головой. Из глаз брызнули слезы.

— Ты чего? Что с тобой? — с недоумением спросил он, целуя ее в глаза, в нос.

Улыбнулась сквозь слезы, проговорила со скрытой лаской:

— Навязался на мою голову… уйди! Проснутся у костра…

Федор вернулся к удочкам. На душе было не очень спокойно. Будет ли эта славная девушка счастлива с ним? Вздохнул, казня себя за случившееся. Едва ли она еще и понимает, что произошло сейчас с ней.

На берегу появился заспанный, кутающийся в отцовский пиджак Егорка.

— Дядя Федя, чего не разбудил? — обиженно спросил он.

— И на твою долю осталось, — сказал Федор, поднимаясь на берег. — Сейчас только рыба спрашивала: где ты? Спеши!

Марфуша ломала сучки, бросала в тлеющий костер. На Федора не подняла глаз.

— Чего надулась?

— Кто тебе сказал — надулась? Просто так…

Тронул ее волосы. Обрадовался, когда опять вся потянулась к нему. Сел с другой стороны костра, не отрываясь смотрел на нее, притихшую, стыдливо прячущую глаза.

Такой она оставалась целый день, пока были у ручья. Разговаривала неохотно, кусала губы. Тетка Александра, глядя на нее, понимающе вздыхала. «Господи! Не заметила, как выросла доченька. Посмотрел бы отец…» По молчаливому уговору в семье не поминали о нем. Беспечный бродяга, говорун… В первые годы он еще наезжал домой. Появлялся обычно осенью. Соседи говорили: «Объявился Капитон, жди белых мух…» Если был при деньгах, гулял — в каморке стоял дым коромыслом. Александра не перечила, втайне надеялась, что на этот-то раз он приживется в семье, не потянется на сторону. Но чуть только пригревало, становился молчаливым, тосковал. С первыми ручьями исчезал из дому… Александра зарекалась пускать его, но каждый раз, увидев заново, забывала об этом. Любила ли она его? Видимо, очень любила. С его появлением будто расширялись стены душной каморки, он вносил с собой запах дальних дорог… Последний раз он исчез, когда Марфуше было лет шесть. Года через два после этого его видели в Саратове на пристани — в рубище, изможденного после болезни. Конторщик с фабрики, бывший там по своим делам, узнал его и рассказал Александре. Она не верила в то, что он жив, — иначе заявился бы. И все-таки, глядя на выросшую дочь, подумала: «Посмотрел бы отец…»

Вернулись домой к вечеру. Ребята вдвоем тащили ведерко, в котором плескались крупные плотицы и окуни— то, что осталось от дневной ухи. Перед тем как разойтись, Фомичев задержал Федора.

— Что никогда не спросишь, куда девался студент?

Помнишь, в гостях был? Привет он тебе прислал. Укатали на три года в ссылку…

— Что ты говоришь? — посочувствовал Федор. — Письма тебе пишет? Откуда привет-то?

— Друзья сказывали.

— Какие друзья?

— Мало ли друзей! В лицее с которыми вместе учился.

— А ты-то их где видел? — продолжал допытываться Федор.

— Захожу изредка. Они все почти на Рыбинской живут.

— Иван Селиверстов… Хороший парень, показалось. Зачем это надо было листки расклеивать?

О белобрысом студенте, о его робкой попытке тогда в каморке убедить в чем-то важном, Федор вспоминал часто. Жалел, что плохо слушал. Казалось, студент мог ответить на все вопросы, которые приходят нынче в голову. Это тебе не Пеун… Мерзопакостно!

— Видишь, — немножко рисуясь, стал объяснять Фомичев, — есть люди, что другим хотят лучше сделать, о себе не думают. Справедливость им всего дороже. Вот такой и Иван.

— Что же, и друзья такие, что другим хотят лучше сделать?

— А ты как думал? Ребята что надо!

9

Ночью, ворочаясь на хлопковой постели под навесом, Федор старался представить затерянную в лесах сибирскую деревушку, где студент отбывает свою ссылку. Воображение рисовало нерадостную картину: знакомых никого нет, не с кем словом перемолвиться. Туго приходится студенту. И опять пришло на ум: какие же они эти люди, что сознательно идут на лишения. Не для себя воюют, всем хотят лучше сделать. Что их толкает на то? Доброта человеческая? Да мало ли добряков на свете. Добряки-то прежде всего для себя добра хотят, на ссору не пойдут. Видимо есть какая-то высшая правда, которую он не понимает…

Проснулся от озноба. Моросил мелкий густой дождь, фабрика еле проглядывала сквозь серую пелену. Привалясь к кипе, дядька Василий пил из жестяной кружки чай, и по всему заметно было: не торопился. Федор пощупал пиджак, которым укрывался ночью, — он отсырел. Значит, дождь начался давно. Сел напротив Василия, спросил:

— Или рано еще? Почему так тихо?

— Дождь пережидаем, — спокойно объяснил Василий. — В сырой одежке работать несподручно — спину до крови сдерешь.

Федор высунул голову в щель, огляделся. Кругом обложило, и ни ветерка. Такой дождь едва ли переждешь.

Спросил с любопытством:

— Выгодно погулял у Ивлева?

— Не без этого. — Старику не хотелось продолжать прежний спор, словно бы и не заметил усмешки в словах Федора. — Ивлеву выгодно было, нам забыться — главное. Веселье нужно было.

— Что-то по тебе незаметно веселья-то.

Василий ничего не ответил.

Федор вышел из-под навеса, зябко поежился. Ночью пришли две баржи с хлопком. На передней шкипер натягивал над самоварной трубой холстину. Труба густо дымила.

— Помочь, что ли?

Мужик, внимательно разглядывая его, сердито буркнул:

— Своим делом занимайся. Торчишь тут из за вас, охламонов.

С другой стороны навеса на кипах сидели кружком крючники. Оттуда несся хохот. Федор направился к ним. Говорил Афанасий Кропин, остальные смотрели ему в рот, ожидая смешного. Афанасий подвинулся на кипе, давая место Федору.

— …Ермил с нечистой силой все время воевал, — продолжал начатый разговор крючник. — Лежит как-то на лавке, уснуть не может: все чудится, что царапается кто-то. На этот раз он и пьяным не был. Тихонько повернулся и заглянул: видит, под лавкой рогатая морда, губы сложены, вроде как бы харкнуть хочет. Ермил что было силы ткнул кулаком в морду и взвыл от боли — морда-то в тот же миг в чугун превратилась…

Афанасий выждал, пока крючники перестали смеяться, снова стал говорить:

— И еще раз нечистая сила отыгралась на нем. Хворал из-за нее всю зиму. Да еще ладно, что хворал — чуть не утоп совсем… Случилось ему с базара ехать. Выехал на окраину — скоро город кончается, а там по берегу реки верст двенадцать. Видит— трактир. Ну, зашел… больше трактиров не встретится. К нему за стол сел человек, весь-то весь черный и будто обросший. Ермил обратил на это внимание, но худого ничего такого не подумал. Вот он поднял стакан, но прежде чем выпить, все-таки решил перекреститься… И что же вы думаете? Опомнился он: никакого трактира нет, сидит он у проруби на льду и в руке лошадиный кругляшок держит. А лошадь его рядом стоит, ржет испуганно. Вот тогда Ермил и захворал, до самой весны на печке провалялся…

Афанасий потянулся с хрустом, зевнул. Потом сказал Федору:

— Чего сторонишься? У нас так: работай вместе и гуляй вместе. Не нравится — мотай отсюда.

— Сторониться мне вас нечего, — заявил Федор. — А когда надо, уйду и спрашивать не стану.

— Грубишь? — спросил Афанасий, поглядывая на ухмыляющихся крючников. — Молодец! — И довольно резко хлопнул Федора по плечу.

Федор поморщился, но тут же опустил свою руку на костистое плечо крючника.

— Э-э! — закричал Афанасий. — Изуродуешь, как работать буду? — С трудом оторвал цепкие пальцы мастерового, поворочал плечом. Федор ожидал драки, но крючник смотрел без злобы, даже весело.

— Ладно уж, — рассмеялся Афанасий, — можешь не спрашиваться, уходи куда хочешь.

Было около десяти часов, когда прибежал встрепанный подрядчик. Намокший парусиновый костюм висел на плечах мешком.

— Что же это, братцы? — жалобно воскликнул он, обращаясь то к одному, то к другому. — Люди за дело, мы за безделье? В раззор меня вводите. Баржи сколько времени не разгружены. Принимайтесь, ребята, не тяните.

Те, кому он говорил, отводили глаза, остальные упорствовали:

— Наши пряли, а ваши спали. Теперь мы хотим отдохнуть.

— Нам своя жизнь дороже…

Соболев садился, снова вскакивал. Отирал платком лицо и шею. Мокрые редкие волосы прилипли ко лбу.

— Ведро водки поставлю… И всего-то, поймите, две баржи.

— Их в хороший день не разгрузишь, ныне подавно, — противились крючники.

Тогда Соболев подступил к Афанасию Кропину. Тот тоже стал отговариваться: берег глинистый, сыро, скользко.

— Прибавку дашь, Миколай Андреич, найдутся охотники, — не устоял наконец Кропин. — Как, братва?

— Будет прибавка — пойдем, — загалдели крючники.

Подрядчик стонал, прикладывал к груди руки, уверял, что не может и копейки набавить.

— Грабите вы меня, не по-божески это.

Но, как ни упирался, уступить пришлось: простой барж обойдется дороже. Договорились на полтину прибавки для тех, что выносит кипы, и на двугривенный для укладчиков.

Федор удивился, заметив, что дядька Василий пошел вместе с ним на баржу.

— Ты случаем не запамятовал? Куда тебя несет?

— Не запамятовал, сынок. Полтина на дороге не валяется. Поношу денек…

Первым начинал Афанасий Кропин — рослый, в холщовой рубахе, в рваных портках и босиком. Осторожно расставил косолапые ноги, чуть пригнулся. Ему взвалили кипу на спину, и он, крякнув, неторопливо пошел по мокрым доскам к навесу.

— Слава тебе, почин есть, — радовался Соболев, наблюдая за крючником с берега. — На сухое место, ребятушки, бросайте. Не грязните товар.

Вереницей потянулись крючники к навесу, с облегчением сбрасывали кипы как попало, лишь бы не под дождь. Там укладчики закатают, приложат одна к другой. Федор, сбросив свою ношу, оглянулся, ища дядьку Василия. Он шел после Федора третьим. Тяжело ему было, побагровел он от натуги, но ступал ровно.

А дождь все сыпал и сыпал — мелкий, густой. С реки тянуло болотной прелью. Вода затекала за ворот, холодила разгоряченное тело.

Трудно стало ходить, когда на сходни натаскали грязи, — ноги скользили, того гляди свалишься в воду.

Все-таки к обеду успели разгрузить одну баржу. Ее отвели вниз по течению. Впритир стоявшую к ней, груженую, подтянули к сходням, закрепили канатами.

— Начинайте, братушки, и эту зараз кончите, — торопил Соболев, укрывавшийся в перерыв вместе со всеми под навесом.

— Шел бы ты, Миколай Андреич, отсюда, — раздраженно бросил ему Кропин. — Подгонять горазд, а мы не любим этого.

Но поднялся, пошел к мосткам. Разгрузить быстрей — и с концом: хоть спать под навес, хоть опять к Ивлеву. Соболев обещал выдать прибавку после разгрузки.

Федор, как ни осторожничал, а натер и спину, и плечи. Особенно болели лопатки, сдавленные лямками «седла». Рядом дядька Василий сидел, откинувшись к кипе, прикрыв воспаленными веками глаза, тяжело дышал. Поднялись оба, когда уже Афанасий Кропин появился у навеса с кипой из новой баржи.

Федор пошатнулся, когда тяжелый груз лег на спину, постоял, словно в раздумье, собираясь с силами, и сделал первый шаг. «Выдержу, должен выдержать, — подбадривал себя, — теперь вот только подняться на берег, а там навес совсем рядом». Дрожали от усталости ноги, пот градом лил по лицу, застилал глаза. Уже под навесом услышал сдавленный крик. Увидел: скакнув по мосткам, полетела кипа в реку, высоко разбросав брызги. Крючники побежали на сходни. На мокрых, испачканных глиной досках лежал лицом вниз, распластав руки, дядька Василий. Федор приподнял ему голову. Старик еще дышал, мутным взглядом смотрел перед собой. С уголков губ по бороде текла кровь.

Стоявший рядом Афанасий Кропин сдернул с головы кепку, наклонился. Вдвоем с Федором бережно подняли отяжелевшее тело, понесли на берег.

Навстречу бежал Соболев, испуганно таращил глаза, бормотал:

— Господи, несчастье-то какое! К будке скореича, там лошадь возьмете. — Пропустил их, прижавшись к краю мостков, тут же набросился на крючников. — Кипу-то выловите! Не видите, добро гибнет! И что за народ!

Помчался к шкиперу за багром. Долго не мог вытащить его из-под брезента. Совал в руки помрачневших крючников, застывших на мостках, кричал:

— Не раздумывай, ребята. Уплывет…

Кипа, покачиваясь, плыла по течению. С мостков ее уж было не достать. Тогда Соболев, выхватив багор, прыгнул в лодку. Стоявший рядом крючник толкнул лодку, Соболев с трудом удержался на ногах.

— Я вот побалую, — пригрозил он озорнику.

Василия положили на хлопок. Афанасий сложил ему руки на груди, глухо сказал:

— Чего теперь… Отжил человек, кончено…

Глава четвертая